355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Баркова » Избранное. Из гулаговского архива » Текст книги (страница 11)
Избранное. Из гулаговского архива
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 08:00

Текст книги "Избранное. Из гулаговского архива"


Автор книги: Анна Баркова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

– Не вам бы спрашивать, не мне бы отвечать. Разве не является лицом разрушения некто в парусиновой блузе, разговаривающий со мной сейчас?

– Допустим. Являюсь.

– И разве не целесообразное зло так уничтожить мир, как бредит этот Герой Социалистического Труда. Человек осознает всю обреченность своего бытия и бытия маленького шарика, на котором он обитает, осознает предательское бессилие сознания, мощи которого достаточно только для того, чтобы до конца осмыслить сущее и сочетаться с ним в какой-то гармонии. Сознавая все это, человек уничтожает себя и мир.

– Мечта Кириллова в астрономическом масштабе, – возразил мой собеседник, выпив еще рюмку, – Может быть, некстати скажу, но, воплотившись, я на земле спиваюсь с кругу. Никогда не наблюдал за собой такой слабости, хотя, кроме всего прочего, я ведь и первый винокур… Выпейте. Бросьте философию. Я давно убедился, что напрасно подарил вам разум. Вероятно, это убеждение и является причиной моего почти беспробудного пьянства в последнее время. Я полагал, что вы поистине станете, как боги, и даже выше, прекраснее, могущественнее и добрее богов. Вы сильно обманули ожидания Всевышнего и мои также. Конечно, в положении человека есть что-то двусмысленное, непоправимо-жалкое, позорное, я бы сказал. Ну, имелся бы один желудок да органы размножения, как у прочей твари… и жили бы гармонично… А то духовное начало это несчастное: запросы, вопросы, совесть, философия, эстетика… А в результате безнадежно испорченное, запутанное существо… Знаете, что однажды со мной было?

Рыболов, лукаво прищурившись, взглянул на меня.

– Ну, что?

– За блин человека продал… Убийцу, но это все равно. Прятался он во время войны в нашем доме… А я жил в одном городишке и голодал страшно. Воплотился, так терпи все человеческое… Я мог бы не терпеть, власти у меня для этого хватит. Но я этак дерзко решил: неужели не перенесу то, что эта двуногая мразь земная переносит… Вот и вызвали меня в одно местечко. Сидит этакий поперек себя шире военный толстомясый и блины жрет, масляные, как его собственная морда. Опрашивает: «Такого-то знаете?» «Откуда? – говорю. – Никого я не знаю». А сам на блины смотрю и забыл в этот момент все на свете: и свое настоящее звание, и свою нуменальную, как вы любите говорить, профессию, и свой дар гипнотический, все забыл: блина хочу. А этот мерзавец, конечно, заметил все и говорит: «А мы знаем, что он у вас в доме прячется, где вы живете. Все равно, – говорит, – ему один конец: убийца, негодяй. Мы его поймаем так или иначе… Но лучше, если вы скажете нам… подумайте: он еще преступление может совершить…» Говорит, а сам все лопает, да словно нарочно блинами чуть ли у меня под носом не вертит: «Скажите! Но вы, наверно, голодны. Вот блинок скушайте… А таким бандитам все равно от нас не укрыться…»

Бухгалтер хлопнул подряд две рюмки.

– Ну и что же? – с жадным любопытством спросила я.

– Ну и сказал.

– И блин съели?

– Съел. Два блина.

– Черт знает что! – вскричала я, с удивлением и какой-то брезгливостью глядя на рыболова. – Да как же вы могли?

Он задумчиво ответил:

– Вот именно черт-то этого и не знает. Я в этот момент окончательно человеком стал… Ваша сущность сильнее чертовой оказалась.

Рыболов поднял голову и с надменностью, изредка нападавшей на него, произнес.

– Черт к этому предательству не причастен.

– Ну так вот вы бы и приняли это во внимание и пожалели бы человеческий род, в котором желудочное начало побеждает всякие духовности и разумности. Мы же в этом не повинны.

– Сколько раз я должен вам повторять, что вы от нас отказались, вы нас аннулировали.

– Позвольте. Сотни миллионов людей еще верят в вас обоих. Вы же сами хвастали этим. А вы обрекли на атомную гибель весь мир. Если бы только одних нас, безбожников, ну, было бы справедливо. В писании сказано: Семью праведниками мир спасется. А выходит, что из-за нескольких миллионов грешников мир погибнет.

– Да, спасется. После Страшного Суда, а он не за горами. На судебном процессе и выяснится все: кто прав, кто виноват. И растащут вас – кого куда.

– Э-э! Никакого Страшного Суда. В лучшем случае, как сказал умирающий, все в атомную пыль превратится. В худшем – на пустынной радиоактивной земной поверхности останется бродить и мучительно умирать крохотное, жалкое человеческое стадо. В этом весь финал мировой истории.

– Зачем же вы еще живете? – с неожиданной серьезностью спросил рыболов.

А черт его знает… Извините! Забываю, с кем говорю, и – баста!

– Пожалуйста, пожалуйста. Против повторения своего имени я ничего не имею… Имя все-таки оставили, обычное отсутствие логики… Продолжайте!

– Я и живу по причине отсутствия логики. Живу из любопытства. Как хотите, не каждому выпадает на долю быть свидетелем и жертвой мировой катастрофы. Все поколения, существовавшие до нас, мелко плавали. А наше бытие – последняя точка творения, по крайней мере, как сейчас принято говорить, «на данном отрезке мирового пространства и на данном отрезке времени». Потрясающе кошмарно и потрясающе величественно. Я признаю даже, что мы далеко не все достойны такой величественной, еще не бывалой гибели. Жаль только, что один миг: охватит какое-то пламя, и не почувствуешь, все ли уничтожено или какая-то часть, рассеялась планета или, опустошенная, продолжает свой путь. У нашего Сумарокова в какой-то трагедии есть двустишие:

 
Иди, душа, во ад и буди вечно пленна.
О, если бы со мной погибла вся вселенна!
 

– Шикарно звучит? А?

Рыболов скорбно улыбнулся:

– В цинизме вы перещеголяли меня.

– А что нам остается, почтеннейший? Рыдать? Каяться? Умолять? Кого? Вас? Бога? Вы оба совершенно бессильны и озадачены нашими всемирно-историческими курбетами, особенно последним. Мы украли грозную тайну у Сущего. Пусть он поможет нам с ней справиться.

– Вы целые века твердили, что сумеете устроить земную жизнь без нас. Устраивайте.

– Опять двадцать пять. Какой бестолковый спор. Кто твердил? Поверхностные вольтерьянцы, а затем чванливые материалисты. Помогите нам распутаться с земными делами ради верующих. К тому же мы губим божье творенье. Неужели он останется равнодушным к этому? А относительно веры… После этого открытия, после того, как мы узнали вселенную, недоступную даже сверхсильному микроскопу и обладающую катастрофической силой, мы способны во все поверить. Разговариваю же я с вами, значит, верю в ваше существование. Мы с вами за один час побывали в Филадельфии и на Кавказе… Вы едва не утопили человека на мелком месте. Как же я могу не верить?

Рыболов хитро подмигнул:

– У вас все время задняя мысль, что это все бред: и Филадельфия, и Кавказ, и наш разговор, и я. Для вас кажется реальным только ваше существование, стол, стул, радио, ежедневная газета… что, собственно говоря, и есть самое нереальное и жалкое… пылинка, не видимая в сверхсильный микроскоп и совершенно бессильная. Но вы все, в сущности, – вульгарные материалисты и солипсисты. Вы не допускаете, что есть нечто, обладающее необъятной силой разрушения и созидания, но для вас невидимой. Так обойдитесь без нас. Вы толкуете о братстве, о ценности культуры, о ценности единичного человека, о бессмертии народов, так постарайтесь справиться с тайной, украденной вами. Вы можете сберечь ее под спудом, вы можете не развязывать разрушительных сил. Вы все можете – захотите только.

– Помните, что сказали умирающие в Филадельфии и на Кавказе? Губительно даже мирное использование, даже соседство с мирным использованием. Да так оно и есть. Кто уловит минимум радиоистечений, приостановить которые бессильны всякие преграды? Ведь говорят уже врачи об опасности радиолечения. А эта медленная, но беспрерывная радиация постепенно губит все живое с его семенем и с его потомством. Мы выродимся прежде, чем найдем капитальное средство, чтобы обезопасить себя от последствий мирного использования.

– И это в ваших возможностях. Откажитесь от тайны. Забудьте о ней.

– Это в наших возможностях, но этого не будет. Разум империалистичен.

– Ну, воздержитесь хоть от конечного крушения. Ну, будете потихоньку вырождаться, умирать при мирном использовании. Долго не поймете, в чем дело, почему какая-то невиданная слабость охватила человеческие организмы, откуда взялись новые загадочные болезни у детей и взрослых. Почему постепенно угасает и деградирует человеческий мозг. В конце концов может случиться и так, что угаснут науки, искусства, ремесла. Атомная тайна сама выскользнет из ваших беспомощных, ослабевших рук. Крепкие позвоночники станут хрупкими, вязкими… Вы опуститесь на четвереньки… Может быть, такой финал вас более устраивает?

– Типун вам на язык! Неужели только для этого тысячелетия длилась мучительнейшая, подлейшая и, в сущности, однообразнейшая человеческая история?! Что же такое эта всеми признанная природа и далеко не всеми признанный бог? Послушайте, вы, премудрый змий, а не может так случиться, что мы приобвыкнем, как говорят в народе, и еще скачок совершим в ваши тайны? Не может так быть?

– К чему приобвыкнете?

– А вот к этому мирному использованию и к радиации? Ведь этих радиаций при мирном использовании минимальнейший минимум, даже и говорить не стоит. Ну, первые поколения поболеют, многие вымрут. А в дальнейшем люди приобретут иммунитет. Их собственная радиация будет парализовать и ту… зловредную. И возможно, что в те времена мы с вами не разговаривали бы, а по нашей индивидуальной радиации поняли бы друг друга.

Дьявол выпил еще рюмку. Действительно, он пил, как пропойца, но не хмелел, только становился ироничнее и задумчивее.

– Опасение найдено. Через одно вымершее поколение – иммунитет… у полукалек и полуидиотов. Впрочем, люди и сейчас идиоты, несмотря на свои гигантские открытия, а вернее сказать, благодаря им.

– Нет! Нет! Постойте. Иммунитет у калек и полуидиотов. А третье поколение – норма, и даже, как всегда, появятся гениальные единицы. Родятся же у тупиц гениальные дети. Возьмите Петра Первого. Царь Алексей Михайлович, как известно, звезд с неба не хватал. Царица Наталья Кирилловна – пустельга и кокетка, по тогдашнему времени.

– А кем доказано, что Петр Первый – сын царя Алексея? Его пустельга и кокетка мамаша была таровата по части любовных милостей.

– Предположим. А Толстой? Отца его все считали человеком ограниченным. Одним словом, Николай Ростов. Об умственных данных матери неизвестно, а Толстой…

– Этот пример удачнее. Но спорить с вами по этому поводу я не собираюсь, одно скажу: эти тупые родители физиологически были здоровыми людьми. Их нервную систему не облучали, не дергали. Они жирели среди своих лесов и лугов, среди своего крепостного стада. Об этом нельзя забывать. А надежды ваши порождает самый обыкновенный инстинкт самосохранения. Возможно, что и взрываясь, превращаясь в атомную пыль, вы будете мечтать о мировом счастье, о бессмертии. В этом отношении вы, люди, счастливее меня, например. Я знаю, поэтому у меня нет надежды. Среди вас самый знающий и великий – все-таки невежда и глупец. А только глупость одаряет счастьем. Господь бог создал вас глупцами и был прав… И напрасно он допустил то происшествие в раю. Прав и американец Эрскин, во сне призывавший первобытных людей убить того, кто случайно открыл огонь. Ваше счастье, если бы сбылось то, о чем мечтал умиравший русский: чтобы десяток могучих и умных людей атомным взрывом уничтожили бы вас и вашу историю.

– А разве с человеком может произойти нечто худшее, чем тот ужас, который вы называете нашим счастьем?

– Да. Может быть нечто гораздо худшее, чем атомная гибель. Хотите, я вам покажу два варианта человеческого будущего, одинаково возможных при существующих у вас в данное время условиях и при существующем духовном уровне человека.

– Не только хочу, а жажду.

VI

Мы шли по улице какого-то мирового города. Необыкновенных форм машины мчались мимо. Небо моргало от пассажирских самолетов. Короче говоря, смотрите Уэллса. То и дело у подъездов домов подымались крохотные самолетики: двухместные, трехместные; очень пестрые, тоже самых неожиданных форм: круглые, квадратные, продолговатые, острые, тупые. Голова кружилась от множества этих изящных певучих бабочек.

– Зайдем! – сказал мой спутник, останавливаясь около кафе.

Кафе, очевидно, литературное. Народу много. Видимо, все властители душ: художники, прозаики, поэты, музыканты. Опоров мало. Сидят степенно. Пьют, зевают. Только в углу оживленно беседовали два человека. Постепенно голоса их стали повышаться. Посетители кафе обернулись к дальнему угловому столу и, не принимая участия в разговоре, стали слушать с явно скучающим видом. Двое спорщиков, должно быть, подвыпили. Один был бледен, зол. Он щурился и с резкой сухостью отчеканивал слова. У другого было широкое багровое лицо и очень неглупое.

Бледный говорил в тишине зала, дышущей многими дыханиями:

– А я утверждаю, что делать больше нечего. Все исчерпано. Мы будем повторяться и пошлеть. Сто с лишним лет назад жил счастливчик, некий Фейхтвангер. Его обогатила темами тогдашняя варварская, но кипящая возможностями зла и добра эпоха. Тогда политики интриговали в духе Макиавелли и Гвиччардини. Тогда положение мира было на редкость напряженное и человечество стояло буквально перед гибелью. В большой вселенной человек был более или менее ориентирован, а крохотная, открытая им, угрожала разнести все вдребезги. Как жаль, что этого не случилось. И какими богатейшими темами располагали тогда художники слова… А чем располагаем мы? Благополучной пошлой демократией. Рабочий успокоился, получив приличную зарплату и известную долю с прибылей. А многие состоят в так называемых коллективах управления промышленностью, то есть заседают, напыжась от важности, в компаниях капиталистов. Никаких трагедий: ни трагедии любви, ни трагедии семьи, ни трагедии мысли, ни трагедии нищего гения, ни трагедии лифтера, который завтра будет миллионером, ни трагедии миллионера, который завтра будет лифтером или застрелится, ничего у нас нет. Нет даже нового стиля для увлекательного оформления старого содержания. Да здравствует вечная оригинальность коровьего мычания и овечьего блеяния! К черту пошлый, истертый, ничего не выражающий человеческий язык! Вот ты художник кисти, – обратился он к собеседнику. – А что ты можешь написать? Каким новым сиянием пронзишь ты свои удручающе ординарные пейзажи? Сейчас убогой пошлостью стала бы знаменитая кубическая Венера Пикассо, как в его время убогой пошлостью было повторение Венер, Мадонн и Джоконд. Твой пикник близ аэродрома… это не что иное, как модель для модного магазина или для магазина дешевых семейных самолетов. Стандарт, мерзость, пошлость. Я завидую римлянам, варварам-германцам, варварам средневековья. Они создавали по-настоящему и настоящее искусство, мораль, юстицию, религию. А мы в нашем мещанском братстве трезвых, благополучных демократов повторяемся. Мы индивидуально творим, мы личности, и каждая личность в нашем мире совершенно свободна. А в итоге ни одной подлинной индивидуальности у нас нет. Каждый из нас имеет какой-то образец в прошлом и с минимальным усердием копирует. Ужас! Ни одной дерзкой индивидуальной мысли, пусть бы эта мысль была преступна и угрожала бы нашему омертвелому бытию и нашей свободе, с которой мы не знаем, что делать. Я мечтаю о хорошей тюрьме, о прекрасной жестокой советской или гитлеровской тюрьме. Пусть бы она встряхнула наши вседовольные сонные нервы!

Я за своим столом невольно крикнула одна среди всей молчащей публики:

– Вот так фунт!

Все посетители кафе оглянулись на меня, я смиренно опустила глаза в тарелку, а мой спутник слегка улыбнулся.

Заговорил второй, краснолицый, добродушный. Голос у него был усталый, немножко ироничный.

– Ты чудак. Уверяю тебя, что самая страшная тюрьма показалась бы тебе такой же убогой банальностью, как все окружающее нас в наш демократический век. Банально есть, пить, спать, размножаться. Однако мы вынуждены проходить этот круг банальности. Ты прав: мы повторяемся, мы – эпигоны всех времен, всех народов, всех культур. Но что ты предлагаешь? Всеобщее разрушение, кандалы, тюрьму, рабство? Это ведь тоже не ново и не оригинально. Допустим, что в этом больше остроты, но всякая острота приедается.

Бледный человек потускнел, будто пылью покрылся.

– Я ничего не предлагаю. Но мне надоело жить и писать, мне все надоело. Каждая фраза, написанная мною, ехидно смеется мне в глаза: а ты вычитал меня там-то, у того-то. Каждая ситуация – стотысячное вялое пережевывание того, что давным-давно пережевано… Я не могу больше. Считай меня сумасшедшим, но я мечтаю о хорошей крепкой жесткости в нашем быту. Я мечтаю о социальном гнете, о военном насилии, о нищих, умирающих с голоду на морозе, о богачах, умирающих от переизобилия в своих дворцах… Может быть, это встряхнуло бы нашу сонную, окостеневшую мысль, наш угасший творческий инстинкт…

Я не выдержала. Я встала и с возмущением закричала на весь зал, как на митинге:

– Что вы тут городите, объевшийся культурой и свободой сноб! Социальный гнет встряхнул бы ваш творческий инстинкт? Знаете ли вы, что такое социальный гнет? И что такое жестокость? Они очень далеко вытряхнули бы вас с вашим творческим инстинктом. Они вытряхнули бы вас к Северному полюсу… Посмотрела бы я, как бы вы там запели, если бы вам дали в ваши творческие руки лом и черпак и послали бы вас чистить промерзшие отхожие места. Ишь, собрались страдальцы. У них, видите ли, трагедий нет. У нас бы вам прописали трагедию сразу лет на десять… Каждая личность свободна, и поэтому у вас нет индивидуальностей. А знаете вы, что такое унификация и духовная шагистика? Об этом хорошо знал и много рассказал Фейхтвангер… А миллионы людей погибли и рассказать не могли. Вы завидуете нашим темам. Наша жизнь и гибель – тема, видите ли. Черт вас дери!

Я задохлась и остановилась. Все с изумлением смотрели на меня. А бледный человек вдруг вспыхнул, вскочил и оживленно, почти радостно заговорил:

– Я этого и хочу. Унификации, духовной шагистики, пыток, Северного полюса. Тогда бы я внутренне почувствовал себя человеком. Пусть бы я даже лишен был возможности кому-то что-то рассказать, протестовать и возмущаться. Внутренне, про себя, я издевался бы над своими палачами. Я заставил бы их растеряться перед силой и гордостью моего духа.

– Уйдемте от этих мазохистов, – громко я сказала моему черту-Вергилию, – уведите меня куда-нибудь в частный дом, в рабочую семью, но только подальше от этих рафинированных мерзавцев.

Он ничего не ответил, и мы мгновенно очутились в каком-то уютном маленьком коттедже.

За обедом сидели трое: муж, жена, мальчик – сын. Внешность всех? Обычна. Ни уродства, ни красоты, тип среднеинтеллигентский, социальное положение – рабочие.

Муж слегка зевнул.

– Извини.

Жена зевнула.

– Извини.

Оба рассмеялись.

– Пожалуй, в театр надо пойти, что-то скучно, – это снова муж.

– Не могу сегодня, дорогой. Иди один. Мне нужно кое-чем заняться. А сынишка уйдет к своему маленькому приятелю.

– Хорошо. Так я один пойду.

Муж поцеловал жену, потрогал какое-то колье на шее жены и немножко хвастливо произнес:

– Живем мы сейчас великолепно, не так, как жили рабочие в те сумбурные годы. Еще лет пятьдесят назад жилось плоховато, мне мой дед в детстве много рассказывал. А нужда, безработица, кровопролитные войны… Хорошо, что не дошло до атомной войны. Демократия победила мирным путем, сплоченностью, организацией Соединенных Штатов Европы. А все эти азиатские мелкие государства постепенно сошли на нет, а крупные подчинились европейскому блоку. До известной степени национальные интересы и мелких азиатских стран мы оберегаем. А в культурном отношении Азия всегда зависела от Европы.

– Их национальные культуры слишком уж отсталые, узкие, негибкие, – зевая, заметила жена. – Смешно сопоставлять древнюю культуру Индии или Японии с размахом нашей европейской цивилизации, с нашей наукой и техникой… Конечно, мило все это: искусство, мифы, забавная философия индусская или там китайская, но не может взрослый, разумный человек принимать все это всерьез.

– Блага демократии: полное равенство, образование, пятичасовой рабочий день, гигиенические жилища, хорошая заработная плата – являются недурными возмещениями за утрату некоторых национальных культурных особенностей, – сказал муж. – Искусство стало мировым. Смешно сейчас читать Тагора: все эти касты, идиотские обычаи, неприкасаемые, сари, брамины и прочее – все это неинтересно, дико и нелепо, как русские повести о крепостном праве и о какой-то особенной русской душе. Душа стала всенациональна, разумна. Роман из китайской жизни сейчас точь-в-точь такой же, как из быта французов. Демократия – великая вещь. Она не является чем-то нивелирующим, наоборот: личность свободна. Мы можем ехать, куда угодно, работать, где угодно, жить, читать и думать, как нам нравится. Глупостей мы не захотим и не сделаем. Самое широкое общение со всем миром доступно всем, и мир везде одинаков… Ну, я заболтался. До свидания.

Через минуту муж вышел. Убежал и сынишка. Женщина подошла к окну, улыбнулась кому-то. Махнула рукой. Глухой стук открываемой двери. Она вернулась в комнату с мужчиной. Обнялись. Озабоченно переглянулись. Улыбнулись. Снова обнялись, явно подавляя зевоту.

Захотелось зевнуть и мне, и моему спутнику тоже.

– Давайте второй вариант. Невыразимая, медленная, но смертельно действующая скука.

VII

Во втором варианте мы застали войну. Главной коммунистической стране показалось, что соседняя небольшая коммунистическая страна в чем-то отступила от доктрин коммунизма. Стране-отступнице было сделано строгое предупреждение. Она не захотела отступаться от своей ереси. В результате на ее территорию вступили войска пяти или шести главных старейших коммунистических стран, решивших кровью отстаивать священные принципы. Страна-еретичка ожесточенно дралась, но была разбита и с отчаяньем подчинилась. Вскоре оказалось, что население стран-победительниц заразилось ересью, привезенной солдатами из побежденной страны. Начались внутренние усмирения.

Я допытывалась у граждан правоверных коммунистических стран:

– Не все ли вам равно? Ну, есть мелкие идеологические расхождения. Это же все несущественно. Весь мир стал коммунистическим – это же самое главное. Стоит ли проливать кровь из-за каких-то теоретических тонкостей?

Правоверные граждане пожимали плечами:

– Странно, как вы непонятливы. Если допустить мелкие отступления, начнутся и крупные… А от крупных недалеко до реставрации капитализма.

– Да как же он реставрируется? Капитализма нет. Частной собственности нигде нет. Работой люди обеспечены и не так уж обременены: пяти-шестичасовой рабочий день, материально все обеспечены. В чем же дело?

– Дело в том, что некоторые элементы стремятся к власти и к богатству.

– Какие элементы? Откуда они у вас взялись? Бесклассовое общество налицо. Все обобществлено, воспитываются все одинаково. Участвуют в управлении одинаково. Да у вас и государства фактически нет. Зачем вам войско, например, ума не приложу. Кроме армии, у вас нет ничего.

– Мы держим войско только в старейших крупных коммунистических странах против элементов, жаждущих власти.

– А в мелких странах армии нет?

– Есть, не армия, а так, небольшие объединения, вроде полицейских, против тех же элементов.

– Да кто же эти элементы?

– Отдельные люди и маленькие, сходные по взглядам группы людей, плохо поддающиеся влиянию коллективизма, – такие еще сохранились. Они положительно ни с чем не согласны. Они постоянно спорят, вносят свои предложения, клонятся к усилению отдельных лиц, к торжеству индивидуального начала. А торжество индивидуального начала – ступень к частной собственности, к трону и возрождению церкви.

Я недоумевала:

– Как же так получилось? Психология людей в коммунистическом обществе должна быть совершенно иной: расцвет личности при полном отсутствии всяких индивидуалистических замашек.

Граждане хором объяснили мне:

– Физиологи-химики открыли в клетках человеческого организма два элемента: коллективин и индивидуалин. У большинства преобладает коллективин, но встречается не такой уж маленький процент людей с изобилием индивидуалина. Эти люди доставляют нам массу хлопот, из-за них мы вынуждены содержать армию и проливать кровь. Эти люди отличаются роковой склонностью по-своему истолковывать все, всюду вносить поправки и изменения, искажающие все наши, принципы.

– А вы бы попросту уничтожили этих людей. Произвели бы анализ клеток в мировом масштабе и всех особей с преобладанием индивидуалина пустили бы в расход. В свое время некий Гитлер делал такие вещи. Производили анализ крови и выясняли, арийская она или, положим, еврейская, – и тю-тю.

Граждане замялись, потом нехотя промямлили:

– Мы раза два прибегнули к такому способу, но после первой чистки мы произвели анализ и обнаружилось, что у всех заметно снизился процент коллективина, а процент индивидуалина резко возрос. Наиболее опасных мы снова ликвидировали, а при третьем анализе показатели были просто катастрофические. Тогда мы предпочли держать армию и усмирять военной силой страны, где у населения преобладает индивидуалин. Так все-таки гораздо целесообразнее, гораздо меньше жертв, а также и морального негодования, вырабатывающего индивидуалин в клетках.

– А разве моральное негодование не является коллективным чувством? Моральное негодование, как известно, объединяет людей, порождает протест против отрицательных явлений и, значит, служит фактором прогресса.

– Моральное негодование объединяет людей с избытком индивидуалина, и когда-то оно было фактором прогресса, вы правы. Но в настоящее время это фактор регресса, ибо вершины социального и всякого развития мы достигли. Сейчас моральное негодование просто недопустимо, оно тянет назад, подрывает основы самого справедливого социального строя. Моральное негодование влечет к реставрации узкого индивидуализма, единоличной власти, права собственности и к прочим атавистическим явлениям.

– Не совсем понятно и очень спорно. Меня смущает то печальное обстоятельство, что даже в таком высокоорганизованном обществе, как ваше, индивидуальность и индивидуальное мышление находятся под подозрением и преследуются. По-моему, без борьбы мысли нет никакого движения вперед. По-моему, вы создали какую-то коммунистическую китайщину. Помните: Китай огородился стеной от военных нападений и от чуждых влияний и застыл в своей – заметьте – высокой цивилизации на много столетий. Это привело к большой исторической трагедии, к социальному рабству, к национальному угнетению и, наконец, к долголетнему фактическому господству иноземцев.

Суть моего вопроса ускользнула от гармонических граждан, они резко заявили:

– Сейчас это невозможно. Во всем мире коммунизм. Никакого социального рабства и чужеземного деспотизма быть не может.

– Тем хуже. Даже внешние удары и внутренняя борьба не разбудят вас. Вы окостенеете, вы не сможете подниматься дальше и выше. Это конец истории, это медленное старческое угасание человечества.

– Вершин мы достигли. Все научные и общественные проблемы решены. В настоящее время наши ученые разрабатывают только отдельные частные вопросы, заполняют незначительные белые места в науках.

– Как же так? Один из ваших учителей, Энгельс, утверждал, что познанию нет пределов, что оно будет вечно расширяться… до конца мира и что все же, как бы оно ни развивалось, впереди остается бесконечность непознанного.

Граждане снисходительно улыбнулись!

– Это верно. Но мы сами поставили границы познанию, достигнув вершин («Дались же им эти вершины!» – с досадой подумала я.) социального благоденствия, достигнув коммунизма. Мы довольны, мы обеспечены решительно всем. У нас нет грозных болезней, опустошавших когда-то мир. Наши люди живут по 130–150 лет. У нас нет частных драм: убийств, насилий, грабежей, – отпала необходимость в этом. Стремление к излишнему познанию диктуется нуждой, бедами, страданиями. У нас ничего этого нет. И мы почти единогласно декретировали ненужность и невозможность дальнейшего познания. Для сохранения достигнутого нам достаточно знаний, которыми мы обладаем… Знаете, излишнее познание – опасная умственная роскошь. А роскошь порождает свою противоположность – нищету и недовольство.

– Н-нда. Умножающий познание умножает скорбь.

– Что вы сказали? Что-то очень верное.

– Так себе… Старая цитата из доисторической книги… Но все-таки вы сказали: «почти единогласно»… Значит, кто-то был против?

– Да. Люди с избытком индивидуалина.

– Значит, они не так уж счастливы в вашем счастливом обществе.

– Ну, конечно. Избыток индивидуалина не способствует счастью… Это болезнь, к сожалению, сохранившаяся и по сейчас.

– А не продолжают эти люди потихоньку познавать, то есть совершать преступление?

– Такие случаи есть. Но мы с этим всячески боремся.

– А как – всячески?

– Небольшой укол в известную точку мозга лишает человека жажды знания.

– Вот здорово-то! А разве нельзя таким же способом лишать индивидуалина?

Граждане озабоченно нахмурились:

– Представьте, нельзя. Ученые бьются над разрешением этой частной проблемы, но пока ничего не достигли.

– Ничего себе – частная проблема! – подумала я и спросила: – Но как же так? Жажду знания можно парализовать, а индивидуалин нельзя – это странно. Ведь одно зависит от другого, то есть жажда знания – дитя индивидуалина.

– Вы совершенно правы. Но почему-то производное можно уничтожить, а производящую причину нельзя. И мы заметили, что индивидуалин, лишенный жажды знания, приобретает особенно разрушительный характер. Люди скопом поднимаются и начинают требовать явно бессмысленных перемен, пробуждаются склонности к атавистическим режимам и тому подобному. Вот в таких случаях мы и особенно сурово действуем военной силой.

– Значит, в небольших коммунистических странах вы ведете, собственно, не войны, а карательные экспедиции?

Граждане чуточку смутились, пожали плечами и сдержанно объяснили:

– Почему же? Конечно, войны. С нами ведь борются.

– А кто? Полицейские части?

– Нет, они сравнительно редко выступают против нас… до некоторой степени они зависят от старейших коммунистических стран. Мы их обеспечиваем, инструктируем…

– Так с кем же вы все-таки воюете?

– С населением… и дерется оно вовсе не так уж плохо, свирепо дерется, так что порой наши хорошо вооруженные войска пасуют и заражаются этой мерзостью – индивидуалином. Победа все-таки остается за нами, но почему-то слишком участились эти бунты и идеологические ереси. Это нас начинает тревожить.

Я тяжело и продолжительно вздохнула:

– Та-а-ак! Утешительного мало. Борьба с индивидуалином, борьба с превышающим норму познанием. Д-да! А искусство? Есть оно у вас?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю