Текст книги "Избранное. Из гулаговского архива"
Автор книги: Анна Баркова
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Ответ был тихий и сконфуженный:
– Я ничего, Мотька. Я зашел по должности… дело не в дежурстве, а в должности. Я обязан знать, почему скопление граждан. Теперь выяснил, привел все в н-н-норму, ну и…
– Идем до хаты, окаянная душа. Весь народ смеяться будет. А это хата колдунова – все знают. Бачилы, ночью он из трубы вылетал.
– Л-л-летал? А где у него самолет? Кто летает без самолета?
– Черт летает, вот кто!
– Дура ты… Какой чертяка женил меня на тебе? Чертей нет… и ты меня перед народом не срами. Я в милиции, а жена в колдунов верит. Неграмотность сивая!
Женский голос злорадно отозвался:
– Побачишь еще, якой водки вин тебе дал. Може, по-собачьи гавкать будешь. Неграмотность! Вот согне тебя в дугу, узнаешь тоди неграмотность.
– Репутация у вас определенная. Простой народ не обманешь. В трубу вылетали? – подмигнула я рыболову.
– Представьте, ни разу, даже в шутку, для развлечения. А, конечно, мог бы.
– Могли бы? Значит, жинка не ошиблась. Значит, в атомный век некие существа могут вылетать в трубы… Даже имя ваше сейчас произнести всерьез как-то неудобно.
– На одну доску с бесхитростными темными людьми становиться не хочется? – рыболов тоже ухмыльнулся и подмигнул. – Ан темные-то люди и правее вас оказываются.
– А сознайтесь, что таких приключений у вас еще не было. Советские люди забрасывают ваш приют грязью, вмешивается милиция… Подозрения, лучи, привезенные из Америки, т. е. диверсия, а в дальнейшем шпионаж… И вы, даже вы, этого не избежали. Вот скука! Вот ужас! Вот где гибель!
– Да, я представлял гибель человечества в более величественных формах. Какой декоративный романтизм! Какая чушь!
– Ну, настоящая гибель будет атомная. Разве она не величественное зрелище для вас и для Высшего Художника? Мы, к сожалению, этой грандиозности и величественности не почувствуем.
– Я не атомную гибель имею в виду, а ту, о которой вы заговорили. Атомная гибель, так сказать, механическая. А нас с вами духовная гибель интересует. В XIX веке зародилось нечто новое, никогда еще не существовавшее в мире. Высший Художник карал своих детей гладом, мором, войнами, страшными поветриями.
– То есть инфекционными заболеваниями?
– Вот, вот! И эта ваша ухмылка – тоже признак расцвета самого омерзительного, низменного зла… Мы, то есть тот непостижимый и я, признаюсь откровенно, не могли предусмотреть зарождения этого зла… И от него погибнет мир.
– Какого зла? Почти два тысячелетия люди были уверены, что именно вы отец всякого зла и всякой лжи.
Рыболов выпил рюмку вина и таинственно прошептал:
– В XIX веке народился новый великий страшный дух. Он гораздо страшнее меня, хотя я бесконечно многолик, двусмыслен, неуловим и одновременно очень реален, вечен.
– Какой дух?
– Непобедимый дух пошлости.
– Ф-фу!
Я была разочарована:
– А я-то ожидала, что вы нечто ошеломляющее скажете.
– А, по-вашему, это старо? Вы думаете, что пошлость – нечто, свойственное всем временам? Вы изволите ошибаться.
– Совсем я этого не думаю. Но пошлость… что за открытие. Всем она известна, известно также, что она порождение нового времени, что она родное дитя буржуа. Древнему миру и феодализму она не была свойственна. Там можно найти все, что угодно: грубость, жестокость, варварство, предательство, низость… Но пошлости не было.
Рыболов снова таинственно шепнул:
– Буржуа… Это по-вашему, по-советски. Пошлость – дитя механической цивилизации, дитя стандарта, унификации. Пошлость – это последствие объединения мира машинами.
– Эге! Как вы овладели современным словарем. Скажите: гоголевский городничий пошл? Щедринские герои пошлы? А где они механическую цивилизацию нюхали? С другой стороны… вы видите здешних детей природы. Они ездят на москвичах и мотоциклах, но далеко ли они ушли от духовного строя Адама и Евы и можно ли их назвать пошляками?
– Я не говорю о частных исключениях, они были и будут. Я говорю о главной, общей тенденции человеческой истории. Через некоторое время ваши дети природы станут пошлы, как жители Парижа, Чикаго и Москвы. Они начнут говорить стандартные фразы о патриотизме или о европейском объединении, об интернационализме и национализме, о суверенитете дикарей, недавно открытых в Бразилии и лишенных дара слова, о равенстве и об аристократизме. И все это, повторяю, стандарт. Ни одной свежей мысли, ни одного свежего чувства.
Рыболов нагнулся к моему уху:
– Пародия и есть пошлость. История вступила на путь самопародирования.
– Исторические явления всегда повторялись, позвольте вам заметить. Возьмите революционный процесс, диалектику любой революции – все они очень сходны. Взлет революционной волны, борьба на все стороны волей жизненной необходимости превращаются в борьбу внутри революции. Затем главари начинают уничтожать друг друга, попутно уничтожая и народ, который они собирались осчастливить. Вспомните английскую революцию XVII века, девяносто третий год во Франции и, наконец, наш Октябрьский переворот. У нас только все это происходит по-русски, неуклюже, бестолково, очень затяжными темпами, отсутствует, так сказать, изящество форм. Ну да ведь мы всегда презирали форму.
– Ваша революция – наиболее пародийное историческое явление. Вы пародировали девяносто третий год, Парижскую Коммуну, царя Ивана и императора Петра… Это и доказывает, что человечество исчерпало все возможные исторические формы: все формы искусства, мышления и быта. И погибнет оно, задушенное пошлостью. Пошлость – единственная, единственная пища человека вашего последнего времени, и пошлость станет смирительным ядом для этого человека. В мировом плане мы не предусмотрели такую возможность.
Рыболов пригорюнился и умолк. А я осторожно, и все-таки не скрывая насмешки, высказала то, что давно думала:
– Мне кажется, и вы заметно выродились. И вы пародируете сами себя. Вспомните, как вы блестяще, остроумно, мудро-цинично и глубоко проявили себя в приключениях Фауста. Как вы жутки, захватывающе язвительны и нуменальны были, несмотря на потертый фрак и вид приживальщика, в разговоре с Иваном Карамазовым. И как вы обыкновенны сейчас, вы, скромный советский пенсионер, рыболов-обыватель, гипнотизер, принудивший высказаться члена правительства, что интересного сказали вы за все время нашей беседы и что исторически и философски значительное открыли вы в высказываниях министра? Только жалкое слабоумие, паскудную трусость, жестокость во имя спасения собственной шкуры. Живописна и занимательна жестокость Нерона, например. Он был великий эстет. Понятна и до известной степени оправданна жестокость Петра… Изумительна, извращенна, но величава жестокость Торквемады. А жестокость одного из руководителей коммунистического правительства, жестокость с мечтами об ордене, питающаяся похабным страхом: если я не задавлю, кого надо, так меня задавят… Что тут достойного для изучения? Что тут возвышает душу, несмотря на весь ужас явления? Что? И как вы сами себя держали с этим слабоумным? Вы предпочли удрать. Вы не попытались доказать этому тупому прохвосту, что он прохвост – и только.
Рыболов в свою очередь разгорячился:
– А разве в человеческих возможностях, разве даже в моих возможностях доказать что-либо тупому прохвосту? Поверьте, что в таких случаях даже мое искусство бессильно.
– Вы попытались бы покарать его.
– Это не мое дело. Карает Высшее Существо.
– Ну попытались бы соблазнить его, это ваше дело.
Рыболов надменно взглянул на меня:
– Неужели вы полагаете, что я стану соблазнять мельчайшую тлю из всех тлей? Вы слишком низкого мнения обо мне.
– Однако эта тля губит десятки тысяч людей.
– Не по своей воле, в том-то и дело. Весь ужас вашего положения в том, что ни на кого персонально на последнем суде вам нельзя жаловаться. У вас нет Цезарей, Неронов, Наполеонов, Петров.
– Как? А вы забыли…
– Знаю, знаю! Но я же вам растолковал, как вы его создали.
– Прекрасно. Кому же мы могли бы предъявить счет? Вам? Высшему Художнику? Кто-то из вас же эту пакость обрушил на нас. Кто же? Старая дева со свинцовыми руками – необходимость, по слову Гейне. Тогда зачем вы существуете? Какая у вас обоих роль во вселенной?
– Что вы хотите от нас? Вы же от нас отреклись давным-давно. Мы для вас – лишь литературный материал, особенно я. Вы, умная женщина, скорее согласитесь с тупицей-министром, нас отвергающим, чем со здешними простодушными детьми природы, нас признающими. Вы же так называемый культурный человек. Куда уж вам верить в нас. Так почему же вы призываете нас к ответу? Мы: непостижимый, благостный, всемогущий, премудрый и я, злой, разумный, бессмертный, давно уже существующий только для избранных, наивных, низших пластов человечества. А вы, культурная, рассудочная середина, вы, лучшие дети пошлости, что вам нужно от нас? «Вам не дадут избавления ни бог, ни царь и ни герой», как вы гордо заявили от лица всех угнетенных масс мира, на что, кстати сказать, не имели права. Ну, избавляйтесь сами и гибните сами.
Я злобно перебила:
– Видали мы этих избавителей-героев. Хватит с нас!
– Вы опять о том же. А кто повинен в появлении таких героев? Даже я, в годы вашей бойни, пожалел вас, и я пошел к тем двум, кто заменил для вас царей и богов. Мне любопытно было, как же вы, люди, обошлись без Высшего Художника и без меня, что вы сочинили. И я увидел, что, отвергнув бога, отказав ему в праве на существование, вы немедленно слепили, сваляли из грязи нового бога и поклонялись ему с большим благоговением и трепетом, чем (даже отвергнутому вами, осмеянному божеству, божеству, о котором вы возвестили: «Его нет!»
С глупым любопытством я опросила:
– Ну, а как наш? Какое впечатление он на вас произвел?
И про себя подумала: «Черт знает что! „Впечатление произвел“. Разговариваю, словно со старым знакомым, земнородным».
– Я уже сказал вам: бессмысленное зло совершает трусливый, ничтожный, скудоумный человек, хитрый и свирепый, в силу своей трусости. Самое глупое и нелепое зло производит такой человек, когда глупые люди возводят его в ранг бога. Бессмертный, Мудрый – разве не вы придали эти атрибуты невысокому человеку с впалой грудью, опущенными плечами, вдавленным узеньким заросшим лбом и злобными опухшими глазками…
– Адские силы, видимо, тоже здорово его ненавидят, – схулиганила я. – Ну что же все-таки он?
– Он? Оба они не поддались голосу разума. Оба стремились к мировому господству… Эти холопы, эти лакеи. А вы, люди, услужливо преподносили им роли героев в тот самый момент, когда вера в героев была отвергнута вами, когда вы прокляли и признали опасным каждого гениального человека… Вот какими вы стали без богов и без героев. Вы не смогли, не сумели обойтись без них. «Своею собственной рукой» вы закрепостили себя. Вы служили Высшему Существу, а сейчас вы служите уродливым смешным обезьянам, передразнивающим чужое величие. Ваши герои и боги – только злейшая пародия на героев и богов. И сами вы только пародия на человека.
– Э-э-э! А кто в этом виноват? Ваш Высший Художник на заре творения должен был предвидеть все это. Почему он допустил, что его высшее создание после веков мучений, истязаний, заблуждений, несчастий, преступлений, подвигов, скитаний, света и тьмы превратилось в свою собственную пародию?
Рыболов загадочно улыбнулся:
– Как знать… Он предвидел, он, безусловно, все пред видел. Но, может быть, он, великий и одинокий, лелеял странную мечту о том, что его предвидение не сбудется. Может быть, он надеялся на невозможное чудо, которое должны были сотворить вы, люди. На чудо полного достижения равенства человека с ним. Только безмерно одинокий поймет печаль Великого Одинокого. Он жаждал увидеть вас, людей, равными ему… И вы обманули его ожидания.
– Великий Одинокий… А сонмы архангелов, серафимов и херувимов?
Рыболов снова загадочно улыбнулся:
– У них не было судьбы, не было грядущего. Судьба, грядущее, воля даны были только человеку.
– Он же вседовольный, всеблаженный, как же он мог испытывать печаль одиночества?
Бухгалтер-пенсионер, мирный рыболов вдруг улыбнулся не загадочной, а почти светской улыбкой:
– Ну, это слишком отвлеченные и неподходящие к времени вопросы… Это все фантастика. Я согласен, что мы оба устарели, утеряли все признаки даже предполагаемой реальности. Поговорим лучше о земном. Почему же вы все-таки не могли обойтись без пародии на божество, без мощей, без обрядов? А? Правда, мощи у вас искусственные, эрзац-мощи, а все же…
– Ну, как вам сказать? Ведь это все-таки не религия, а некая социальная символика, что ли. Сохраняя эти… гм… гм… трупы, наши правящие круги, вероятно, хотят, чтобы очень надолго сохранились память о великих вождях и почитание их, построивших первое в мире социалистическое государство.
– Какие «великие вожди»? «Ни бог, ни царь и ни герой», как я понимаю. Это во-первых. А во-вторых, разве то, что создано этими вождями, не является лучшим и постоянным напоминанием о них?
– А памятники? А французский Пантеон? Разве это не одно и то же? От времен богопочитания и культа, очевидно, остался этот атавистический обычай поклонения умершим выдающимся представителям человеческого рода.
– Памятники, почитание усопших – это одно. А длинные очереди для поклонения набальзамированным трупам – это другое.
– А почему вы меня об этом спрашиваете? Вы бы у министра осведомились, который с вами откровенничал. Я лично никаким мощам не поклоняюсь: ни старым, ни новым.
Рыболов с ядовитым смирением вздохнул:
– Я только интересуюсь, почему вы не можете обойтись без обрядностей и без земных богов, и хочу доказать вам, что религиозный инстинкт неистребим, но иногда – в конце времен – он принимает пошлые формы – формы пародии.
Я рассердилась:
– Что вы мне толкуете об этой пародии и пародийности? Мучаемся-то мы не пародийно, а по-настоящему. Кровь льется не пародийная, а настоящая живая кровь. И кто виноват в этом?
– Рече безумец в сердце своем: несть бог! – насмешливо взглянул на меня рыболов.
– И это пародия. Эти же слова в своем пошлом анекдоте приводил Федор Павлович Карамазов. Кроме того, это обычное пустое объяснение: безбожие, неверие и так далее. Само безбожие имеет причины, коренящиеся в разуме. А разум – ваш подарок. Неужели вы дали нам разум с одной только целью привести высшее создание Высшего Художника к самоубийству? Ведь так выходит. Злоба наших дней не кровавый кусок хлеба, не право на работу, не право на свободу, злоба наших дней – вполне возможная, нависшая над нами атомная гибель… Скажите, вы вдохновили каких-то физиков на расщепление атома, а затем на это… чертово изобретение? Извините, впрочем…
Я сконфузилась. Рыболов снисходительно улыбнулся:
– Ничего, пожалуйста. Только это не чертово изобретение, а вполне человеческое. Неужели вы думаете, что я вмешиваюсь решительно во все пакости разума, творящиеся на земле? Нет! Я когда-то дал толчок… А в дальнейшем с интересом наблюдал за последствиями, изредка вмешиваясь, когда вы чересчур уж перегибали палку.
– А-а! Вы тоже против перегибов и уклонов, за генеральную линию добродетельного зла.
– Иронизируя, вы сказали глубокую истину. Я основоположник добродетельного зла.
– Значит, возня с атомом не ваших рук дело. Кто же эти ученые?
Рыболов пожал плечами:
– Ученые, специалисты, очень далекие от философских размышлений о судьбах мира и человечества, о грядущем земном рае, а также и о рае небесном, о марксизме, материализме, идеализме, политэкономии, искусстве и прочем, и тому подобном.
– То есть, в сущности, невежественные ограниченные люди во всем, кроме своей специальной научной области.
– Да-с. Это не Коперники, не Галилеи, даже не Гельмгольцы.
– Но когда они выделывали эту дьявольщину… ох, опять! Простите! Они же знали, вероятно, к чему это приведет. Ведь это любая темная баба может понять.
– Ну, всех последствий они не могли предвидеть по своему глубочайшему невежеству, по отсутствию интуиции и фантазии и по совершеннейшему безразличию к жизни и интересам своих собратий. Они хотели услужить своим хозяевам… К тому же в предприятие вступили инженеры, люди еще более ограниченные в смысле общечеловеческом, чем даже современные физики.
– Из-за таких идиотов должен погибнуть мир, то есть Софокл, Гераклит, Леонардо да Винчи, Гете, Достоевский, Сикстинская мадонна, Венера Милосская.
– Мир погиб давно, я вам уже говорил это. Духовно вы все мертвецы. И не все ли равно вам, как погибнуть физически: от охлаждения солнца, от физиологического вырождения или от взрывов атомных бомб.
– Духовные мертвецы! Извините. А Скрябин, а Толстой, а Ромэн Роллан, а Томас Манн и, наконец, Эйнштейн!
– Да. Это ваши последние вздохи, это обманчивая вспышка жизни безнадежно больного. Агония ваша началась в тысяча девятьсот четырнадцатом году… Сейчас вы переживаете ваши последние минуты.
Я ничего не могла придумать, кроме идиотского вопроса:
– Это вы серьезно?
Вместо ответа мой собеседник предложил мне:
– Хотите видеть, как умирает от лучевой болезни один инженер-физик в Америке и один русский в засекреченной больнице на Кавказе?
– А как вы это сделаете? Как я окажусь в Америке и на Кавказе?
– Ну, это вполне в моей власти. Куда вы хотите сначала?
Я заколебалась:
– Это, кажется, заразительно. Стоит ли рисковать?
Рыболов усмехнулся с некоторым презрением:
– Вот вы все таковы: даже умнейшие и милейшие из вас. Чего вы боитесь? Ведь вы приговорены. Год-два-три, и все будет кончено.
– Во-первых, это еще неизвестно, будет ли кончено, вы сами признались, что господь бог и вы кое-чего не могли предугадать в нашей земной канители. Во-вторых, три-то года я все-таки проживу…
– Хорошо. Я пока гарантирую вам полную безопасность. Итак, куда?
– В Америку.
III
Каким-то образом – я не поняла, как это произошло, – мы очутились в отдельной палате больницы какого-то городка в штате Филадельфия.
Палата светлая, высокая, белая. На кровати лежал страшно истощенный молодой человек. Глаза его блестели мертвым блеском. Руки и ноги были забинтованы. Он говорил прерывистым голосом, он говорил много – то ли от страха смерти, то ли болезнь порождала эту словоохотливость, то ли он хотел передать остающимся на земле свой страшный необычный жизненный опыт. Я превратилась в какую-то тетушку Алису, воспитавшую этого молодого человека. Мой спутник – в капиталиста Фрейса, который был другом умирающего Эрскина Белла.
– Как хорошо, что вы приехали. Не ожидал. Мне так хотелось видеть кого-нибудь из своих близких. Теперь я умру спокойно.
Тетушка Алиса попыталась утешить юношу:
– Эрскин, ты не умрешь. Не все же умирают. Некоторые поправляются и…
– И превращаются в калек. Я не хочу этого! – со всей горячностью, какая только возможна для тяжелобольного, воскликнул молодой человек. – Не хочу! И мне жаль всех вас. Вас ожидает то же самое.
«Мои изучайте вы корчи и муки, Ведь в них же и вам умирать», – вспомнила я строки из «Альмазора» Языкова. Меня тяготило, что я – и тетушка Алиса, изъясняющаяся на родном ей английском языке, и бывшая советская арестантка, английского языка не знающая и глубоко чуждая этой белой палате, и Филадельфии, и всей этой стране.
– Люсиль навещает тебя, Эрскин? – спросил Фрейс.
Судорога исказила бледное изможденное лицо больного:
– Зачем? Я теперь ей не нужен, да и она мне тоже. Вот даже из-за этого я не хотел бы поправиться. Я никогда не буду мужчиной, и это ужасно.
Вдруг он оживился:
– А ведь глупо! Зачем в нашу эпоху быть мужчиной? А женщины всего мира, которые сейчас протестуют, – в этих словах прозвучала ядовитая горькая насмешка, – лучше бы они забастовали: перестали рождать детей, и пусть бы все эти гнусные правительства, все эти группочки мерзавцев попрыгали бы… Они ведь все жаждут уничтожения человечества. Им нужно как можно больше людей для этого аутодафе. Женщина должна сказать: «Детей больше не будет, уничтожайте тех, кто имеется в наличии».
Фрейс успокоительно и солидно заметил:
– Ты преувеличиваешь, Эрскин. Во имя спасения Америки мы должны совершенствовать атомку. С тобой произошло ужасное несчастье, но в дальнейшем мы сократим до нуля опасность при атомных опытах.
Больной нетерпеливо перебил:
– Перестань же молоть чепуху, Джемс. Ты сам – физик. Ты не обыватель, не демократ, не коммунист, не агитатор в ту или другую сторону. Ты прекрасно понимаешь, что прежде, чем мы обезопасим это чертово занятие, мир погибнет. Я раньше думал, как ты, отмахивался от опасности. Еще бы! Огромные деньги, почетная работа, захватывающе интересная работа – это же правда! Но к черту этот научный интерес, и почет, и деньги, и все! Когда мой приятель Майкл не смог спать с женщинами… Простите, сейчас мне не до светской утонченности… и пожаловался мне, я только посмеялся и успокоил его: это временное явление, дружище, ты переутомился. А дружище через полгода повесился. И тогда я не понял, осел, идиот! Я легкомысленно болтал то же самое: Майкл переутомился. Этого можно избежать. А она, эта невидимая вселенная, доказала мне, что избежать ничего нельзя. И никто не избегнет… Разглагольствования о мирном использовании… Я бы этих мирных использователей поставил к аппаратам.
– Ну что же ты хочешь, Эрскин? Это колоссальный источник энергии, обещающий в будущем процветание и счастье для всего мира.
– Да не доживете вы до этого процветания! – раздраженно крикнул больной. – Пока физики ищут и погибают, и вы погибнете даже без войны, от мирного использования. Как жалею я несчастных людей, живущих по соседству с мирными атомными электростанциями. Они обречены на мучительную смерть от рака в разных видах. А о работниках электростанций и говорить нечего.
Фрейс исподтишка подмигнул мне и прежним солидным успокоительным тоном спросил:
– По-твоему, выходит, работу над использованием атомной энергии надо бросить? Величайшее открытие всех времен должно быть зачеркнуто, забыто?
Больной с ожесточением, задыхаясь, воскликнул:
– Да! Бросить! Забыть! Здесь природа или бог провозгласили: Табу! – голос его упал до шепота. – Но мир, очевидно, стремится к смерти. Я видел сон перед вашим приходом. Я жил в первобытном мире. Мы ходили с дубинами, дрожали от стужи, радовались солнечной жаре. Мы пожирали сырое мясо, сырые коренья. И вот кто-то ударил однажды камнем о другой камень, получилась искра, первая искра огня. Все схватили камни, начали высекать огонь, загорелся хворост, стало жарко. Все начали радостно плясать перед огнем и поклоняться ему. А я вдруг вспомнил, я вспомнил и крикнул: «Убейте этого страшного человека, этого неосторожного преступного глупца. Он сделал первый шаг к погибели мира».
Больной смолк, закрыл глаза, у него обострился нос, резкими стали очертания лба.
– Он бредит, он умирает, – шепнула я Фрейсу.
– Умирает, да. Но не бредит.
Больной глухо заговорил вновь:
– Если бы кто-то обладал непререкаемым авторитетом на земле, как некогда католическая церковь… Да! Да! – он открыл глаза и заговорил быстрее, хотя так же глухо. – Только церковь это могла бы: именем божиим запретить раз навсегда проникновение в эту удивительную убийственную тайну.
Фрейс слегка улыбнулся:
– Ну, ты еще предложишь костры, инквизицию.
– Да! Да! Костры инквизиции, – больной приподнял голову, с подушки, – если жизнь на земле для чего-то необходима, то я предложил бы сжечь на костре всех, кто работает с атомом, кто проповедует мирное использование, кто лжет, что эту работу можно обезопасить. Если же внутриатомная энергия – наш приговор, если мир обречен на смерть, то пусть! Пусть работают, используют и гибнут. Пусть гибнет планета, если именно так суждено ей погибнуть. Только пусть это произойдет как можно скорее. К чему частные единичные смерти? К чему рак и лучевая болезнь? Пусть разом единая реакция и – конец, атомная пыль в мировом всепоглощающем пространстве. Жизнь, работа, известность, люди… какое похабство, какая ложь все это. Любовь, жизнь – ничего этого нет. Человек обманут. Ох! Я, кажется, умираю. Я ничего не знал, не понял, я не жил! Я умираю. Я идиот. Жертва науки… Пакостная жертва пакостной науки.
Больной рассмеялся, судорожно двинул забинтованной рукой:
– Какая боль! Господи! Мама!
– Довольно? – шепнул мне Фрейс.
– Довольно! – еле-еле выговорила я это жалкое слово отречения.
IV
– А здесь мы будем невидимы, – шепнул мне рыболов-Фрейс-черт.
– Да, пожалуйста. Я не могу больше разговаривать с этими несчастными лучевиками, мне стыдно!
Тоже отдельная палата, очень хорошая палата. И в этой палате тоже умирает человек. А около него очень важное полувоенное лицо. Это лицо говорит успокоительно важным тоном. И в голосе говорящего слышится: «Ты умираешь, но я надеюсь, что тебе даже сейчас приятно и очень лестно, что с тобой говорю я… И надеюсь, что ты выскажешь, как тебе приятно и лестно».
– Товарищ, будьте мужественны. Я приказал принять все меры к вашему выздоровлению. Мы вас поднимем…
Лицо замолчало, ожидая благодарности.
Больной тихо ответил:
– Благодарю вас… Но я думаю, что дело безнадежно. И, конечно, я постараюсь быть мужественным… – и будто невольно добавил: – Мне ведь больше ничего и не остается…
Лицо подхватило последние слова больного, как будто все дело заключалось в том, чтобы умирающий, изуродованный человек был мужественным.
– Бесспорно. Мужество – самое главное. «Смелого и пуля не берет», – лицо снисходительно улыбнулось.
Больной робко заговорил:
– Моя семья…
– О, будьте спокойны! Семью вашу мы обеспечим во всех отношениях. Партия, родина и народ умеют ценить преданность… Вы коммунист?
– Я не в партии…
– Мы вас примем… оформим сейчас же. Вы умр… то есть вы поправитесь коммунистом. Ваш героизм дает вам право на партбилет. И я сам буду ходатайствовать о присвоении вам звания Героя Социалистического Труда.
– Спасибо, – снова прошелестел больной.
Лицо хотело произнести еще что-то, но раздумало и поднялось с места:
– Ну, до скорого… Я уверен, что мы с вами увидимся в другой, не в больничной обстановке. Ни о чем не беспокойтесь. Все будет в порядке: и семья, и все… Жертвы во имя родины и народа не остаются бесплодными. Будьте здоровы. Мужество и спокойствие. И еще раз мужество. Вы героически выполнили свой долг.
Лицо кивнуло и направилось к двери, постепенно ускоряя шаги.
Больной остался один. Невидимые, мы смотрели на него. Горькое озлобление выступило на лице умирающего сквозь привычную покорность:
– Сволочи! И перед смертью не дают покоя. «Право на партбилет», – передразнил он ушедшего. – И до конца, до последней минуты мы вынуждены притворяться и лгать. Я лишен возможности плюнуть в эту жирную самодовольную рожу. Сделай я это, они живыми сожрут мою семью: и мать, и жену, и ребенка. Ребенок калеки… Какой может быть ребенок у атомного работника? Зачем я выбрал эту проклятую специальность? Захотелось самоубийства. Можно было проще с собой покончить, без лишних мучений. «Мирное использование!» – хрипло рассмеялся он, как тот, в Филадельфии. – Вот и на мирном использовании околеваю.
Кто-то вошел в палату. Тип интеллигентного партийца формации последних десятилетий: чересчур спокойное лицо, спокойные глаза, спокойные движения. Странная смесь ума и самодовольной тупости во всей физиономии. Не только лоб и глаза, даже нос этого человека заявлял: я научный работник и член партии.
Подойдя к больному, он с преувеличенной развязностью и бодростью воскликнул:
– Да ты совсем неплохо выглядишь! Молодцом! Мы еще с тобой выплывем и поживем!
– Брось ты эти пошлости. Как вы все мне надоели! – с отчаяньем простонал больной. – Человек умирает, а они галиматью несут. В чем ты меня утешишь? В смерти?
– Ну-ну-ну! Брось упадочные настроения. Наука творит чудеса… Современная медицина…
– Да, наука творит чудеса, – с ненавистью сказал умирающий, – вот она и со мной чудо сотворила.
– Послушай, Коля, ты не прав. Хоть я и пошляк, по-твоему, но выслушай меня: сколько жертв потребовало открытие электроэнергии. А радий? А рентген? Ничего, брат, не поделаешь, даром ничто не делается. Зато сейчас любой пионер включает радиоприемник и телевизор, возится с карманными батарейками.
– Скоро пионеры будут забавляться с батарейками на внутриатомной энергии, – со злобной иронией пробормотал больной.
– А что ты думаешь! Наверно, – посетитель захохотал. – Пути науки и ее возможности беспредельны.
– Некролог напишете, что я умер от гипертонии и болезни сердца, – перебил больной.
– Вероятно. Нельзя же наводить панику на неосведомленных людей. Обыватели ничего не смыслят в научных проблемах, а болтать будут. К чему?
– Конечно. Лучше подохнуть от загадочной болезни, не зная, кому и чему ты ею обязан. В данном случае ты прав!
– Ну, не все подохнут, а…
– Все не подохнут. Всех, может быть, в атомную пыль разнесет.
– Вздор! Договорятся. Кто рискнет погубить культуру, людей…
– Я бы рискнул, – словно про себя шепнул больной.
– Полно. Перестань. Что за дикие идеи… Извиняет тебя только твое состояние. Ты не троглодит.
– Троглодиты не умели расщеплять атом, – насмешливо сказал больной. – Куда уж до нас троглодитам! Я не троглодит, а жертва величайшего научного открытия… А ты дурак, кретин. Если в руки человека попало средство, которым можно уничтожить все, стереть в порошок не фигурально, а буквально, неужели никто не соблазнится? Найдутся, тупица ты этакий, десяток таких мизантропов, и в один прекрасный день без войны все к черту отправят. И какой дьявол удержит их, скажи на милость? Я и ты, мы с тобой холуи, рабы, трусы. Мы не посмеем: Машеньку жаль да слабоумного сыночка с наследственно больным костяком. А ведь изредка встречаются люди, которым плевать на инстинкт самосохранения, на семью, на свое гнилое холопье семя… И они пустят поезд под откос. И это будет самое гуманное и героическое деяние за всю историю человечества.
– Эти твои герои, если они будут, просто сумасшедшие… А сумасшедших изолируют.
– Где вам изолировать. Вы слишком глупы, чтобы угадать гениальное помешательство. Это будет, скажу я тебе, шикарно. Бог создал мир и человека, а человек уничтожил бога, потом самого себя и весь мир.
– Какой бог? Нет, Коля, ты бредишь.
– Хорошо, брежу. Дайте мне хоть побредить по своему вкусу перед смертью. Оставьте меня в покое. Мне противно смотреть на ваши подло сочувственные мины… Дайте мне умереть в одиночестве. Не хочу ощущать эту заботу, видеть над собой бесстыдное око нашего дружного социалистического коллектива в лице его отдельных представителей. Уйдите все прочь!
– И нам пора, – шепнула я своему спутнику. – Хватит!
V
– Разве эти два умирающих человека духовно мертвы? – спросила я своего рыболова в парусиновой блузе у него в доме. Мы снова сидели и пили вино.
– А разве жажда разрушения – духовно-творческое начало? – спросил рыболов и выпил рюмочку.