Текст книги "Избранное. Из гулаговского архива"
Автор книги: Анна Баркова
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
А гость, глядя на хозяина и тоже чуть ли не читая его мысли, говорил тихо, но значительно:
– Все мы, правительства великих держав, дешево стоим… В частности, и наши буржуазно-демократические заправилы, как у вас выражаются, далеко не образцы человеколюбия, нравственности и мудрости. Мы глупцы и насильники, – сказал он с силой, – но в некоторые моменты нужно уметь отказаться от себя. Сделаем это: и вы, и я. Сейчас вопрос не в том, кто – кого, а в том, существовать ли миру. Неужели эта мысль ни разу не встревожила вас?
– Эта мысль обреченного класса, а мы будем существовать, несмотря ни на что, – и хозяин с торжеством взглянул на гостя.
Гость поднялся. Он уже не хотел скрывать презрительного раздражения и насмешки:
– Шестьдесят с лишним лет прожил я на свете, перевидал много крайне оригинальных людей, занимавших крупные посты в управлении государствами, но таких, как вы, я еще не встречал, и никогда не поверил бы, не допустил бы мысли, что люди, государства, а может быть, и сама планета могут погибнуть от странной мистической одержимости. Теперь я склонен видеть в этом волю провидения. Разумный идиот изобрел верную, непреодолимую и страшную смерть, идиоты неразумные пустят ее в ход… Вы первые в будущей войне примените термоядерное оружие.
– Если вы пойдете на уступки, если не будете ставить неприемлемых условий для того, чтобы решить проблему разоружения, войны не будет и атомку можно будет уничтожить, – сказал хозяин.
Гость рассмеялся над хозяином, над собой, над страшной нелепостью страшного и смешного разговора.
– Мы ставим условия. Вы ставите условия. Мы делаем вид, что управляем государством, служим родине и народу. Вы делаете вид, что управляете и служите. Так без конца.
Хозяин не утерпел:
– Вы, буржуазные политики, служите монополиям, а не народу.
Гость снова невесело рассмеялся:
– Ваше превосходительство, выскажу вам свое личное мнение. У меня личных мнений очень много. Все политические системы далеки от совершенства, и всегда они были такими. Угнетенные и порабощенные восставали, отдавали жизнь за то, что считали всеобщим благом и справедливостью… И никогда они не достигали ни того, ни другого. Менялись политические системы, зарождались новые социальные формации… да и такие ли уж новые? А угнетение оставалось угнетением, разве что оно тоже принимало новые, более замаскированные формы. Ваша революция исключением не является. Волей обстоятельств ваша революция достигла того, что было достигнуто очень давно: народ ваш разделился на массу порабощенных и касту привилегированных. И масса, и каста лишены возможности мыслить. Масса боится мысли, потому что мысль вызывает еще большее угнетение и преследование. А каста опасается мысли, потому что бережет свои привилегии. А вы, правящие круги, или отчаянно, безумно заблуждаетесь, или отчаянно, безумно лжете. В том и в другом случае голос здорового разума для вас недоступен, никто ничего не сможет вам доказать. Унификация, усовершенствованное насилие, духовное рабство, всеобщая ложь, трусость и всяческая деградация – вот дары, принесенные вами человечеству под знаменем, под священной хоругвью ваших пророков.
Хозяин привскочил, но гость сделал предупредительный жест, и он сел, насильственно и злобно улыбаясь.
– У нас тоже очень плохо, но мы не скрываем этого. Такое различие между нами – плюс в нашу пользу. Мы не обещаем всемирного благоденствия, невероятного расцвета наук, искусств и всяких благ земных… Словом, мы не обещаем коммунизма. Мы в него не верим, не потому, что нам невыгодно верить в него, а потому, что он невозможен в той форме, о какой толковали ваши учители. А в той форме, в какой он создается вами, он ужасен. В этой форме он ужаснее, мучительнее, безысходнее любого самого жестокого и деспотического строя, существовавшего когда-либо на земле.
Он с ног до головы оглянул собеседника.
– И вы, руководители авангардной партии мира, управляющие первым в мире социалистическим государством, чем вы в вашем образе жизни отличаетесь от нас, грешных, прислужников монополий? Вы дрожите от страха даже в своем собственном кабинете. Вы подозреваете в своей стране всех и каждого. Наши правительства падают. Министры уходят в отставку и снова возвращаются. Ваши министры меняются редко. До сих пор они уходили со своих постов только под пулю. Ваш суд выносит им смертные приговоры… Не гарантированы от этого и вы, Ваше превосходительство.
Хозяин во время речи гостя пожимал плачами, презрительно улыбался, зевал. При его последних словах он вздрогнул, но в секунду овладел собой и с возмущением перебил гостя:
– Да. Ваши воры, взяточники и убийцы грациозно летят со своих постов и снова возвращаются. А мы подвергаем самому суровому наказанию за малейшее уклонение от наших принципов, не говоря уже об измене и предательстве.
Гость усмехнулся и махнул рукой:
– Весь мир знает, что вы именуете изменой, и предательством, и стремлением к реставрации капитализма. Стоит человеку предложить какую-то новую тактику, новую политическую линию, какой-то выход из невозможного положения, как он превращается для вас в предателя, провокатора, сотрудника иностранных разведок. Вы тщательно гримируете все язвы на вашем политическом лице. Вы поражены неизлечимой болезнью, но лечиться отказываетесь, и убиваете врачей, и вопите, что вы здоровы. Напрасно: от вас несет тлением, гноем, смрадом.
– А все-таки мы победим! – злорадно выкрикнул хозяин. – Вы задыхаетесь от вашей собственной злобы… Мракобесы, эксплуататоры! Вы уже давно гниете!
– А вы и родились с гнильцой, а теперь сгнили окончательно, – спокойно улыбнулся гость.
– Мы победим! Мы! – визжал хозяин. – Победим даже в атомной войне! Победим!
– Ваша глупость в сочетании с вашим невежеством и сотнями миллионов голосов рабского стада, безусловно, толкнет вас в войну. Но никто не победит в атомной войне, повторяю вам, никто! И все погибнут. Жаль детей, жаль такую хрупкую и ценную вещь, как человеческий разум, и создание его – эфемерную человеческую культуру. Остальное, в том числе и мы все, вполне достойно презрения и гибели.
Хозяин ощерился улыбкой:
– Если вы такой сожалеющий, уступите. Уйдите с дороги. Все равно победоносный класс, вооруженный марксистским учением и атомной бомбой, сметет все с пути.
Гость поднялся с места. Голос его зазвучал холодной решимостью:
– Нет! Никаких уступок не может быть. Мы с вами еще долго будем болтать на конференциях о необходимости мирного сосуществования, о неизбежности обоюдных уступок, о разоружении и прочем, но все пойдет предназначенным путем. Сегодня я окончательно утвердился в этом убеждении, к которому пришел задолго до нашего разговора. Пусть самая плачевная глупость, самая фантастическая бесцельная жестокость, самая комическая и величавая пошлость погубят мир, только бы они не воцарились в нем окончательно.
С этими прощальными словами гость повернулся и спокойно, не ускоряя шага, вышел из кабинета.
– Присоединяетесь ли вы к этому убеждению? – спросил меня черт-пенсионер, когда мы снова очутились в его доме.
– Ни к чему я не присоединяюсь, ничего не могу осмыслить… Впрочем, нет! Слушайте, черт, я все-таки выбрала. Я не присоединяюсь ни к одному из этой парочки негодяев: ни к «разбойнику благоразумному», ни к бесчестному дураку и лицемеру. Я присоединяюсь к лучевикам и к отрицателям из двух вариантов. Они – единственные – дают мне надежду на непрекращающееся творчество жизни.
Черт-пенсионер с насмешливым благоговением отозвался:
– Аминь!
Июль – август 1957
Счастье статистика Плаксюткина
I
Анемподист Терентьевич Плаксюткин, статистик ДУРА (Дорожное управление речных артерий), получил однокомнатную квартиру. Неожиданный интерес в казенном доме, как говорят гадалки.
Ожидать-то Плаксюткин ожидал уже лет двадцать, но он надеялся только на комнатку метров в десять. Лет тридцать он прожил в пятиметровой каморке при кухне в одном многоэтажном и многоквартирном доме, еще от старого режима. Плаксюткин ожидал квартиры, как иной младший офицер ожидает генеральского чина: скорее мечтал, чем ожидал, а трезво рассуждая, Анемподист Терентьевич считал мечту свою слишком дерзкой и поэтому неосуществимой.
И вдруг! Вдруг ему, беспартийному, одиночке, старику (Плаксюткину было шестьдесят лет), предоставили однокомнатную квартиру в одном из новых учрежденческих домов. Сыграл роль в этом некий поворот в высшей политике. Нужно было поощрить честных беспартийных тружеников. А Плаксюткин тридцать пять лет беспорочно прослужил в ДУРА. Карьеру он начал чуть ли не курьером и, постепенно карабкаясь, достиг должности статистика, то есть совершил в пределах земного все, на что был способен.
– Жаль, немного поздно, получил бы квартирку лет пять назад – женился бы, – со вздохом посочувствовал Плаксюткину его сослуживец и приятель Петр Игнатьевич Недотыкин.
– А почему бы Анемнодисту Терентьевичу и сейчас не жениться? Он мужчина ничего, крепкий… еще деток разведет, – завистливо подхихикнул другой сослуживец и почти приятель Сидор Иванович Трепаков.
Плаксюткин сиял. И, словно с похмелья или спросонья, бессвязно лепетал:
– Да! Да! Большая радость! Наконец-то! Двадцать лет ожидал… да и не ждал, собственно, а так, упивался этакой надеждой… бессмысленной. А сам думал, что так и умру при кухне.
– Ничего… Теперь с комфортом умрете… в собственной квартире, – снова подъязвил Трепаков.
– Да что вы все смерть да смерть! Пусть живет! Что ему, восемьдесят лет, что ли, – негодующе воскликнул Недотыкин.
– Пусть живет! – единогласно решили все служащие статистического отдела.
Вскоре Анемподиста Терентьевича вызвали к секретарю парторганизации. Анемподист Терентьевич побледнел, колени его слегка подогнулись, неровной шатающейся поступью шел он по коридору.
– Что вы, больны, что ли? – спросил один из сотрудников учреждения, пробегавший по коридору.
– Да нет!.. К Сергею Сергеевичу вызывают.
– А-а-а! Зачем же?
– Да вот и не знаю. Наверное, неприятность какая-нибудь. Зачем бы иначе ему вызывать меня… Я беспартийный. Только было я радоваться начал: квартиру получил. На тебе!
– Да, может, так что-нибудь. Если бы неприятность, в сектор кадров вас вызвали бы или к начальнику. А это что-нибудь другое… Мало ли какие случаи бывают.
Анемподист Терентьевич горько махнул рукой:
– Наши случаи все одинаковы. За шкирку да на вынос.
Но секретарь парторганизации Сергей Сергеевич Ухмыляев встретил трепещущего старика очень благосклонно. Рядом с ним сидел и местком Бонифатий Дмитрии Тудысюдов. Он тоже приятно улыбнулся.
– Садитесь, товарищ Плаксюткин, – предупредительно сказал секретарь. – Как дела?
– С-с-спасибо.
– Счастливы, небось?
И секретарь, и местком снова милостиво улыбнулись.
– Оччень! – простучал зубами Плаксюткин.
– Да вы успокойтесь. Что-то уж вы больно робки. Советский человек должен высоко держать свою голову и свое знамя!
Эту декларацию объявил секретарь, а местком кивнул.
Плаксюткин попытался бодро приподнять голову, но она клонилась долу.
– Из-звините! Старое воспитание… То есть дореволюционное… Запуган с детства.
– Ну, что было, то надо забыть, – важно прервал секретарь. – Сорок лет советской власти прошло, пора ободриться.
Он дружески похлопал Плаксюткина по плечу. Местком улыбнулся.
– Ну, так как же? – бодро воскликнул секретарь, – надо выступить!
– Куда выступить? – прошептал Плаксюткин. Губы у него пересохли.
– Да не куда выступить, а где! – отчеканил Ухмыляев. – На общем собрании коллектива… Поблагодарить надо Советскую власть за ее заботу о человеке… Квартиру получили?
– Точно так-с! Извините: да!
– Ну и надо выступить. Вы один из наших старейших сотрудников… Вы поступили, еще УРА у нас было.
– Да-с! УРА-с.
– При вас УРА превратилось в ДУРА.
– Да… Как же… При мне… Двадцать лет назад.
– Ну вот, видите. Расскажите, как вы работали у нас, кто вы, что вы. О своей жизни, о прошлом упомяните. Как, мол, до революции мы страдали и как сейчас благоденствуем… Поделитесь опытом с молодежью… Ну, а когда к благоденствию подойдете, тут и за квартиру благодарить будете.
– Это я, конечно… слушаюсь. Только я говорить не умею на публике… да и вообще-то не умею, все словно боюсь чего-то. Забуду что-нибудь и собьюсь. Стар ведь уж я… Подкован плохо в смысле «надо».
– Ни-че-го! Люди все свои. Извинят вас! Чем проще скажете, тем оно и доходчивее. Всякие там иностранные слова и запускать не надо. По-русски, по-нашему, по рабочему.
– По-рабочему! – подтвердил местком.
– Ой, боюсь! Ляпну что-нибудь по своей политической неграмотности. Я же ведь беспартийный. Политзанятия, конечно, посещал, да голова у меня, прямо сказать, ничего не переваривает… Особенно ежели, часом, уклоны какие объясняют, раскольников там всяких, фракционеров да маловеров… Как есть, ничего не понимаю, и кружение у меня делается, вроде как я раз по Балтийскому морю километров пятьдесят плыл, точь-в-точь, круженье под сердце подкатывает и тошнит…
Ухмыляев ухмыльнулся:
– Тут вам не о маловерах и фракционерах придется говорить, а о квартире, так что ничего страшного не случится.
– А вдруг я неверно выражусь, а меня недопоймут. Вместо новой-то квартиры угодишь на Лубянку.
– Ну, что вы! На Лубянку! Не те времена. Да и что вы можете плохого сказать? Советской властью вы довольны?
– А как же! Вполне доволен… с самого начала, с семнадцатого года. Что мне? Всю жизнь работал… часто и со сверхурочными, и после работы оставался. А работу свою, цифры эти, я очень люблю. Зарплата… ничего зарплата. На семью, пожалуй, не хватило бы. А мне одному что нужно: кусок хлеба да рубашка со штанами. Во всем этом я, слава богу, не нуждался. Вот только насчет жилья плохо было… И вот дождался, хоть перед кончиной… Истинное благодарение Советской власти и Господу Богу… Уж простите меня: я несколько верующий.
Ухмыляев и Тудысюдов снисходительно улыбнулись.
– Ничего! – ободряющим тоном заговорил Ухмыляев, а Тудысюдов закивал. – Ничего! Вон архиепископ Николай Крутицкий правительственные награды имеет, во Всемирном Совете Мира состоит… Очень полезный для нас служитель культа… Ну, так вот: закругляемся. Выступайте смело, без всяких опасений. Мы вас поддержим.
Озадаченный, расстроенный Плаксюткин вышел из кабинета и побрел по коридору. По чистой правде говоря, он никогда нигде не выступал ни с какими речами, кроме: «Присоединяюсь», «Да здравствует», «Правильно». И это он произносил скромно, чуть ли не шепотом в массе галдящих и вопящих голосов. Он тоскливо думал: «Вот несчастье! И ведь не откажешься. Ну, как отказаться? А что я скажу: работал тридцать пять лет, квартиры ждал двадцать лет. И на двадцать первом году вместо комнаты получил однокомнатную квартиру с уборной, ванной, кухней, передней. Спасибо Советской власти за ее неустанную заботу о трудящихся. Да здравствует ЦК и наша парторганизация… и местком… и администрация. Не забыть бы кого, потом беды не расхлебаешь… Да, так и скажу».
Снова тот же сотрудник, пробегая по коридору, опросил:
– Ну, что там? Плохо?
– Да, плохо, брат. Велят выступить на общем собрании с речью: и о жизни, и о работе, и спасибо Советской власти, и все!
– Ну, это еще не беда. Выступите. Черт с ними. Любят они почваниться над нашим братом. Подумаешь: человек двадцать лет квартиры ждал и наконец получил. Благодари их, сволочей.
– Тише! Тише! – испугался Плаксюткин, оглядываясь кругом. – Я – что! Я маленький сотрудник… и еще бы двадцать лет ждал, если бы Господь жизни продлил.
– Эх, ты! Уж именно Плаксюткин! – сотрудник плюнул и деловым шагом заспешил Дальше.
А Плаксюткин посмотрел ему в след:
– Хорошо плеваться-то! Пристроился по блату и сразу на хорошее место сел: ничего не делает, только по коридорам да по буфетам шныряет, а денежек восемьсот рублей ежемесячно огребает. Тоже оппозиционер, прости Господи!
А в кабинете секретаря обменивались мнениями о Плаксюткине Ухмыляев и Тудысюдов.
– Хороший старик. Настоящий честный простой человек! – авторитетно заявил секретарь.
– Преданный старик, – поддержал местком.
– Немножко закваски религиозной в нем осталось, да ведь что делать! Возраст. Ну, и православная церковь во многом исправилась, пересмотрела свои позиции, идет в ногу, так сказать.
– Безусловно, в ногу, – подтвердил местком.
– Старик примерный. И ответственных работников уважает искренно, а не из подхалимажа… Сразу видно!
– Не из подхалимажа! – убежденно воскликнул местком.
II
Торжественное экстренное общее собрание сотрудников ДУРА в честь сдачи в эксплуатацию новых жилых корпусов сдержанно и с любопытством гудело. Все уже знали, что главным козырем собрания назначено свыше выступление статистика Плаксюткина, старейшего рядового сотрудника учреждения, скромного беспартийного старичка.
Поэтому зал особенно зашелестел, будто с густой рощи листья осыпались в бурный ветреный осенний день, когда на трибуне появился Плаксюткин. Он был одет в новый песочного цвета чехословацкий костюм. Плаксюткин потер руки, потер себя ладонью по лбу, правой ухватившись за пуговицу пиджака… Зал с напряженным интересом ожидал… Президиум – начальник учреждения Дуванов, секретарь Ухмыляев и местком Тудысюдов – ободряюще улыбался оратору.
Неожиданно для себя Плаксюткин начал, и тоже неожиданно для себя и для всех рокочущим басом. Впрочем, испугавшись, Плаксюткин с первых же слов сменил бас на свой обычный вежливый, мягкий тенорок.
– Товарищи! Говорить я, конечно, не умею. А говорить вынужден… (Он снова испугался). То есть не вынужден, а должен, как всякий честный советский гражданин, который получил поощрение от органов советской власти: от парторганизации, администрации, месткома… ну и от коллектива сотрудников. Значит, я получил поощрение. Мои, так сказать, двадцатилетние ожидания увенчались полным успехом… Больше, чем успехом! Великим счастьем увенчались, дорогие товарищи! Великим, незаслуженным счастьем. (Голос Плаксюткина искренне дрогнул.) Вместо одной маленькой комнатки мне предоставили однокомнатную квартиру: кухня, уборная, ванна, передняя… А в комнате восемнадцать метров, товарищи. Мне… с передней, кухней, уборной…
Плаксюткин всхлипнул.
Зал шумно вздохнул. В президиуме расцвели сочувственные улыбки. Ухмыляев переглянулся с Дувановым и с Тудысюдовым.
– Да… Старику. Мне и умирать пора. Хоть перед смертью, а свой собственный угол получил.
Несколько ободряющих голосов из публики посоветовали:
– Зачем умирать? Живи, непременно живи.
– Старикан, брось пессимизм. Живи и женись!
Плаксюткин почуял поддержку и понимание. Он благодарно обвел глазами публику.
– Товарищи, я и сам очень хочу жить. Да ведь знаете, как в жизни получается: нет у тебя радостей, одни сплошные будни, да работа, да усталость. Ты о смерти и не вспомнишь. А стоит хоть маленькой радости завестись, сейчас хлоп на тебя ужас: а вдруг умру и радостью не воспользуюсь. А у меня, товарищи, вы сами понимаете, радость, можно сказать, небывалая, радость самая редкостная в нашей жизни… Квар-ти-ра! – раздельно и торжественно проговорил Плаксюткин, выставив вверх указательный палец.
За столом президиума снова заулыбались.
– Хороший простодушный старик. Да. Открытая душа.
– Настоящая, русская, прямая, благодарная душа!
– При такой радости, дорогие товарищи, и умереть неудивительно. От прилива счастья, можно сказать, умереть можно. Перехожу это я из уборной… Извините, я не то что зачем-нибудь в уборную, а полюбоваться: кафли там, стульчак полированный… чистота! Ну, значит, перехожу из уборной в кухню, из кухни в ванную, из ванной в переднюю, из передней в комнату, а душа-то у меня поет от счастья, поет, поет, да и заноет. Ох, не умереть бы! Умрешь и не отблагодаришь Советскую власть за такое блаженство, которого я недостоин.
Снова гул в зале… как будто немножко подозрительный, насмешливый гул и одобрительный шепот за столом.
Плаксюткин окончательно воодушевился:
– Да, недостоин, товарищи. За что мне такое великое поощрение? Ничего я собой не представляю. Обыкновенный маленький сотрудник, статистик, и даже не старший статистик, а просто… Ну, правда, я честно проработал тридцать пять лет, ночей недосыпал, недоедал… все ради коммунизма. (Плаксюткин снова всхлипнул, снова ободряющее движение в президиуме и странный гул в зале.) Двадцать пять лет ждал и дождался. Как Светлого Христова Воскресенья. Простите, товарищи, за религиозное выражение.
– Ничего, ничего! – снисходительно крикнул из-за стола начальник учреждения.
– Конечно, много корпусов за последние десять лет было выстроено, – продолжал Плаксюткин, – и многие сотрудники квартиры там получили… даже и люди, недавно работающие у нас. Но ведь какие люди, товарищи! Ответственные, партийные, знатные, ценные специалисты, первые люди в стране, товарищи. Кому же и получить первому, как не им. Они, можно сказать, кровь проливали…
– Чью? – прошипел чей-то насмешливый голос из глубины зала.
Директор, секретарь и местком приподнялись с кресел, грозно осматривая собравшихся.
– Какой-то хулиган, видно, затесался. Ведите себя приличнее и дайте человеку высказаться. Товарищ Плаксюткин правильно говорит, честно. Продолжайте, товарищ Плаксюткин.
– А теперь вот и меня поощрили. А за что? Работенка моя хотя и кропотливая, и нужная, а самая что ни на есть крохотная.
– Всякая работа ценна, товарищ Плаксюткин, – важно сказал Ухмыляев, – не преуменьшайте своих заслуг. Если бы все наши сотрудники уподобились вам, можно было бы спокойно смотреть в будущее и не тревожиться за выполнение плана.
Плаксюткин закраснелся, замялся:
– Спасибо! Оценили! Большое спасибо. (Он низко поклонился президиуму.) Спасибо и за оценку, и за квартиру: Советской власти, парторганизации, месткому и… и… коллективу… Я уж больно взволнован. Может, кончить?
– Продолжайте дальше. Высказывайтесь. Расскажите о прошлом, о вашей работе, передавайте ваш производственный опыт молодежи. Сообщите нам о ваших достижениях, о неполадках, какие у вас были. Все это важно и нужно. Мы учимся и на ошибках. Как вы восприняли Великую Октябрьскую социалистическую революцию… Скоро ведь сорокалетие. Ну, и все прочее, – величественно закончил секретарь, угрожающе оглядывая зал: кое-где хихикали.
Плаксюткин окрепшим голосом продолжал:
– Достижения… Одной бумаги я больше тонны перевел. Отчеты то по одной, то по другой, то по третьей форме. Чуть цифру поднаврал, вся статистика искажается. Тут и внимание нужно, и аккуратность, и четкость… И чтобы, главное, почерк был ясный, чтобы начальство голову не ломало над цифрами: то ли тройка, то ли пятерка. Ну и по ночам работал, и без выходных. Дела уйма, рабочего времени не хватало, и жертвовал сном. И могу похвастать; неполадков у меня за все тридцать пять лет не было. Все тютелька в тютельку… Конечно, потом часто оказывалось, что все эти отчеты ни к чему, что можно без них обойтись и проще все сделать. Как-то, давно уж это было, лет пятнадцать назад, ревизор какой-то ко мне подошел: «Что делаете?» Ну я ему объяснил, что делаю, показал все таблицы, все формы. А он вдруг пренебрежительно взглянул на меня: «А понимаете вы, зачем это нужно и нужно ли?.. У вас все в порядке, как полагается, по форме. Да сама эта форма ни к черту не годится, проку в ней никакого нет». Я спорить не стал, а только спокойно заявил: «Не нашего ума это дело. Нам даны указания, спущены формы, мы их и заполняем точно и аккуратно, как требуется. Это вся наша скромная задача». А он опять насмешливо: «Про Акакия Акакиевича вы слыхали?» «Слыхал, – говорю, – Гоголя читал, и Чехова, и Толстого, и других великих русских классиков». «Ну, – говорит, – если слыхали, так и призадумайтесь над этим. Акакий Акакиевич тоже очень старательно и честно бумажки переписывал, а мозгами шевелить не мог, что к чему – не знал, и полезна ли его работа – тоже себя не спрашивал, самокритикой не занимался». Опять-таки возражать я не стал. Никогда я не возражал никакому начальству. Возражения эти втуне пропадают, а свое положение потеряешь. А ревизору по должности придираться положено. Ежели он не придирается, какой он ревизор.
Плаксюткин увлекся, ибо его выслушивали очень внимательно.
– И об Акакии Акакиевиче я так скажу, товарищи. Дай бог, чтобы побольше таких Акакиев Акакиевичей было, чтобы каждую цифрочку и буквочку правильно выводили. Меньше бы всякой волокиты и канцелярских ошибок было. Акакий Акакиевич – честный работник был, маленький переписчик, а дело свое уважал и любил. Пусть я Акакий Акакиевич, горжусь этим. С бухты-барахты никогда не валял, только бы отделаться. А теперь об ошибках. За все тридцать пять лет одна ошибка у меня была, и то не по работе, если строго разобраться. Но такая ошибочка, что я из-за нее чуть-чуть преждевременно в могилу не угодил. И сейчас вспомню – холодный пот прошибает.
Зал замер, заинтересованный. Три пары глаз из президиума тоже с прежним любопытством устремились на оратора.
– В те годы, когда всякие страшные чистки в аппаратах происходили, я еще молодым человеком был. А начальствовал у нас некий Петр Петрович Загонялов. Вот уж по шерсти кличка. Всех нас загонял, все в мыле, как заморенные лошади, мы тряслись. Конечно, потом его сняли, но лет десять он проработал… Если бы его не сняли, а, например, повысили, я бы о нем и звука не пикнул, товарищи: не положено нам, мелким людям, о заслуженных работниках и об их ошибках судить и рядить… Ну а если сняли начальника да просигналили, чтобы его проработать, тогда другое дело, тогда надо его покрепче покритиковать. Гонял Загонялов больше начальников всяких отделов, нас, незаметных сотрудников, он мало касался. Но ведь как выходило: он гоняет начальников отделов, те гоняют нас, ну а нам уж некого гонять, мы только кряхтим… куда жаловаться? Тут кругом чистка происходит, скоро и до нас докатится. Пожалуйся, сразу тебя в опасные элементы зачислят. И вот с этим-то Загоняловым бог и привел меня раз встретиться. Все это проклятый жилищный вопрос виноват. Если бы не он, и этого несчастья не случилось бы. Жил я тогда кой-где и кой-как. Ну и решил обратиться к начальнику, чтобы меня в общежитие устроили. Подал заявление. Через денек зовут меня к Загонялову. Я иду и думаю: что-то больно скоро, а сердце щемит, словно предчувствие какое. Ух! У Двери постоял минутку, дух перевел, постучался. Слышу: «Войдите!» И таким страшным мне это «Войдите!» показалось, что я вошел ни жив ни мертв. Он за столом сидит и на меня в упор смотрит. «Вы, – спрашивает, – Плаксюткин?» – «Я, Петр Петрович». А он мне прямо в лоб: «Вы кто? Невежа, нахал или наш враг?» Я за ковер зацепился и еле на ногах удержался, бормочу: «Помилуйте, Петр Петрович, за что? Какой я враг?» А он мне заявление мое чуть ли не в морду сует. «Это, – говорит, – что такое?»
А у меня в глазах туман. Читаю и не могу понять, в чем дело. Начальнику ДУРА от сотрудника такого-то: убедительно прошу вас предоставить мне место в общежитии. Я бумажку кручу, верчу и так и сяк. А Петр Петрович как рявкнет: «Не прикидывайтесь! Кто я, по-вашему?» «Петр Петрович… Начальник», – бормочу я. – «Чего начальник? Начальник ДУРЫ, негодяй вы этакий!»
Тут в меня будто атомка ударила, по-современному говоря… Тогда атомок еще не было. Смотрю на бумажку – точно: «Начальник ДУРЫ». «Как называется наше учреждение?» – «Дорожное управление речных артерий. Сокращенно ДУРА». – «Так как же меня правильно называть?» – «Начальник ДУРА». – «А вы как? Начальник ДУРЫ? Прохвост! А если я не начальник ДУРА, а начальник ДУРЫ, так, по вашему мнению, ко мне можно с маленькой буквы обращаться?»
Я опять в бумажку. А там «вы» не с прописной буквы. Я онемел, тошнить меня стало, в глазах туман из багрового зеленым стал. Голос Петра Петровича словно издалека слышу: «Кто такой? Какое происхождение?» – «Сын младшего приказчика у бакалейного торговца, Петр Петрович». – «Ага! Последыш капиталистического паразита. Хорошо. Ступайте. Я вас не за дерзость уволю, а под чистку подведу».
Я уж и просить не стал. Помчался вон и прямо к себе в чулан (снимал у знакомых), лег на сундук и умирать собрался, как чеховский чиновник, что на лысину чужого генерала в театре случайно чихнул. Так чеховскому – что! Ну, прогнали бы его с одного места, на другое поступил бы. А чистка! Это никаким чиновникам не снилось: ни гоголевским, ни чеховским. Вычистят – и погибай! Хорошо, что навестил меня в тот же вечер тогдашний заведующий статистическим отделом… По гроб жизни его не забуду… Федор Емельяныч Живеев. Хороший, душевный человек был. В девятьсот тридцать седьмом году попал в лагеря, а сейчас его, слава богу, посмертно реабилитировали. Увидел он: на мне лица нет. Расспросил, в чем дело, успокоил меня, а сам к Петру Петровичу. И не побоялся! Что за человек, царство ему небесное! Простите, товарищи, я все забываюсь. Конечно, царства небесного нет. Это так, вроде присловья. Ну сообщил он Петру Петровичу, что я умирать собираюсь, насмешил его. А мне дал характеристику, что я очень хороший работник и советской власти предан, а описался из-за жилищного расстройства чувств. Простил меня Петр Петрович и тут же место в общежитии дал. Вот я и подошел к тому, кто я такой. Считалось, товарищи, что я из «бывших». А какой я «бывший», если с нынешней точки зрения социалистической законности судить? Отец мой был младшим приказчиком у бакалейщика, купца третьей гильдии Дерьмоватова. Не жизнь была у покойного отца… Наверняка он покойный: как отправили его в тысяча девятьсот двадцатом году в Соловки, так ни слуху ни духу! Да, не жизнь, а сплошное издевательство этого Дерьмоватова. Придет, бывало, отец хозяина с праздником поздравить, сольет ему Дерьмоватов из всех рюмок и чашек: и уксусу, и водки, и коньяку, и вишневки. На, пей за мое здоровье! И пил отец, не он пил, а горе его пило. А как подошла Великая Октябрьская революция, и забрали отца: капиталистический наймит, мол. Квартирку нашу из трех комнат реквизировали. Дед с бабкой сразу умерли, мать куда-то пропала… Я и дрова грузил на станциях, воду возил, истопником был, пока не поступил сначала в УРУ, а потом она в ДУРУ переименовалась. Простите, товарищи, не в ДУРУ, а в ДУРА – опять забылся. Ну и полегонечку создал себе положение, дошел до статистика.
А образованье мое старой гимназии пять классов. Орфографию и грамматику – все это я хорошо знаю. И читать люблю. Прежних классиков всех многократно перечитывал и новых советских писателей очень внимательно читаю. И с соцреализмом я вполне согласен, очень хороший метод, правильный. Читаешь и сразу всех старых писателей чувствуешь: то будто Чеховым пахнет, то Горьким, то Львом Толстым. Метод соцреализма многогранный, все методы в себе совмещает, так сказать.