Текст книги "Ночи в цирке"
Автор книги: Анджела Картер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
День за днем она чувствовала, что становится все меньше и меньше, словно Великий князь заказал еще одну ледяную скульптуру и теперь, в виде изощренной мести за бегство, медленно, очень медленно растапливает ее, быть может, даже прикладывая к ней тлеющие окурки. Подлинное повествование о той, прежней, Феверс осталось в блокнотах молодого американца; она жаждала, чтобы он рассказал ей, что она существует на самом деле, жаждала увидеть свое отражение в его удивительно благородных серых глазах. Она жаждала; она тосковала. Бесполезно. Время шло. Покой и хорошее питание.
Руки у Полковника тряслись, потому что спиртное закончилось, и осталась всего одна коробка сигар, но настроение у него было бодрое, потому что в лице Беглеца, глазевшего на него с видом, демонстрировавшим появление в его мозгу какой-то неимоверной догадки, он нашел поистине заинтересованную аудиторию.
– Эти мелкие неудачи посланы нам как испытание, молодой человек. Я замыслил выдающийся номер: слоны в тундре! – и, увы, проиграл. Очень хорошо. Провал. Но изумительныйпровал Молодой человек, вы когда-нибудь сталкивались нос к носу с настоящим провалом? Вся штука в том, чтобы смотреть на него не отводя глаз! Любое предприятие чревато провалом. Так выпадают кости. У кого-то выигрываешь, кому-то проигрываешь, но проиграть так, как я, с таким шиком, по-крупному, проиграть все, до последнего пенса, до последней пуговицы… да, сэр! Это в своем роде – триумф.
Он поднялся и принялся размахивать огрызком сигары.
– Жди меня, Забайкалье! Я еще вернусь! Из пепла своего предприятия я восстану обновленным! Полковник Керни бросает вызов ледяным полям, медведям, падающим звездам… Он вернется и приведет с собой стадо огромных слонов, кровожадных тигров и целую армию веселых клоунов! Да! Наш флаг еще будет реять над тундрой!
Полковник Керни, лучший импресарио на все времена! Полковник Керни приветствует Новый век! Берегись, двадцатый век, я иду!
Снаружи, под небом цвета и фактуры армейского одеяла дикие звери, охотники, повивальные бабки, купцы, торговцы мехами и хищные птицы продолжали жить своей жизнью, знать не зная о брошенном им вызове. Услышь они Полковника, они бы ровным счетом ничего не поняли; а если бы поняли, просто рассмеялись бы ему в лицо. Самсон принес с поленницы охапку дров, впустив в дом насмешливую тишину ночи, но Полковник, чьи выцветшие глаза с каждым накатывавшим на него приступом возбуждения все больше вылезали из орбит, выгнал ночь вон.
– Молодой человек, познакомьтесь с моей свинкой.
Всякий раз, глядя на Беглеца, Сивилла вспоминала о яблочном соусе, и попыталась было отвернуться, но, получив от Полковника увесистую затрещину, смирилась и позволила Беглецу потрясти ей копытце.
– Сивилла, мистическая свинья, мой партнер в Игрищах. Да, сэр, мы с Сивиллой – давние приятели. Много лет назад, очень давно, на ферме моего старика в Лексингтоне, штат Кентукки, – ты слышал когда-нибудь о штате Кентукки? Это рай земной, мой мальчик, да, рай… на ферме у моего старика, я тогда был еще совсем мальчишкой, от горшка два вершка… и вот тогда-то я впервые и познакомился – присутствующие не в счет – с благороднейшей леди, которая питалась помоями…
Беглец был сражен полковничьим красноречием наповал. Никогда в жизни он не встречал такого человека. Полковник с виду мало напоминал мифических сирен, однако своим сладкоголосием ничуть им не уступал. К тому времени как уха была сварена и съедена, Беглец согласился проводить Полковника до железнодорожной станции в Р. и дальше («Если нужно, я поскачу на своей свинье!») на любом транспортном средстве туда, где жуткая судьба, постигшая Цирк полковника Керни, сумеет поднять на ноги прессу и позволит получить денежный кредит, чтобы начать все сначала.
Изумительная непоколебимость маленького толстого Полковника! Он был похож на ваньку-встаньку, которого, как ни толкай, свалить невозможно. С каким миссионерским пылом противостоял он сбитой с толку добродетели Беглеца! Беглец, который верил в чистоту, непорочность и врожденную добродетель человека, не в силах был защититься от Полковника, потому что Полковник верил в то же самое, хотя и имел на все свой собственный взгляд.
– И эта маленькая леди, ее прабабка – основоположница длинной родословной патриотических свиней – встала на задние ноги и преподала мне урок, которого я никогда бы не получил в школе. Урок этот, милый мой, заключался в следующем: «Никогда не давай молокососам равного шанса!»
– Ха-ха-ха! – засмеялся Полковник, немедленно приняв Беглеца за молокососа. Его маленькие глазки блуждали по стенам их аскетической хижины, которую геометрия музыки быстро превратила в высокий белоснежный дворец метафизической мысли. Этот вид ему не нравился. Он знал, что Моцарт умер в нищете на соломенной подстилке.
– Надуть их всех! – доверительно сообщил он Беглецу, жизнь которого до сих пор была посвящена делу совершенствования человечества, хотело оно того или нет. Прошло некоторое время, пока Беглец соображал, что значит слово «надутьихвсех», и проклинал свое скверное знание английского языка, не позволявшее ему понять смысл речей Полковника, который, конечно же, имел в виду что-то другое! Взглянув на цветущего ясноглазого Беглеца, Полковник прыснул от смеха и подумал, что если этот мальчик докажет свою полезность в воплощении грандиозного проекта Игрищ, то в Америке он даст ему имя Бамбузлем».[107] Он спросил Сивиллу, в каком качестве беглеца можно принять на работу, когда они доберутся до Цивилизации. Она наклонила голову и задумалась. Оракул выдал следующее:
– У-П-Р-А-В-Л-Я-Ю-Щ-И-Й.
Ибо лучший сейф с деньгами получается из непорочного сердца. Беглец размышлял о перспективе новой жизни в Новом Свете. Она невероятно его воодушевила. Он начал уже было собираться в путь, но тут выяснилось, что Миньона и Принцесса не желают никуда двигаться. Ни на дюйм! На попытки Полковника убедить их вернуться вместе с ним к ярким огням цирковой рампы они только отрицательно качали головами. Маэстро, едва ли не рыдающий от радости по поводу столь неожиданно свершившегося основания Забайкальской консерватории, с надеждой на которую он давно расстался, прижимал к груди своих уникальных учениц. Вокруг по безграничным просторам бродили их дикие слушатели, для которых эти две женщины должны созидать неслыханную доселе музыку, даже если это была музыка не сфер, а крови, плоти, мускулов, сердца.
Они родились для того, чтобы созидать такую музыку, заявила Миньона. Они прибыли сюда вместе, как женщины, как любовницы, исключительно для того, чтобы созидать музыку, которая будет покорной и необузданной, музыку, которая запечатлеет собой договор о мире и спокойствии между представителями рода человеческого и их дикими братьями и сестрами, не отнимая у них свободы.
Миньона произнесла свою речь с таким чувством и уверенностью, что все были тронуты.
«Неужели это то самое оборванное дитя, что пришло ко мне за подаянием несколько недель назад? – думала Феверс. – Любовь, истинная любовь совершенно ее преобразила». Феверс подумала о том, что присутствие любимой сделало Миньону такой красивой, и на глазах у нее выступили слезы, потому что сама она с каждым днем становилась все уродливее.
Полковник колебался, что-то мямлил, но не настаивал. Их номер входил в число тех, за которые нельзя было получить крупные барыши. Он мог бы назвать его «метанием бисера перед свиньями», если бы Сивилла не внушала ему такого благоговейного уважения.
А что же Силач? Вспомнив его удивительные трюки, Полковник пытался соблазнить его славой и деньгами, намекая на то, что самое большее, на что он может рассчитывать с этими женщинами, это платоническая дружба. Перед тем как заговорить, Самсон откашлялся и немного постоял, смущенно переминаясь с ноги на ногу.
– Всю свою жизнь я был сильным и глупым… а вообще-то – трусом, скрывающим свою душевную слабость за могучей телесной оболочкой. Я оскорблял женщин, говорил о них гадости, считая себя выше прекрасной половины по причине своих мускулов, хотя на самом деле был слишком слабым для того, чтобы вынести тяжкое бремя женской любви. Я не настолько тщеславен, чтобы думать, будто бы когда-то Миньона или Принцесса полюбят меня как мужчину; возможно, они станут ухаживать за мной, как за братом. Эта надежда изгоняет страх из моего сердца, я буду учиться жить среди тигров. Чем усерднее я служу, тем сильнее становится мой дух.
Когда он закончил свою маленькую речь, Принцесса и Миньона стали пожимать ему руку, но его лицо перекосилось от смущения, и он выскочил за очередной порцией дров.
– «Сила – источник сладости», как написано на банках со сладкой патокой, – сказала Лиззи. – Ну вот, и с Самсоном все благополучно. Чего никак нельзя сказать обо мне.
Феверс тем временем пинала по полу рыбные кости и выглядела недовольной. В ответ на молчаливый вопрос Полковника она хриплым и сердитым голосом заявила:
– Что до меня, то я пойду в направлении, противоположном твоему, чертова ты скотина; я пойду искать молодого американца, которого ты заманил в свой цирк, а теперь предлагаешь бросить на произвол судьбы среди язычников!
Полковник растоптал подошвой ботинка последний окурок своей последней сигары, с величайшим сожалением посмотрел на распотрошенные остатки и, отчаянно желая курить, свернул в трубочку обрывок писчей бумаги и пососал его. Потом покосился на свою бывшую звезду. Пернатая замарашка!
Освободившись от оков корсета, ее некогда потрясающая фигура провисла, словно из нее, как из колбы песочных часов, высыпалось содержимое, и именно поэтому время в этих широтах не могло себя контролировать. Она ленилась умываться, и на лице ее до сих пор были заметны следы румян, оно покрылось пятнами и сыпью. Свои уже по большей части мышиного цвета волосы она кое-как собрала на макушке и заколола их хребтовой костью карпа. С тех пор как она перестала прятать свои крылья, все настолько к ним привыкли что перестали рассматривать как чудо. К тому же одно крыло совершенно утратило свою волшебную окраску, а другое, перевязанное, было совершенно бесполезно. Сколько еще пройдет времени прежде чем она снова сумеет полететь? Куда делась ее неозвученная потребность быть предметом наблюдения,когда-то заставлявшая ее выступать? Исчезла; и в этих обстоятельствах ее потеря была лишь на пользу: Феверс многое бы дала, чтобы в эти дни на нее вообще не обращали внимания. Она была настолько потрепанной, что выглядела как подделка и, по мнению Полковника, подделка дешевая. Тем не менее он не преминул весело воскликнуть:
– Разрываешь контракт? Феверс дернула головой.
– А что, денег не будет?
– Никаких денег! – злорадно заявил Полковник. – Кроме того, в соответствии с примечаниями мелким шрифтом, если ты разорвешь контракт сейчас, до того как мы доберемся до Иокогамы, не говоря уж о Сиэтле, вся сумма, причитающаяся тебе за выступления в Петербурге, уйдет на покрытие штрафа.
– Хо-хо-хо! – загромыхал он, сразу же придя в прекрасное расположение духа. Он вытянул из уха Сивиллы связку флажков, не обращая внимания на глаза поросенка, которые смотрели на него с упреком.
– Вам всем придется очень и очень постараться, чтобы надуть полковника Керни! – кричал он, размахивая своими вымпелами.
– Ты еще познакомишься с моими адвокатами, – сказала Феверс, пытаясь неубедительно защититься.
– Постановление суда присылай с лосем.
Обменявшись с ней подобными доброжелательными замечаниями, Полковник на пару со своим восторженным проводником направился к железной дороге. Лиззи проводила их до ворот с самым мерзким настроением. В глазах ее читалось многое, но она молчала от ярости, потому что не могла уже отомстить ничем конкретным – ни геморроем, ни грибком на ногах. Если Феверс по пути из Лондона поплатилась своим великолепием, то Лиззи эта дорога обошлась еще дороже – она утратила свою способность к устроению мелких пакостей, к внутреннему, домашнему разорению, которую хранила (а где же еще?) в своем саквояже.
Она успокаивала себя тем, что на Полковника нет нужды навлекать облысение, потому что волос у него и без того давно не было.
К Сивилле она злобы не испытывала и была тронута, когда увидела, что свинка, поставленная в неловкое положение своим покровителем, пытается прикрыть мордочку собственными ушами, недовольно похрюкивает, норовит выпрыгнуть из его рук и покориться судьбе среди тех, кого Полковник покидал. Но при этом Сивилла прекрасно знала, «с какой стороны хлеб намазан маслом», и, как бы ей это не претило, предпочла остаться с Полковником, который всегда знал, где найти масло получше. Полковник демонстрировал свое бодрое настроение исполнением «Простодушного янки»,[108] и Беглец, поначалу неуверенно, а затем все с большим чувством и со своим умопомрачительным акцентом принялся подпевать припев. – Вот он, еще один маленький солдат, лишенный свободы выбора, – посетовала Лиззи и закричала Феверс, в сторону дома. – Смотри, во что ты нас всех втянула!
10
Две женщины, по самые глаза закутанные в меха, вышли на простор окружающего их пейзажа. Вскоре дом Маэстро исчез из виду, и они остались совсем одни.
– Помнить, какой разношерстной толпой мы смотрелись, когда уезжали из Англии? – спросила Лиззи казенным голосом, словно обращаясь к собранию, и Феверс сразу же заподозрила в ее словах упрек, который еще не был высказан. – В самом деле – разношерстная толпа, свора иноземцев, собравшихся из разных стран. Вполне можно сказать, что из нас получился этакий человеческий микрокосм, что мы были символической компанией, каждый член которой представлял ту или иную посылку в великом силлогизме жизни. Тяготы путешествия сократили нас до крохотной группки странников, затерянных в диком мире, для которых эта дикость оказалась нравственной лупой, во много раз увеличивая недостатки одних и выявляя лучшие качества тех, у кого их наличие вообще трудно было заподозрить. Те из нас, кто усвоил уроки жизненного опыта, уже закончили свой путь. Те, кто никогда их не усвоит, изо всех сил топчут дорогу назад, к цивилизации, пребывал. как и прежде, в счастливом неведении. Но ты, Софи, похоже, хорошо усвоила девиз: странствовать с надеждой – лучшее, чем возвращаться.
– Почему. – спросила Феверс, – ты пришла к такому выводу?
– Дело совершенно бесполезное, Софи. По тому, что мы мельком увидели твоего милого верхом на олене и в халате, можно сказать, что он уже не тот, кем был раньше. Ничего не осталось, София! Совсем ничего… Но я-то – дура еще большая, чем ты, потому что ты идешь за ним по собственной воле, а я тащусь за тобой только из-за стародавней своей привязанности к тебе. Я, – кисло добавила она, – рабыня твоей свободы.
Феверс слушала все молча, с нарастающей злобой, и вдруг взорвалась.
– Вообще-то, я никогда не просила тебя удочерять меня, старая ведьма! Ну, лежала я там, единственная в своем роде сиротка, свободная, без всякого груза прошлого, и в ту самую секунду, когда ты положила на меня глаз, ты превратила меня в существо, полностью зависящее от обстоятельств, в рабыню в облике своей дочери, меня, родившуюся ничьей…
Она резко прервалась, потому что от мысли о том. что ничья дочь бредет в никуда, пересекая ничто, у нее так закружилась голова, что пришлось остановиться и сделать несколько глубоких вдохов, которые обожгли ее легкие морозом. Охваченная непомерной мукой от окружающей их пустоты, она готова была заплакать, но сдержалась, представив, какое удовлетворение получила бы Лиззи, заметив ее слезы.
– Ну что ты, успокойся, – гораздо мягче проговорила Лиззи, мельком заметив, что молодая женщина расстроилась. – Я не собираюсь лишать тебя своего общества, дорогуша. Всем нам приходится довольствоваться теми обносками любви, что болтаются на огородном пугале человечества.
Но эта метафора расстроила Феверс еще сильнее. Она хотела от жизни гораздо большего! К тому же она и сама ощущала себя пугалом. Она горестно сгорбилась.
– Но знаешь, милочка ты моя, – продолжала Лиззи, не замечая глухого молчания Феверс. – Любовь – это одно, а влюбленность – совсем другое. Ты не заметила, что с тех пор как появился господин Уолсер, между нами словно черная кошка пробежала? Нас стали преследовать несчастья, стоило тебе обратить на него внимание. На тебе же совсем лица нет, взгляни на себя! Потеряла личное оружие в доме Великого князя. Сломала крыло. Несчастный случай? Не слишком ли много «случаев» за такое короткое время? Каждый мелкий случай оказывался еще одним шагом прочь от твоей исключительности. Сейчас ты вянешь на глазах, как будто только необходимость выходить на публику держала тебя в узде. Даже волосы твои уже нельзя назвать светлыми.
И когда все-такипоявляется этот молодой американец, что ты делаешь, а? Ты разве не знаешь обычных концовок старых комедий о разлученных любовниках, преодоленных злоключениях, мытарствах среди отверженных и дикарей? Воссоединение людей, по-настоящему любящих друг друга, заканчивается свадьбой.
Феверс остановилась.
– Что? – спросила она.
– Орландо добивается своей Розалинды. Она говорит: «Вам отдаюсь я, так как я вся ваша».[109] Это же. – добавила она подлым ударом, – относится и к банковскому счету.
– Но ведь не может случиться так, что я сдамся. – сказала Феверс. Дикция ее в этот момент была очень четкой. – Мое существо, мое «я» – уникально и неделимо. Продавать себя ради удовольствия других – это одно; я ведь могла выступать и бесплатно, только за благодарность или в ожидании наслаждения… и от молодого американца я жду только наслаждения. Но сущность свою нельзя отдать, как нельзя ее и приобрести, иначе что от меня останется?
– Вот именно, – сказала Лиззи со скорбным удовлетворением.
– К тому же, – с жаром продолжала Феверс, – мы здесь – вдали от церквей и священников, при чем здесь свадьба?…
– Смею заметить, что у тех лесных людей, среди которых нашел прибежище твой любимый, существует такой же институт брака, как и в любом другом обществе, хотя, возможно, празднуют они его по-другому. Чем невыгоднее сделка, которую людям приходится заключать с природой, чтобы выжить, тем больше обычаев они придумывают для поддержания порядка. Здесь есть свои церкви; есть и священники, хотя они носят странные рясы и совершают какие-то свои обряды.
– Я украду его. Мы сбежим отсюда!
– А что если он не захочет?
– Ты ревнуешь!
– Никогда не думала, – сухо проговорила Лиззи, – что доживу до времени, когда моя девочка скажет мне такое.
Пристыженная, Феверс замедлила шаг. Слова Лиззи не выходили у нее из головы.
– Свадьба! – воскликнула она.
– Принц, который освобождает принцессу из логова дракона, вынужден на ней жениться, даже если они друг другу совершенно не нравятся. Таков обычай. Не сомневаюсь, что этот же обычай применим и к воздушной гимнастке, которая освобождает клоуна. И называется этот обычай «счастливым концом».
– Свадьба, – тихо повторила Феверс с каким-то неприязненным благоговением. Но уже через секунду воспряла духом.
– Боже мой, Лиз, вспомни его облик. Как будто его вылепила какая-то девочка и так, как ей захотелось. Наверняка у него хватит достоинства отдаться мне, когда мы снова встретимся, но только не наоборот! Пусть он отдастся мне на сохранение, и я его изменю. Лиззи, ты сама сказала, что он – «невысиженный»; прекрасно – я сядуна него, я его высижу, я сделаю из него нового человека. Я превращу его в Нового Мужчину, достойную партию Новой Женщине, и, взявшись за руки, мы отправимся навстречу Новому Веку…
Лиззи уловила истерические нотки в голосе своей приемной дочери.
– Может быть – да, а может быть – и нет, – сказала она. охлаждая ее пыл. – Возможно, лучше вообще ничего не планировать.
Февсрс показалось, что речь ее приемной матери была такой же суровой, как и окружавший их пейзаж. Чтобы совсем не упасть духом, она стала насвистывать «Полет валькирий». Было что-то жалкое в этом негромком свисте в сибирской глуши, но она упорно продолжала. Немного помолчав, Лиззи выбрала другую тактику.
– Все-таки, дорогуша, я скажу тебе следующее: если ты не предложишь купить свою историю какой-нибудь газете и не выступишь против полковника Керни…
Чтобы сменить тему, Феверс прекратила свистеть и вставила:
–…которого, Лиз, мы могли бы размазать в прессе за его обращение с подчиненными…
– Если ты не собираешься получить от газетчиков хорошие деньги, то я не вижу во всем этом никакого смысла. Возможно, это признак твоего морального роста, милая…
Феверс снова засвистела, но Лиззи настаивала:
–…что ты домогаешься этого парня только ради его тела, а не за то, что он тебе заплатит. Каким бы невыгодным ни оказался острый приступ моральных угрызений, он должен стать хроническим в том, что касается финансирования борьбы.
– Ты закончила? Это все? Не понимаю, зачем ты поехала со мной, если ты только и можешь, что брюзжать?
– Ты не знаешь о человеческом сердце главного, – уныло проговорила Лиззи. – Сердце – орган ненадежный, и в отсутствие страсти ты – ничто. Я боюсь за тебя, Софи. Продавать себя – одно, а раздавать направо и налево – совсем другое, но… Боже мой, Софи, что если ты просто растратишь себявпустую? Что тогда станет с твоим уникальным «я»? Оно окажется на помойке, вот что с ним станет! Я воспитала тебя для того, чтобы ты парила в небе, а не высиживала яйца!
– Яйца? А при чем здесь яйца?
Они бы снова поссорились, если бы в этот момент, впервые за много миль, не увидели признак присутствия человека – небольшое хрупкое укрытие из ветвей, прислоненных к огромной старой сосне. Поначалу укрытие можно было и не заметить: в нем не было ни дверей, ни окон, ни каких бы то ни было щелей, поэтому оно больше напоминало поленницу дров, чем хижину, однако поленница в этой чаще была так же неуместна, как океанская яхта; к тому же, приблизившись, они услышали доносившиеся изнутри сдавленные стоны и всхлипывания.
Лиз знаком велела Феверс остановиться, потому что шаги маленькой женщины были гораздо легче грузной поступи воздушной гимнастки, и, неслышно подкравшись к шалашу, застала врасплох того, кто в нем скрывался. Но лежавшая на охапке грязной соломы женщина была не в состоянии удивляться.
Раздвинув ветки, Лиз пристально на нее посмотрела. Тусклый свет короткого зимнего дня стремительно угасал, внутри не было ни освещения, ни очага, и Лиззи поспешила достать спички, которые она стащила у Маэстро. При крохотном огоньке она разглядела лежавшую ничком женщину, на которой, несмотря на страшный мороз наступающей ночи, не было ничего, кроме старого бахромчатого платья из оленьей коней с прорезью посередине, из которой выглядывал ее вздутый живот. Похоже, она сбросила постельное белье в приступе лихорадки или бреда; во всяком случае она лежала без покрова, хотя вокруг валялось несколько шкур. Грубо сколоченный деревянный ящик рядом с ней оказался колыбелью, в которой проснулся и заплакал ребенок.
Лиззи осторожно отодвинула еще пару ветвей и пробралась внутрь. Она нашла в своем мешке огарок свечи и зажгла его. Розовощекий младенец показался ей поначалу вполне здоровым, однако, взяв его на руки, чтобы успокоить, она заметила, что его мертвенную бледность скрывает кровь, размазанная – по старинному обычаю племени, – подобно румянам. Мать открыла глаза. Возможно, она решила, что ее уединение нарушил медведь, но отнеслась к этому совершенно безучастно. Еще сильнее разбросав ветки, в шалаш ввалился второй медведь. Выражение лица матери не изменилось. Лиз пощупала ее лоб. Он был очень горячим.
– Укрой ее, – сказала Лиз Феверс, занявшись младенцем.
– Что же это такое, черт подери? – громко спросила Феверс, сделав все, что от нее требовалось.
– Трудно сказать, – ответила Лиззи. – Возможно, эта женщина, пребывающая в рабстве у своей репродуктивной системы и по рукам и ногам привязанная к той природе, которую твоя, Софи, физиология отрицает, оставлена здесь специально для того, чтобы ты хорошенько все взвесила, прежде чем превращаться из уродины в женщину.
Лиззи поднесла ребенка к материнской груди, но молоко еще не пошло или его не было вообще, потому что ребенок, ухватив сосок ртом, принялся яростно его сосать, но тут же разочарованно вскрикнул, отпустил сосок и громко заплакал, сморщив личико и. потрясая крохотными кулачками. Мать, насколько ей позволяло истощение и лихорадка, тоже зарыдала. Феверс стала растирать ее холодные руки, а Лиззи упрятала ребенка в надетую на нее шкуру.
– Я ни за что не брошу это дитя здесь, это я тебе обещаю, – заявила она. – Бедный маленький комочек, он ведь умрет от холода и голода.
– Ты всегда была неравнодушна к найденышам, – слегка язвительно, но и с обновленной симпатией заметила Феверс. – А что станет с его бедной мамашей? Она ведь тоже найденыш, правда?
– Ты, голубушка, вполне с ней справишься.
– Весит она не много, – вздохнув, согласилась Феверс. Молодая мать на короткое время пришла в себя и улыбнулась. Если бы она поняла, что Феверс – не медведь, а женщина, она могла бы ей поплакаться, потому что запреты, окружавшие процесс деторождения, уже были нарушены. Как бы там ни было, она охотно позволила себя унести, как ей казалось, в страну мертвых. Ей приятно было слышать приглушенный плач своего ребенка, следовавшего в том же направлении, что и она.
Они попросту разбросали стены шалаша, что было самым простым способом выбраться из него. Перешагивая через валежник с закутанной молодой матерью на руках, под взрытым снегом Феверс заметила нечто такое, что заставило ее воскликнуть:
– О, Лиз!
Чудо прихваченных морозом хрупких фиалок неяркого цвета утомленных глазных век, но все же исполненных какой-то радости и, казалось, удивительного аромата! Они расцвели под защитой корней огромной сосны. Фиалки!
– Фиалки, – сказала Лиззи, – в канун Нового года.
– Ты только взгляни на эту прелесть, – пробормотала Феверс. – Как послание от маленькой Виолетты, что они нас еще не забыли. Ты говоришь, канун Нового года?
Лиз кивнула.
– Я вела счет. По моим расчетам сейчас канун Нового года, так что мы, дорогая, находимся в точке возврата, завтра календарь будет уже другим.
Феверс переложила молодую мать на плечо и наклонилась, но Лиз взмолилась:
– Не срывай их, оставь, пусть они дадут семена. Снежные фиалки. Это редкость каких мало.
Под кажущимся безразличием она тоже была тронута, и обе женщины улыбнулись друг другу, что означало наступление между ними перемирия или даже мира.
– Смотри! – и Лиззи показала пальцем. Рядом с фиалками на снегу виднелся след: они были не первыми, кто останавливался полюбоваться ими. Отпечаток валенка. Всего один след, как след аборигена Пятницы, – настолько же таинственный, насколько и зловещий.
– Вон там! – повернулась и показала Феверс. На ветке дерева висел обрывок красной ленты. Повитуха позаботилась о том, чтобы замести свои следы, когда приходила присмотреть за тайной пациенткой, но сделала это небрежно. В нескольких шагах от красной ленты они наткнулись на маленький жестяной колокольчик, лежащий в стороне от теряющегося следа на примятом снегу. Они вышли на большак и зашагали вперед в прекрасном настроении, какого не испытывали уже много дней.
Вскоре женщины увидели впереди огни, смутно светящиеся сквозь толстые, разделенные оленьими рогами окна, крыши длинных деревянных домов, поднимающийся из труб дым и почувствовали странный запах незнакомой пищи, готовящейся на незнакомых жаровнях; наступал вечер.
Увидев человеческое жилье, почуяв домашние запахи, сердце Феверс, уже тронутое видом фиалок, захлестнула теплая волна. Деревня! Дома! Признаки присутствия человека, удерживающего на расстоянии наступающую снежную пустыню! Ей казалось, что до сего момента ее жизнь во время их странствий вдали от людей находилась в каком-то подвешенном состоянии, но теперь одиночества больше не было, и все начало налаживаться. Она подумала, что в деревне смогла бы даже покраситься, и это прибавило ей сил.
Наверняка он был здесь; один из деревянных домов, должно быть, приютил в себе молодого американца. И значит, она снова сможет увидеть изумление в глазах любимого и снова воспрянет духом. Она уже почти чувствовала, как светлеют ее волосы.
– Подумай о нем не как о любовнике, а как о писателе, как о личном секретаре, – сказала она Лиззи. – Который будет писать не только о моем пути, но и твоем тоже; о длинной истории твоего изгнания и самообразования, о которой ты ему только намекнула, но которая заполнит в десять раз больше его блокнотов, чем история, рассказанная мной. Взгляни на него, как на того, кто будет записывать все, что нам суждено ему рассказать, истории всех женщин, которые так бы и сгинули, забытые и безымянные, изгнанные из истории, словно их никогда и не было, – чтобы и он тоже подставил свое тщедушное плечо под ее колесо и подтолкнул мир к новому веку, который начинается завтра.
И как только старый мир развернется вдоль своей оси навстречу рассвету нового мира, тогда… Боже мой… тогда у всех женщин вырастут крылья, такие же, как выросли у меня. Эта молодая женщина, которую мы нашли связанную по рукам и ногам мрачными узами дикого обряда, больше не пострадает; она отбросит ненавистные кандалы, сковывающие ее разум, воспрянет и улетит. Кукольные дома раскроют свои двери, бордели изрыгнут наружу своих узниц, клетки – золоченые или любые другие, во всем мире, в каждой стране – выпустят своих пленниц, чтобы те все вместе запели хором во славу рассвета, во славу наступления нового, преобразованного…
– Все будет гораздо сложнее, – перебила ее Лиззи. – Девочка моя, твоя старая ведьма предвидит бурю. Заглядывая в будущее, я смотрю сквозь стекло… сквозь мутное стекло… Твое видение должно стать более совершенным, и тоща мы поговорим.
Но ее дочь, словно опьяненная видением, продолжала:
– В тот светлый и радостный день, когда я уже буду не единственной в своем роде, но со всеми своими женскими особенностями и недостатками, когда я буду не придуманным существом, но реальным, он закроет все свои блокноты, в которых останутся все свидетельства обо мне и моей пророческой роли. Подумай о нем, Лиззи, как о том, кто несет доказательства…
– Баю-баюшки-баю, – проговорила Лиззи беспокойному младенцу.
В деревне не было ни улиц, ни площадей; дома стояли то близко друг к другу, то на расстоянии, как коровы на пастбище. Никаких признаков жизни, все уже разошлись по домам, только два-три северных оленя на секунду подняли свои рогатые головы, чтобы взглянуть на пришельцев, после чего спокойно продолжили жевать ягель. Рядом с самым длинным, самым низким и, похоже, самым представительным с виду домом росла лиственница, на которой болтались колокольчики и ленты, придавая ему праздничный вид. Лиззи постучала, заметив, что на притолоке также висят красные ленты, перья и (хм!) – кости. Изнутри донеслось приглушенное рычание, какая-то суета, глухой стук, после чего мужской голос сказал что-то на незнакомом языке.