Текст книги "Ночи в цирке"
Автор книги: Анджела Картер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Пауза на три удара сердца.
– Она спит. Ее ежедневные пробуждения становятся все короче. Она все меньше и меньше ест, как будто жалеет о каждой секунде, проведенной без сна. По движению ее глаз под веками и сонным жестам рук и ног можно сделать вывод, что сны становятся для нее все более необходимым и значительным элементом жизни, словно то, что она переживает в замкнутом мире сновидений, вот-вот овладеет ею полностью, как будто ее кратковременные и неохотные выходы из забытья прерывают какое-то иное, гораздо более насыщенное существование и ей невыносимы даже те мгновения, что она проводит с нами, такие же странные, как и ее сны. Удивительная судьба: сон, в котором больше жизни, чем наяву, сон, охватывающий весь мир.
– И вот что, сэр, – в голосе Феверс появились мрачные, торжественные нотки, как у большого органа, – мы искренне думаем… что ей снится грядущий век.
– Боже мой, как же часто она плачет!
Воцарилась глубокая тишина. Женщины, словно ища успокоения, сжали руки друг другу, а Уолсер поежился: в гримерке повеяло могильным холодом.
И тут в ночной тишине до них снова долетел звук Бит-Бена; видимо, ветер немного переменился, и первые удары курантов были едва слышны, словно доносились с очень большого расстояния, но, услышав их, Феверс замерла и сделала «стойку», как огромная золотая собака, которая подняла морду и нюхает воздух; мышцы на ее шее сжимались и перекатывались. Один, два. три, четыре, пять… шесть…
В течение какой-то секунды, пока затихал отзвук последнего удара, возникло вдруг непонятное ощущение, как будто какая-то неведомая сила стала затягивать Уолсера, его собеседниц и вообще всю гримерку в огромный водоворот. У него захватило дух. Казалось, что каким-то непостижимым образом кто-то изъял комнату из ее повседневного потока времени, немного подержал над вращающимся миром и… уронил на место.
– Шесть часов! Уже так поздно! – воскликнула Лиззи, вскакивая на ноги с энергией отдохнувшего человека. Феверс, напротив, выглядела совершенно изнуренной и крайне обессиленной, словно лишившись колоссального заряда энергии. Грудь ее вздымалась, готовая вот-вот вышвырнуть наружу сердце. Ее тяжелая голова поникла, как умолкший колокол. Казалось даже, что она заметно уменьшилась, съежилась до размеров обычного человека. Она закрыла глаза и сделала долгий-долгий выдох. Сильно побледневшая, она выглядела осунувшейся и резко постаревшей в бледном свете занимавшегося утра, делавшим лиловое сияние газовых фонарей безжизненным и искусственным. Окончание истории выпало досказать Лиззи, что она охотно и сделала.
– После нашего счастливого воссоединения, – отрывисто продолжила она, – когда мы засиделись за завтраком, вдруг появились Эсмеральда с Человеком-Змеей, катившим коляску с маленьким змеенышем. «Слушай, Феверс, – сказала она, – а ты когда-нибудь думала о трапеции под куполом цирка?»
С этими словами Лиззи вскочила и, молча игнорируя Уолсера, принялась собирать и приводить в порядок разбросанное на диване нижнее белье. Феверс пошевелилась, взглянула на Уолсера через бокал и устало заговорила.
– Все прочее – история. Эсмеральда устроила мне первое выступление в цирке. Как только я взлетела на воздушную трапецию, я сразу же стала знаменитой. Париж, Берлин, Рим, Вена… а теперь вот мой любимый Лондон. В день премьеры, здесь в «Альгамбре», после того как я спустилась со сцены с горой цветов и Лиззи снимала мой грим (вы нас за этим и застали), в дверь постучали. Вошел человек в котелке, с внушительным брюшком, обтянутым жилетом из американского флага – да-да, сэр, – с внушительным знаком доллара как раз на пупке.
«Привет, моя пернатая подруга, – сказал он. – Я здесь, чтобы устроить твою судьбу».
Она зевнула, но не как кит и не как львица, а как безумно уставшая молодая женщина.
– Не сомневаюсь, что очень скоро меня ожидает триумф в Санкт-Петербурге, Токио. Сиэтле, Сан-Франциско, Чикаго, Нью-Йорке – везде, где стропила достаточно высоки для моей трапеции, сэр. Вот… если у вас – все…
Уолсер захлопнул блокнот. В нем не было больше места ни для одного слова.
– Конечно. Превосходно, мисс Софи, просто превосходно.
– Феверс, – резко поправила она. – Называйте меня Феверс. А теперь нам с Лиззи надо домой и спать.
– Я вызову кэб?
– Ни в коем случае! Тратить деньги на кэб? После выступления мы всегда возвращаемся домой пешком.
Но поднявшись на ноги, она покачнулась. Ночь взяла свое. Феверс в последний раз состроила загадочную гримасу своему искаженному отражению в зеркале.
– Извините, сэр, я оденусь.
– Я подожду у выхода, мэм, – сказал Уолсер, пряча свой блокнот. – Дамы позволят себя проводить?
Они переглянулись.
– Он дойдет с нами до моста, да?
Сторож в скрипучей кожаной накидке заваривал на примусе чай, смешав, как индеец, вместе заварку, молоко и сахар. Уолсер не отказался от этого дымящегося варева, разлитого в банки из-под джема. Октябрьское утро становилось с каждой минутой светлее, но не ярче; начинался серый пасмурный день.
– С Феверс всю ночь провел, да? – сторож хитро подмигнул и толкнул Уолсера в бок. – Да ладно, не обижайся. Лиззи пасет ее лучше любой овчарки. А она у нас прекрасная леди, наша Феверс…
И все-таки, закутанная в черную старомодную шаль, с выпирающими скулами, с темными кругами под голубыми глазами и небрежно подколотыми длинными волосами, Феверс ничем не отличалась от обычной уличной девки, возвращающейся домой после неудачной ночи, или старьевщицы, несущей на спине мешок убогих находок – тяжкую ношу, выпирающую между лопаток, под которой она, казалось, вот-вот упадет. При виде сторожа она попыталась было театрально оживиться: «Скоро увидимся, дружище!» – но от протянутой Уолсером руки отказалась, и они молча перешли Пикадилли среди людей, торопящихся в этот ранний час на работу. Обогнули колонну Нельсона, спустились по Уайт-холл. Утро нисколько не освежило холодный воздух, в нем стоял гнетущий запах копоти и лошадиного навоза.
В конце Уайт-холла они увидели, как по широкой дороге мимо Отца Всех Парламентов катит повозка с углем, запряженная цокающим ломовиком, а за ней движется процессия женщин беднейшего сословия, без пальто, без пелерин, в одних хлопковых передниках, грязных юбках и изношенных домашних туфлях на босу ногу, а рядом с ними бегут маленькие босоногие дети, цепляясь за края повозки, и как молодые девушки и женщины подставляют свои передники, чтобы не потерять ни одного кусочка угля.
– Ах, мой любимый Лондон! – сказала Феверс. – Сияющий город! Новый Иерусалим!
Она произнесла это так уныло, что Уолсер не мог понять – с иронией это было сказано или нет. Больше она не произнесла ни слова. Уолсер был заинтригован ее молчанием после нескольких часов непрерывного красноречия. Казалось, она удерживала его все то время, что следовала ничем не прикрытой траектории своего голоса, могла завязать его в узел, а потом… остановилась. Просто бросила.
На вершине ажурных изысков главной башни Парламента позолоченные стрелки Бит-Бена показывали без пяти минут семь. Женщины глянули на циферблат, и на лицах обеих обозначилась скромная, неявная улыбка соучастия, ускользающую тень которой Уолсер заметил, когда Феверс повернулась и протянула ему руку. Крепкое мужское рукопожатие. Без перчаток.
– Было очень приятно, господин Уолсер, – сказала она. – Надеюсь, материала у вас достаточно. Если будут какие-то вопросы, вы знаете. где меня найти. Отсюда нам уже недалеко.
– Да, все было очень хорошо, – согласилась Лиззи и, по-утиному кивнув, протянула свою лайковую перчатку.
– Огромное вам спасибо, – сказал Уолсер.
Минутная стрелка возвышающихся над ними огромных часов описывала по циферблату дюйм за дюймом. Женщины отправились через Вестминстерский мост в дымящуюся южную часть города навстречу гремящему транспорту, который в этот час уже устремился в центр. Из-за разницы в росте они не могли идти под руку, поэтому держались за руки, и со стороны это выглядело так, будто белокурая решительная мамаша ведет домой свою непутевую малолетнюю дочь, вызволенную из злополучного приключения в Уэст-Энде… ни возраста не определить, ни взаимоотношений… Женщины шагали медленно, как тянется нищета, но это тоже была иллюзия: у забрасываемой бриллиантами, оскорбляемой жемчугами Феверс вид все равно был слишком жалким, чтобы остановить кэб.
Часы со скрипом завели вступление курантов и начали вызванивать прелюдию нового часа. Ветер вдруг вцепился в волосы Феверс, вытащил их из-под шпилек и широкой льняной дугой бросил над зловещей рекой, надеясь, видно, на то, что она развернет сейчас свои малиновые перья и, прижав к груди невесомую ношу, то ли свою дочь, то ли мать, вихрем пробьет низкий потолок облаков и исчезнет из вида. Уолсер встряхнулся, чтобы избавиться от пустых фантазий.
Пробило семь. Женщины уже добрались до той стороны моста и, размером теперь с двух кукол большую и маленькую, оглянулись; ему удалось разглядеть бледные пятна их лиц. Потом они исчезли в потоке транспорта.
– Кэб, сэр? – Лошадь с силой фыркнула, и над мешком возле ее морды мелькнул на мгновение золотистый плюмаж овсяных зерен.
На своей квартире в Клеркен-Уэлл Уолсер умылся, побрился, сменил рубашку и понял, что в это утро готов предпочесть хозяйкины заискивающие, чтобы не сказать нелепые, потуги приготовить американский кофе – чаю, который он обычно пил; за ночь Лиззи так промариновала его внутренности крепким чаем, что они, наверное, стали цвета красного дерева… Он бегло просмотрел записи. Какое исполнение! Какой стиль! Какая энергия! И как ловко этим дамам удалось обмануть его глаза – точнее, уши – трюком с часами! Он достал карманные часы и без удивления обнаружил, что они остановились точно в полночь.
Но как она сделала – или знала – это?
Это становится все более любопытным.
Военный корреспондент в промежутке между войнами и страстный любитель небылиц, какое-то время спустя Уолсер забежал в свою лондонскую контору и обнаружил там шефа с зеленоватыми кругами под глазами, размышляющего над последними южноафриканскими новостями.
– Как тебе удалось отыскать Венеру из кокни?
– Тщеславное желание любого энергичного молодого американца – убежать вместе с бродячим цирком, – ответил Уолсер.
– Ну и что? – спросил его шеф.
– Вы не представляете себе, как мне хочется немного отвлечься от новостей, шеф. Эпидемия желтой лихорадки в Панаме высосала из меня последнее. Дайте мне немного отдохнуть от «переднего края». Мне нужно развеяться, заново отточить чутье на необычное. Что вы скажете насчет цикла эксклюзивных очерков об экзотичном, сверхъестественном, где есть и смех, и слезы, и страсти, и все остальное? Что если ваш корреспондент инкогнито последует за самой таинственной артисткой в истории в самые сказочные города мира? По бездорожью Сибири… в Страну восходящего солнца?
Или даже так… почему бы вашему корреспонденту не наняться инкогнито на работу вместе с Феверс к полковнику Керни на время самого Великого Императорского турне? История из первых рук! Шеф, позвольте пригласить вас на несколько вечеров в цирк!
Петербург
1
– Жил-был поросенок, – рассказывала бабушка Иванушке, круглоглазому мальчику, примостившемуся рядом с ней в кухне на табурете, а сама в это время большими деревянными мехами, ярко размалеванными сказочными сюжетами, с завитушками и цветами, раздувала угли в самоваре.
Скрюченная от многолетнего непосильного труда бабушка смиренно склонилась перед кипящим сосудом с немощным покорным почтением человека, заклинающего о короткой передышке или милости, которой – и ему это заведомо известно – никогда не суждено сбыться, и ее руки, натруженные жилистые руки, за многие годы до блеска отшлифовавшие рукоятки мехов, эти древние руки медленно расходились и так же медленно сходились в повторяющемся, словно в гипнозе, движении, как будто она вот-вот соединит их в молитве.
Соединит в молитве. Но в самый последний момент, будто вспоминая о чем-то, что нужно спешно сделать по дому, она разводила руки. После чего скрывающаяся в ней Марфа[51] вновь превращалась в Марию, осуждающую Марфу: что может быть важнее молитвы? И все равно, когда в очередной раз руки уже готовы были соединиться, жившая в ней Марфа напоминала Марии о том, что есть нечто и в самом деле более важное… И так до бесконечности. Будь мехи невидимыми; это стало бы трагедией непрерывно повторяющегося нарушения последовательности, как если бы во время раздувания углей внезапно налетевший ветер вдруг вырвал мехи из рук старухи и унес; примером напряженного противоречия духа и плоти, хотя слово «напряжение» несет в себе слишком много энергии, тогда как ее измождение настолько умеряло течение этой воображаемой неуверенности, что, не зная ее, можно было подумать, что она ленится.
Более того, ее работа предполагала некую бесконечнуюнезавершенность – женский труд никогда не кончается; труд всех Марф и всех Марий, их вселенский труд – мирской и духовный – и в этом мире, и в приуготовлении к загробному – извечен, ибо всегда отыщется противоречивая необходимость отложить любое дело на неопределенный срок. И значит… нет нужды торопиться!
Впрочем, она и не торопилась, потому что была… почти… изнурена.
В ограниченности ее движений пребывала вся Россия и большая часть ее поруганной иссохшей женственности. Символ и женщина или – символическая женщина – она склонилась над самоваром.
Угли становились то красными, то черными, краснели и чернели в ритме сипящих вздохов, которые вполне могли издавать не мехи, а изношенные легкие бабушки. Ее замедленные безрадостные движения, ее безрадостная замедленная речь были исполнены достоинства отчаявшегося человека.
– Жил-был… ф-ф-ф!.. поросенок… ф-ф-ф!.. И вот отправился он однажды в Петербур… Петербург! При этом слове угольки вспыхнули и зашипели; Петербург! – имя, заставляющее приободриться даже тех, кто там живет; даже в душе России-матушки что-то слегка шевельнется…
Санкт-Петербург – прекрасный город, которого больше не существует. Теперь другой красивый город с другим названием раскинулся на берегах могучей Невы, там, где когда-то стоял Санкт-Петербург.
Россия – сфинкс. Величавая древняя святая несокрушимость, одной ногой опершаяся об Азию, а другой– о Европу, какой неведомый и исключительный удел суждено сплести тебе из крови и жил истории в своем дремучем лоне?
Она не отвечает. Загадки отскакивают от ее стен, расписанных весело и броско, как крестьянская тройка.
Россия – сфинкс; Санкт-Петербург – прекрасная улыбка на его лице. Петербург, милейшее из всех видений, мираж: в Северной пустыне, возникший на долю секунды между черным лесом и покрытым льдом морем.
В городе – идеальная геометрия любого проспекта; за его пределами – бескрайняя Россия и надвигающаяся буря.
Уолсер остановился, чтобы размять озябшие пальцы и вставить в машинку новый лист.
По приказу Государя скалы пустыни обратились в дворцы! Государь простер благородную длань, и северное сияние стало светить ему в канделябрах… Да! Строительство Санкт-Петербурга стало прихотью тирана, пожелавшего, чтобы его воспоминания о Венеции обрели гранитную форму на болотистом берегу моря, на краю света, под суровым небом; город, камень за камнем выложенный мечтателями и обманщиками, авантюристами и безумными священниками, крепостными и каторжниками, носит имя Государя – то же самое, что и имя святого, хранящего ключи к вратам рая… Санкт-Петербург… Город, выстроенный гордыней, воображением и страстью…
Как и все мы… Или как все мы должныбыть созданы.
Старуха и мальчик не обращали внимания на треск пишущей машинки. Они не знают об этом городе того, что знаем мы. Они живут в нем, не ведая и даже не предполагая, что город этот вот-вот станет легендой, но… нет, не сейчас… этот город, эта Спящая Красавица всех городов, шевелится и разговаривает во сне, мучительно ожидая и одновременно страшась грубого и несущего проклятие поцелуя, который ее разбудит, потянув за швартовы прошлого, ее, изо всех сил борющуюся и страстно желающую прорваться из настоящего в жестокость подлинной истории, к которой наше повествование – это очевидно – не имеет никакого отношения.
… его бульвары с лепниной из персиков и ванили растворяются в осеннем тумане…
…в сахарном сиропе ностальгии, приобретая искусственно приданную изысканность; я пишу и тут же придумываю несуществующий город. Тот город, в который спешит бабушкин поросенок.
– Жил-был поросенок, и однажды отправился он в Петербург помолиться, – сказала усталая бабушка, откладывая мехи, на которых благоухали единственные цветы запущенного сада ее жизни. Она подставила стакан и открыла кран самовара. Как болят ее старые кости! Как она жалеет о том, что пообещала ребенку рассказать сказку!
– А что стало с поросенком? – напомнил чмокающий сладким пирожком Иванушка, худой, как тростинка, с широко раскрытыми огромными глазами.
Но бабушку, казалось, уже не интересовали ни поросенок, ни его история. Нет, плохая она рассказчица!
– Его съел волк. Отнеси-ка чай господину и не путайся под ногами. Иди лучше погуляй! Давай-давай, малыш, поиграй себе…
Она опустилась на колени перед иконой. Она бы помолилась во спасение души своей дочери-убийцы, но настолько устала, что исполнила только телесный обряд.
В темном углу мрачной закопченной комнаты неразличимый, но проворный Уолсер выстукивал за неотесанным столом свои первые впечатления от города на видавшем виды «ундервуде», своем верном спутнике на войне и в мятежах. Обутый в валенки ребенок нехотя приблизился и поставил стакан с чаем как можно дальше от Уолсера.
– Спасибо!– пальцы Уолсера замерли, и он, словно подарок, выдал мальчику одно из немногих слов, которое знал по-русски. Иванушка с ужасом покосился на его лицо, сплошь покрытое красным и белым гримом, что-то промычал и исчез. Уолсер сроду не пугал детей; этот же ребенок испугался клоуна, в испуге его угадывалось нервное благоговение и восхищение непонятным.
Уолсер перечел написанное. Город провоцировал его к гиперболам; никогда еще в его статьях не встречалось столько прилагательных. Казалось, что Уолсер-клоун жонглировал словарем с азартом, присущим разве что сгинувшему Уолсеру – иностранному корреспонденту. Он усмехнулся, представив себе изгиб брови шефа, получившего очередную депешу, и опустил два хрустящих кубика серого сахара в стакан с янтарного цвета жидкостью: он слишком дорожил своими зубами, чтобы подражать бабушке: сосать драгоценные кусочки сахара и прихлебывать чай. Лимона не было и в помине. Клоунов селили среди самых бедных горожан.
Клоун Уолсера был «дураком» в белой рубахе, в штанах мешком, с нелепыми подтяжками, в школьной кепочке поверх жуткого парика, который то и дело сползал. Торопливо нацепив все это, Уолсер вернулся за стол. Итак, исходные данные: Санкт-Петербург – город, усыпанный вшами и жемчугами, укрытый непонятным алфавитом, прекрасный и тошнотворный – город, не поддающийся прочтению. За окном, на грязном дворе Иванушка, с приятелем поймали бродячего кота и заставляли его ходить по булыжнику на тощих задних лапах. Им хотелось, чтобы бедное, изголодавшееся, жалобно мяукающее животное потанцевало им, подобно его собратьям – ласковым и таинственным тиграм из цирка полковника Керни.
Если набожный поросенок отправился в Санкт-Петербург помолиться, то другая, менее набожная свинка приехала в Петербург в вагоне первого класса, чтобы как следует здесь заработать. Эта удачница и любимица знаменитого импресарио достигла совершенства; она предсказывала судьбу по буквам алфавита, нарисованным на карточках, – в самом деле! – она вынюхивала предсказание из двадцати четырех латинских букв, расположенных перед ней по порядку, и это был не единственный из ее выдающихся талантов. Хозяин называл ее «Сивилла»[52] и повсюду возил с собой. Когда Уолсер появился в лондонском отеле «Риц», умоляя дать ему любую работу в цирке: кормить слонов, чистить лошадей – все, что сохраняло бы его анонимность, – полковник Керни попросил свою свинку сказать, брать молодого человека на работу или нет.
– Своим успехом я обязан этой свинье, – изрек полковник Керни нараспев, что выдавало в нем уроженца Кентукки. – Позвольте вас с ней познакомить.
Он с нежностью держал на руках худосочную проворную свинку, голова которой, наподобие отсеченной голове Иоанна Крестителя на блюде, покоилась на широком жабо из тафты. Ее изящные, как у балерины, передние ножки были аккуратно сложены под грудью, а быстрые, ясные и приветливые глазки блестели на Уолсера розовыми китайскими фонариками. Она была изумительного кремового цвета и сверкала, словно позолоченная, потому что каждое утро, используя лучшее оливковое масло из Лукки,[53] Полковник делал ей массаж, чтобы уберечь нежную кожу от трещин. Он потрепал ее по подбородку, и ее болтающиеся уши захлопали.
– Познакомьтесь, мистер Уолсер, это – Сивилла, моя партнерша по Игрищам.
Полковник развалился на вращающемся стуле, положив начищенные сапоги на стол среди остатков приготовления джулепа:[54] бутылки виски, ведерка со льдом, пучка мяты, повсюду распространявшего свой запах. Маленький толстый человек с редким седоватым «ежиком» на круглой голове, задуманным в пару к подобию эспаньолки на подбородке: в росте волос природа ему явно отказала. Курносый, с сизыми челюстями.
Под его обширным животом на ремне виднелась бронзовая пряжка в виде знака доллара; наверняка Феверс упоминала о нем. Даже в относительной уединенности гостиничного номера Полковник носил свой «фирменный» костюм: узкие штаны в бело-красную полоску и синий жилет, украшенный звездами.
Кроме того, американский флаг с позолоченным орлом на древке стоял в углу, развернутый с вопиющим пренебрежением: хоть Полковник и родился в Кентукки, патриотом Юга он не был, нет! Веселому голубому флагу здесь не осталось места: все было покрыто звездами и полосами.[55] Завернутые рукава рубахи, поддерживаемые блестящими пружинами. Старомодный сюртук с фалдами свисал с подлокотника, на котором висел и котелок. Во рту Полковник мусолил огромную гаванскую сигару. Над его головой, извиваясь, тянулся ароматный лиловый дымок.
Шелковые стены его комнаты были облеплены афишами, из них Уолсер впервые узнал о том, кто его компаньоны по турне: дама с огромным тигром, называющая себя Принцессой Абиссинии; Великий Буффо с командой белых клоунов; ученые шимпанзе мсье Ламарка («умны, как туча мартышек»). Канатоходцы, слоны – несть числа чудесам, которые Полковник собирался показать всему свету, чудесам, сливающимся в мире и согласии при виде зеленой долларовой бумажки.
И, конечно же, она – Феверс, ошеломительная, размахивающая копчиком у Уолсера перед носом, броском вырывающаяся за пределы афиши в свои эмпиреи или еще куда-нибудь. Афиш было столько, что казалось, будто Полковник построил себе среди слишком прочных гостиничных стен хлипкий временный шалаш; ярко раскрашенные, плохо пришпиленные к стенам афиши налезали друг на друга, шелестели и толкались, словно пытаясь обратить на себя внимание, а из огромной мусорной корзины, в которой он хранил документы, торчало невиданное количество газетных вырезок, контрактов, денежных купюр, и все это шуршало и шевелилось от сквозняка из окна, выходящего на оживленную Пикадилли. Казалось, все было в движении, готовое сорваться и улететь.
На полу рядом с Полковником стоял прекрасный в своей неподвижности бочонок с яблоками. Время от времени Полковник нагибался за очередным яблочком, которое Сивилла ловко подхватывала.
– Что и говорить, сэр, мы с Сивиллой – большие циркачи, – проскрежетал он, передвигая сигару между редкими зубами и поглядывая на ее горящий кончик. – Много лет тому назад, на ферме моего отца в Лексингтоне, штат Кентукки, – я был тогда еще мальцом в два вершка от горшка, – впервые познакомился с великолепнейшей леди из тех, кто когда-либо питался помоями, не считая, конечно, присутствующих. Да-да, сэр, это была прапрабабушка нашей мисс Сивиллы – так точно! Первая из великой династии моих свинских помощников!
А я парнишкой-то был ленивым, но настойчивым – ага! – лет в десять целый год совершенствовал мастерство игры на задней флейте, – понимаете, о чем я? Стоит учителю отвернуться, как я тут как тут: пока он выводит на доске названия главных рек Европы, выпукивал припев «Моя родина – Кентукки»… Да, такой вот я был… увлекался чем угодно, только не тем, что приносило пользу, и как только положил глаз на прапрабабушку Сивиллы, тут же говорю себе: вот она – сенсация!
Школу прогуливал – только так! – целых три месяца без перерыва дрессировал старушку – учил стоять на задних ногах и размахивать флагом. Сначала думал, все это фигня, напрасная трата времени – пока не получил первые пять центов в баре за показ Свиньи-патриота, и… о-о-о… тут-то все и завертелось! Огромные дубы вырастают из маленьких желудей, вам это известно, молодой человек? Пир на колесах, услада для глаз, странствующий праздник жизни и смеха – все это началось одним душным южным утром много лет назад, когда прапрабабушка мисс Сивиллы встала на задние ноги и преподала мне урок, которого я никогда не получил бы в школе… и знаете, что это был за урок, молодой человек?
Кося хитрым глазом сквозь завесу сигарного дыма, Полковник сделал паузу – ради большего эффекта – и пропел девиз Игрищ: «Дурак нам денежки отдаст!»
– Ха-ха-ха, – загремел он, как Санта-Клаус. – Еще джулепчика? – бокалы он держал на правом ящике стола. – Итак, молодой человек, вы свалили из солнечной Калифорнии через мыс Горн?[56] Всякий нормальный американский ребенок хочет убежать вместе с цирком…
Его голубые, похожие на гальку, с покрасневшими веками глаза блуждали; он все время смотрел на собеседника, но никогда – в упор. Его присутствие не успокаивало: за видимым дружелюбием угадывалась какая-то тревога, неудовлетворенность, и, будучи себе на уме, он, похоже, не особо привечал простаков. Уолсер не мог похвастаться какими-то особыми способностями, он неумел ходить по канату, на зебре смотрелся бы как корова на льду, но прекрасная интуиция Полковника подсказала ему, что этот молодой человек не попросит много денег, что он силен, разносторонне развит находится, что называется, «на подъеме», и не вопреки, но благодаря всем этим качествам мог стать как выгодным приобретением, так и проблемой. Полковник поделился сомнениями со своей партнершей:
– Что скажешь, Сивилла? Пан или пропал?
Хрюшка на секунду склонила голову набок, внимательно посмотрела Уолсеру в лицо, после чего издала странный короткий недовольный визг и кивнула, прядая углами.
– Считайте, что вам удалось с первого взгляда очаровать молодую леди, – заметил Полковник чарующим тоном и покосился на Уолсера. Вытащив изо рта слюнявый окурок, он стряхнул пепельный нарост дюймов в шесть прямо на ковер. Потом достал из кармана жилета знаменитую колоду затертых и засаленных алфавитных карточек, быстро пролистал их и, убедившись, что все на месте, одним движением руки смахнул царящий на столе развал. Пустая бутылка из-под бурбона шлепнулась на перевязанную красной лентой пачку судебных повесток. Уолсер с удивлением наблюдал за тем, как Полковник, тяжело дыша, разложил карточки, после чего поставил поросенка на все четыре ноги перед буквами.
– Ну-ка, Сивилла, поведай мне, чем нас может порадовать этот отважный кабальеро?
Сивилла глянула на карты, опять покосилась на Уолсера, на несколько мгновений задумалась и вытолкнула своим любознательным пятачком буквы: К-Л-О-У-Н, после чего, довольная, присела на задние ноги. Полковник бурно зааплодировал, кинул ей яблоко, опрокинул корзину и извлек из ее шелестящих недр очередную бутылку виски. Откупорив ее («Льда и мяты – сколько пожелаете»), он наполнил бокалы. Свинка свернулась калачиком на его удобной груди, наслаждаясь хозяйской лаской и уютом, но беспокойные глаза Полковника, с такими же, как у Сивиллы, красными кругами под ними, продолжали изучать Уолсера: «Что у него на уме, и чем он вообще занимается?… Дурак, каким кажется, или еще больший?»
– Итак, молодой человек, – сказал он, – отныне вы – «Первомай». Не спрашивайте, откуда появилось это прозвище, просто так мы называем новичков, тех, кто впервые выходит на манеж, зеленую поросль лицедейства. Всего пара вопросов. Первый: клоповбоитесь?
Уолсер, смеясь, покачал головой, и Полковник продолжал:
–…прекрасно, потому что нигде нет столько клопов, сколько в цирковом поезде. Цирк, что и говорить, – один большой вагон-ресторан для cimex lectularius.[57]
Тут он ухитрился на мгновение задержать на Уолсере свой дергающийся взгляд, нажевывая сигару так, что клубы дыма плясали вокруг его лица, и продолжая теребить худыми пальцами с обкусанными ногтями Сивиллу за уши; свинка повернула свое внимательное рыльце в сторону Уолсера, словно тоже хотела услышать ответ на второй вопрос:
– А как насчет унижения?
Уолсер вздрогнул и поперхнулся бурбоном.
– Понятно, что вы не знаете первой заповеди клоуна, – мрачно сказал Полковник. – Очень хороню. Это не страшно. Некоторые рождаются дураками, некоторые дураками становятся, а некоторые строят из себя дураков. Стройте из себя дурака. Я возьму вас на правах ученика, молодой человек; подпишете контракт на шесть месяцев, и мы покажем вам Сибирь. Сибирь! О, это настоящее испытание! Под флагом Америки сквозь тундру!
С этими словами он щелкнул Сивиллу по уху, нагнулся, вытащил откуда-то связку звездно-полосатых шелковых носовых платков и помахал ими над головой.
– Я убежден, что мой соотечественник-американец станет свидетелем этого триумфа! Все нации, объединенные Игрищами под знаменем свободы! Улавливаете грандиозность замысла, молодой человек? Флаг Америки через всю тундру, коронованные особы склоняют головы перед демократической феерией! Вы только подумайте, молодой человек: слоны в Стране восходящего солнца! Слоны Ганнибала остановились сразу за Альпами, а мои обойдут весь свет! Еще никогда в истории смеха и трепета свободный цирк Америки не совершал кругосветного путешествия!
Какой он был мечтатель!
– И по окончании этого беспрецедентного, эпохального события я верну вас живого и невредимого на благословенную землю Соединенных Штатов. Да будет так!
И Полковник с силой опустил свой кулак (все еще сжимая в нем связку платков) на стол, отчего стаканы и бутылка задребезжали, и без всякой иронии и сарказма, а, очевидно, от радости и возбуждения, переполнявших его сердце, выкрикнул:
– Добро пожаловать на Игрища!
Когда Уолсер впервые наложил грим и посмотрел в зеркало, он не узнал себя. Разглядывая незнакомца, вопросительно косящегося на него из-за стекла, у него закружилась голова от удивительного ощущения свободы, которое не покидало его все то время, что он работал с Полковником. До того самого момента, пока их пути не разошлись и уолсерово «я», как он его понимал, от него не отделилось, он жил свободой, прячущейся за маской, скрытой пеленой притворства и обмана, свободой передергивать как действительность, так и жизненно необходимый человеку язык, той свободой, без которой смешное немыслимо.