355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Волос » Маскавская Мекка » Текст книги (страница 4)
Маскавская Мекка
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:45

Текст книги "Маскавская Мекка"


Автор книги: Андрей Волос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Голопольск, четверг. Супружеская жизнь

Пока выбирались из грязи, Александра Васильевна упорно думала все об одном и том же: как вызовет она Глинозубова на бюро, как поставит вопрос о развале хозяйства в «Заре гумунизма»; все припомнит ему, паразиту!.. И Клопенку, Клопенку на него напустить! Пусть по линии УКГУ с Глинозубовым разбирается!.. Ведь до чего гумхоз довел! А все перечил, все умничал!.. Говорят ему – сей в конце марта! Нет, посеет в апреле! Говорят: отчетность давай; нет, сейчас не могу, вот отсеюсь, тогда уж… Ему что? А ей из обкома чуть ли не по часам трезвонят: где отчетность?! где результаты посевной?! Велено же было – в конце марта, весна ранняя! в чем дело?..

Она еще раз твердо про себя решила: положит Глинозубов билет на стол, положит!.. Ладно, пусть без Клопенки… Клопенке только дай… пусть, хорошо… жалко дурака Глинозубова… Черт с ним, обойдемся без УКГУ… Но из председателей – немедленно!

Александра Васильевна стала прикидывать, кого из «Зари гумунизма» можно взять на замену. Кто там остался? Горбатый этот, как его… потом еще фельдшер… Лица слеплялись в один ноздреватый комок большой нечистой физиономии. Александра Васильевна поморщилась. Ну, ничего, кто-нибудь найдется… Вдруг вспомнила – Перепоночкин! Есть же там Перепоночкин! Тоже не подарок этот Перепоночкин… два десятка коров весной сдохло у зоотехника Перепоночкина… Ах, как надоело, черт бы их всех побрал!..

Но когда машина побежала, наконец, по асфальту, мысли Александры Васильевны, битый час раздраженно толкавшиеся вокруг Глинозубова и «Зари гумунизма», стали принимать иное направление.

Дорога тускло блестела, гудел двигатель, что-то дребезжало под днищем. Серые поля скользили мимо. Дождь моросил, тучи ползли, задевая верхушки елок.

Ей стало жалко себя.

Ужасно, ужасно.

Ужасно!

В конце концов, разве она только ломовая лошадь? Нет, нет! – она не только ломовая лошадь, она еще и женщина. И почему же именно ей приходится таскаться по грязи, спорить с упрямыми и недобрыми людьми, унижаться… Почему именно она должна смотреть на всю эту разруху и из кожи вон лезть, чтобы хоть что-нибудь немного упорядочить!

Александра Васильевна закусила губу, упрямо глядя прямо перед собой, в стекло, на котором капли дождя разбивались в прозрачные бляшки.

Да, она бы с удовольствием стала просто женщиной – женщиной, а не секретарем гумрайкома. Чем это плохо? Пусть бы секретарем гумрайкома был ее муж, а она бы жила при нем – баба и баба, самая обычная, со своими простыми бабьими интересами – ребенка обиходить, благоверного ублажить…

Чем не жизнь? Ее мать жила такой жизнью – и она бы не отказалась…

Она вздохнула.

Как, наверное, всякая женщина, достигшая черты сорокалетия и оставшаяся с ощущением почти полной невостребованности того запаса любви, что был дан ей от рождения, Александра Васильевна время от времени обнаруживала себя лицом к лицу с самыми мрачными подозрениями насчет счастливости своей семейной жизни.

Конечно, муж у нее был хороший…

Вопрос: что значит – хороший? Хороший – это любимый, а любимый – это тот, от кого можно с нетерпением ждать чего-нибудь нового. А она за двадцать лет жизни так узнала его, что ждать нового не имело никакого смысла.

Кусая губы, Александра Васильевна смотрела направо, где мокрый березовый перелесок сыпал желтым листом.

Иногда ей начинало представляться, что жизнь однажды возьмет вдруг – и переменится, как будто начавшись снова. Дни потекут как-то иначе… другие чувства охватят душу… она внезапно окажется рядом с человеком, который сможет понять ее желания… разделить их… И он не будет думать только о рюмке. (Твердунин пил, в сущности, не много – но чего ей это стоило!) И уж если выпьет рюмочку за ужином, не станет так простонародно и шумно дышать, скрежетать вилкой, подцепляя пласт картошки, сцементированной желтком… и давиться, и кривить бровь, кося в сторону следующего куска.

Ах, не мечты даже, а так – видения, возникавшие совершенно помимо ее воли.

У нее и в мыслях никогда не было изменять мужу – тем более, что и никаких возможностей для этого представиться никогда не могло. Всегда на людях, всегда в центре внимания, и любой шепоток, любая ее неосторожность могли бы испортить репутацию, а если репутацию – значит, и карьеру.

Она оставалась ему верна – и было бы справедливо, если бы он стремился понимать ее желания. Но увы: в отношении понимания Игнашей ее желаний происходила просто какая-то катастрофа – если можно назвать катастрофой то, что случается не за одно непоправимое мгновение, а тянется на протяжении многих лет.

Правда, начало их супружеской жизни знаменовалось, наоборот, полным отсутствием каких-либо желаний с ее стороны: свадьба отшумела, она надела именно такое белое платье, о каком мечтала, и список наслаждений был, на ее взгляд, полностью исчерпан. Тем большим оказалось удивление, когда выяснилось, что Игнаша на этот счет придерживается прямо противоположного мнения.

К тому времени ее кандидатский стаж составлял два с половиной месяца, и Шурочка вообразить себе не могла, что сказал бы секретарь гуморганизации Барыгин, если бы узнал, чем ее заставляют заниматься.

Именно на это она и упирала ночами, пытаясь избежать того, что в ее глазах никак не вязалось с представлениями о гумунистической нравственности. «Ну ты же гумунист, Игнатий! – говорила она ему, чуть не плача. – Ну как ты можешь! Есть же Кодекс строителя гумунизма, в конце концов!.. Ты просто забыл, а там написано: морален в быту! А это разве морально – то, чего ты от меня все время хочешь? Разве это по-гумунистически?!»

А потом, лежа рядом с ним, заснувшим сразу после того, как неизбежное случалось, Александра Васильевна глотала слезы и думала о том, как много, оказывается, в гумрати случайных людей… совсем чужих… какими они могут быть лицемерами: на словах одно, а на деле…

Недели через три она поняла, что более не в силах выносить эту нравственную пытку. И в конце рабочего дня постучала в дверь гумкома.

Барыгин сидел за столом, заваленном бумагой, и что-то строчил.

– Войдите, – буркнул он.

Шурочка решительно подошла к столу, собираясь единым махом выложить все, что томило душу, но что-то сжало горло, и она, понимая, как это, в сущности, смешно – стыдиться секретаря гуморганизации, – стала лепетать какую-то невнятицу о замужестве… о том, что она… что муж… что они…

– Говорю сразу, Твердунина! – оборвал ее Сидор Гаврилович, стукнув ребром ладони по столу и сдернув с носа очки, отчего его голова сделалась похожей на только что очищенное крутое яйцо. – Взяли манеру! Что ж, думаешь, если ты кандидат в члены гумрати, тебе должны быть какие-то льготы? А? Комната у вас есть, и живите себе! Фонд жилья на фабрике ограничен! Строительство ведется, сама знаешь, но… – Он посмотрел на нее так, словно в первый раз увидел. – В общем, на очередь вас поставили, и теперь надо ждать!

Барыгин грозно замолчал и посадил очки на нос.

– Да я не за этим, Сидор Гаврилович… – Шурочка искала слова, ломая свои красивые пальцы. – Я, собственно, хотела с вами посоветоваться… как с секретарем гуморганизации… я должна вам сказать…

– Ну, давай, давай… Дело другое, – благожелательно поддержал он, откидываясь на спинку стула и рассматривая ее, отчего-то улыбаясь и переводя взгляд с лица на грудь и обратно.

– Вы понимаете… понимаете… – Шурочка напряглась и выпалила: – Игнаша себя неморально ведет!

– Не понял… – Барыгин подался вперед. – Уже, что ли? Во дает! С кем? Сама видела? Или сказали? Знаешь, ты на сплетни-то поменьше внимания обращай. Наговорят… Парень он видный, тут может быть дело тонкое, – Сидор Гаврилович снова сдернул очки и пососал кончик дужки. – Так сама видела или как?

– Что – сама видела? – спросила она.

– Ну что видела? – Барыгин выплюнул дужку, поерзал на стуле, усаживаясь поудобнее. – Изменяет он тебе, что ли?

– Мне? – изумилась Шурочка. – Н-н-не знаю… А вам кто сказал? – она почувствовала прилив ярости. – Кто вам сказал-то? Сидор Гаврилович, вы не молчите, вы мне ответьте как гумунист гумунисту!

Несколько секунд они, вытаращившись, смотрели друг на друга.

– Фу! – сказал Сидор Гаврилович, хлопая по бумагам вокруг себя – должно быть, в поисках карандаша. – Ты зачем ко мне пришла, Твердунина? Ты чего от меня хочешь?

– Вы сказали, что мне Игнатий изменяет! – звенящим голосом ответила Шурочка. – Вы же только что сказали!

– Я спроси-и-ил! – возмутился Сидор Гаврилович, нервно нацепляя очки. Спросил! – бросив найденный карандаш на стол, он надул щеки и несколько раз пырхнул: – Фу! Фу!.. Ты сказала, я и спросил! А я ничего не знаю, мне сигналов не поступало!.. Если изменяет, так и скажи, будем меры принимать! Ишь, взяли моду! Ничего, строгача получит, будет как миленький! Как шелковый станет! Не первый!.. – Сидор Гаврилович вдруг засмеялся, а потом, сняв очки и теперь уж сунув в рот обе дужки, посмотрел в окно, помолчал и сказал, мечтательно улыбаясь: – Эх, Твердунина, Твердунина! Дело-то молодое… Я ведь сам, знаешь, – он смущенно хихикнул. – По молодым ногтям… Тоже, знаешь, ветер в голове гулял. Эх! – И внезапно построжел, нацепил очки и заключил: – А потом как дали строгача, так просто как рукой сняло!.. Поняла, Твердунина?

А Шурочка Твердунина вдруг оцепенела. Ей представилось, будто сегодня ночью в постель к ней должен лечь не Игнаша, а этот мраморно-лысый круглолицый человек, сосущий дужки; вот уже он бормочет ей что-то, прижимается, ерзает и сопит, а очки так и летают с носа и на нос, так и летают, только в темноте этого не видно… мамочки!

– Поняла, – пробормотала она, отступая спиной к двери и для чего-то закрывая руками грудь, хотя была совершенно одета.

– И заходи, если что, разберемся! – предложил он, утыкаясь в бумаги.

А когда Шурочка допятилась и закрыла за собой дверь, Сидор Гаврилович крякнул, подумал о жене, расстроился, встал из-за стола, походил туда-сюда, поглядывая на часы, а потом все-таки не выдержал: сел, в столе на ощупь булькнул в стакан, быстро выпил, прикрыл дверцу и сказал сокрушенно:

– Ай да Шурочка… твою мать!

С этого дня Шурочка Твердунина поняла, что есть нечто такое, чего нельзя высказать даже секретарю гуморганизации. На один только миг вообразив его лежащим рядом, она уяснила, что в подобном положении можно, в принципе, представить любого мужчину; и любой мужчина будет себя вести так же неморально, как Игнаша. Поскольку же ей хотелось быть замужней, а к Игнаше она уже привыкла, чего нельзя было сказать ни об одном из других мужчин, она решила выбрать меньшее из зол, отбросила появившиеся было мысли о разводе и стала жить дальше, тем более что забеременела.

С годами Игнаша не стал вести себя более морально. Но она, по крайней мере, научилась подлаживать его под себя. К бронзовой свадьбе, то есть ко дню десятилетия их брака, Александра Васильевна могла бы заключить, что с честью выпуталась из этой ситуации: Игнаша доставлял ей минимум хлопот, и она надеялась, что скоро он и вовсе потеряет к ней интерес.

По-видимому, в какой-то степени на их отношениях сказывался ее неуклонный и быстрый рост: кто посмеет требовать от инструктора райкома того, чего можно было домогаться от простой станочницы? А она уже собирала документы для КРШ. Игнатий Михайлович и смолоду-то всегда был готов подчиниться любому требованию любого чиновника, а годам к тридцати пяти это свойство проросло его по всем направлениям: так иногда плесень прорастает буханку, и сколько ее потом ни ломай, сколько ни кроши, везде найдешь очажки грибка, соединенные зеленоватыми отростками. Оставаясь все таким же шумным и неудобным в быту, таким же громкоголосым и настырным, он, тем не менее, отчетливо понимал, что имеет дело с персоной выше него рангом; соответственно росту Александры Васильевны его активность умерялась, и ей приходилось лишь следить за тем, чтобы не вызвать лишнего шума каким-нибудь лобовым ходом.

Это было время гармонии, когда Александра Васильевна полюбила тихие вечера дома, шум воды в ванной, неторопливое укладывание, шелк рубашки, чтение на ночь и затем, если ей почему-то этого хотелось, послушные и вполне страстные объятия мужа.

Впрочем, разве может быть страсть послушной?

Задавшись однажды подобным вопросом, уже не так легко от него отвязаться. Все, казалось бы, оставалось прежним – и вода, и шелк, и умиротворяющее шуршание страниц, – а гармония, тем не менее, с каждым годом все более нарушалась.

Прежде у Игнаши была одна неприятная странность: пьяным он страсть как любил вылизывать ее пупок. В силу испытываемого в такие моменты отвращения, Александра Васильевна не часто снисходила до его слабости. Но однажды отметила, что он уже давно не тянулся языком к ее белому животу, – и со стыдом, залившись краской (к счастью, в темноте спальни ничего не было видно) поняла вдруг, что ей бы иногда хотелось именно этого. Да и вообще, с некоторых пор с удивлением стала замечать, что думает о ласках чаще, чем они случаются. Поначалу она активизировала Игнашечку теми же методами и с тем же успехом, с каким некогда гасила его активность или ускользала от нее. Но скоро ей пришлось признать, что подобная близость имеет совершенно иной вкус: ничего более пресного нельзя было и вообразить. Острое (хоть и неприятное прежде) чувство вынужденного подчинения чужому желанию и силе исчезло; послушливость только раздражала. Отвалившись, Игнаша уже через минуту начинал добродушно похрапывать, – а она засыпала нескоро, с тяжелым сердцем и осадком на душе, и если включала ночник, то могла видеть на его тупом лице выражение полной безмятежности.

Но и эта суррогатная активизация, принудительное оживление, ни в коей мере не могущее удовлетворить чувствительную женщину, давалось с трудом. Она замечала, что ее стремления Игнашу тяготят – хоть он никогда и не посмел бы в этом признаться. Игнаша полнел и ленивел. Вечерами зевал и почесывался, не забывая жалобно упомянуть, как умаялся нынче в цеху. Если не досаждали прострелы, норовил на выходные смыться на рыбалку. Дочь к тому времени выросла и уехала учиться, хлопот поубавилось, и препятствовать ему в отъездах Александра Васильевна не могла.

Она лежала, глядя в потолок, и думала о том, что выковала себе именно такого мужа, каким когда-то хотела его видеть… Однако времена переменились – она бы не возражала, если бы он стал иным. Разумеется, можно было бы попробовать и в другой раз его перековать… но слишком уж очевидной казалась безнадежность этой затеи: все равно что класть под молот кусок сырого теста (вот далось ей сегодня это тесто!), из которого, как ни бейся, не высечешь ни дерзости, ни пыла, ни огня.

В конце концов она смирилась с подобным положением вещей, раз и навсегда решив для себя, что изменить здесь что-нибудь уже не в ее силах, раздумья же о том, чего нельзя изменить, только портят характер и мешают ратийной и гумунистической работе.

Да, она смирилась и успокоилась, и только изредка на нее накатывало какое-то смутное сладкое чувство. Бороться с ним было, как правило, легко. Подчас она даже позволяла себе минуту или две поиграть с ним, понежить, а уж потом прогнать. Впрочем, подчас это волнующее чувство посещало ее и совсем не вовремя: полупрозрачные круги перед глазами и сердцебиение возникали прямо в разгар заседания бюро или на гумкомиссии, и тогда она заметно бледнела и несколько минут не могла собраться с мыслями…

Наверное, во всем виновата ее карьера, – печально думала она сейчас, глядя на кивающие ветру мокрые кусты и почернелые будылья чертополоха. За все нужно платить; выходит, она платит за должностной рост. И, главное, за назначение на пост первого секретаря по директиве Ч-тринадцать. Именно это очень важно… наверное, именно за это ей и приходится расплачиваться.

Ведь это было очень, очень серьезное событие – назначение на пост директивой Ч-тринадцать.

Сказать точнее Александра Васильевна не могла. Не потому, что боялась или не находила слов. Просто все связанное с директивой Ч-тринадцать представлялось чрезвычайно нечетко, смутно – так, будто дело происходило в непроглядном тумане или во мраке, едва разреженном светом ручных фонарей. А если она все же силилась вдуматься в произошедшее, напрягала волю, чтобы заставить память открыться – как это было? что она чувствовала? – у нее перехватывало дыхание, слабели руки; мозг юлил, увиливал, был готов в улитку свернуться, только б не соваться туда, где маячила какая-то нечеловеческая мука… страшная боль… даже, кажется, смерть… и что-то еще невыносимо жуткое – то, что за смертью…

Поэтому и думать об этом она могла только приблизительно, обиняками.

Но так или иначе, а до назначения по директиве они с мужем лучше понимали друг друга. Конечно, и тогда существовали разногласия, происходили ссоры… но это были простые человеческие расхождения, понятные противоречия… А вот после… когда под воздействием директивы Ч-тринадцать она изменилась и стала… кем стала?… черт его знает… туман, дурнота!.. В общем, именно тогда все испортилось. Почему? Нельзя понять… Бояться Игнатий ее стал, что ли? А то еще подчас казалось – брезговать… Почему он не лижет живот?..

Какая тоска, какая досада в душе! Кто бы знал! Кто поймет, кто пожалеет? Нет: никому не скажешь, никому не откроешься!..

Александра Васильевна вздохнула и тайком покосилась на Витюшу – не подглядывает ли? Нет, Витюша не подглядывал – рулил себе, благо дорога совсем выправилась.

Поля, перелески, остатки черной листвы на осинах… дождь, непогода…

Невидяще глядя в стекло на бегущую перед глазами дорогу, Александра Васильевна вспомнила события трех– или четырехмесячной давности. Она поехала в область на ратконференцию… полдня просидела за делами в огромном кабинете Клейменова. За окнами шумела поздняя весна – зрелая, роскошная. Пошли обедать, и там, в столовой, Михаил Кузьмич подвел ее к рослому голубоглазому человеку, который приветливо кивнул и улыбнулся.

– Вот, знакомьтесь, – сказал Клейменов. – Второй секретарь обкома Николай Арнольдович Мурашин… Александра Васильевна Твердунина… пожалуйста… собственной персоной… «первый» из Голопольского… Крестница моя, – добавил он, подмигнув. – Я ее пару лет назад по Ч-тринадцать принимал… а? Уж и не помните, наверное? А теплынь-то стояла! Июнь! Тишина! Болотце парит! Лягушечки бре-ке-ке-ке! Благодать!.. Забыли?

Шутливо погрозил ей пальцем и добро рассмеялся.

Невольно порозовев, она кивнула, протягивая руку и улыбаясь.

– Ах, Михаил Кузьмич! Ну зачем вы об этом! Неловко как-то…

– Ничего, – басил Клейменов, похохатывая. – Все свои, ничего!

– Много слышал, – сказал Мурашин, пожимая ладонь, отчего теплая волна пробежалась по всей руке.

– Район передовой, – гудел Клейменов. – Дело идет… Чуть больше собранности, инициативы… О, этот район себя еще покажет!

– Стараемся, – улыбнулась Александра Васильевна, почему-то не в силах отвести взгляда от голубых глаз второго секретаря. Сердце стукнуло невпопад, и она подумала: а ведь он такой же… Такой же, как она… Тот же странный отсвет на его красивом чистом лице… ведь они одной крови… В сущности, с Михаилом Кузьмичом они тоже одной крови, но эта мысль… нет, совсем не волновала эта мысль… А вот то, что с Мурашиным… Об этом почему-то так приятно думать…

– Какие кадры, а? Годятся такие кадры, Николай Арнольдович?

– Годятся! – без раздумий сказал Мурашин, окинув ее мгновенным взглядом пронзительных синих глаз…

…Александра Васильевна встряхнула головой, отгоняя ненужные мысли. Машина уже подъезжала к развилке. Половина первого…

– В «Первомайский», – сказала она глухо.

– Что?

– В «Первомайский», говорю, – повторила Александра Васильевна, окинув Витюшу недобрым взглядом. – К ушному не пора? Уши-то прочистить?

Витюша страдальчески сморщился, хотел было что-то сказать, но только безнадежно крякнул и принялся вертеть руль, сворачивая.

Маскав, четверг. Рабад-центр

Дождь и в самом деле разошелся не на шутку: настойчиво лопотал в темноте, и ломкие ручейки бежали по окнам. Бесконечные вереницы желтоватых фар и стоп-сигналов лучились, превращаясь в многоцветное искристое крошево. Рекламные огни были похожи на разбросанную кусками радугу.

За проспектом Слияния потянулась мелкая чересполосица тускло освещенных строений Пресненского базара. В южной его части тесно лепились друг к другу разнокалиберные дымные обжорки, и, несмотря на плотно закрытые двери вагона, оттуда все же пахнуло сладостной вонью бараньего шашлыка, жареных в масле пирожков с луком, самбусы и плова.

Вагон мягко набирал скорость и так же мягко притормаживал. «Остановка площадь Крашенинникова, – шелестел над ухом женский голос. – Покупайте справочное издание «Маскав златоглавый». Более восьми тысяч адресов и телефонов: кафе, рестораны, стриптиз-бары, клубы, массажные салоны, бани, спортзалы, «уголки развлечений». А также справочник «Маскав на каждый день»: магазины, рынки, таксопарки, отделения милиции муниципальной, православной и мамелюкской, центры шариатского надзора, управления по борьбе с преступностью, церкви, мечети, ритуальные услуги, телефоны доверия. Осторожно, двери закрываются. Следующая – Союз старейшин».

И точно – скользнула слева, плавно уплывая в дождливый сумрак, темная громада Союза старейшин, не так давно возведенная на месте обветшалых руин Центра международной торговли…

На одной из остановок рядом сел господин в феске и долго отдувался, потряхивая у пола сложенным зонтом; потом достал из одного кармана очки, из другого – сложенную вчетверо газету-имиджграмму; газету с хрустом расправил, мельком оглядел, мазнул пальцем по заинтересовавшей его картинке… Картинка торопливо загундосила свой текст. Мазнул по другой… тоже не понравилось. Полез в спортивный отдел, ткнул пальцем: побежали футболисты, послышался гул стадиона…

Найденов отвернулся.

Вот огни пропали, и за окнами резко посветлело – анрельс нырнул под титаническую хрустальную чашу, опрокинутую над игольчатым скоплением небоскребов. Ну конечно – здесь вместо сумрака дождливой ночи царил ясный летний день: по густой синеве плыли пышные облака, иногда задевая сливочным краешком слепящий диск солнца. В июльскую жару лазерные пайнтографы изображали заснеженные вершины, водопады или прохладную штриховку грибной мороси, а средь бела дня можно было изумиться звездному мерцанию ночного неба…

Он вышел на первой же станции Рабад-центра – у площади Шамиля. Турникет проверил билетик, удовлетворенно лязгнул, и Найденов ступил на черный базальт поблескивающей мостовой. Откуда-то из-под недосягаемых голубых сводов нежно струилась негромкая музыка, а с двух сторон площади, замыкавшейся двумя симметрично расположенными зданиями мечетей, летели вперебив друг другу усиленные электроникой вопли муэдзинов. Близилась пора вечернего намаза, и Найденов, проходя мимо резных дверей мечети, наспех перекрестился.

Время было промежуточное: для гуляющих поздно, для загулявших – рано. Встречались редкие парочки, маячили синие мундиры службы безопасности. Бестолково галдя, гурьбой прошли какие-то иностранцы. Сгрудились возле фонтана, стали щелкать фотоаппаратами, снимая нагую фигуру, которая с печальной улыбкой на мраморном лице следила за тем, как вытекает вода из позолоченного кувшина… Несмотря на немноголюдность, магазины торговали. За бронированными стеклами ювелирных товар переливался и посверкивал. У распахнутых дверей бутиков и салонов вкрадчиво бормотали динамики – как будто опасаясь заглушить сладкий голос Гугуш, льющийся с небес. В одной из витрин сделанный под старину глазастый, губки бантиком, манекен-девушка раздевался, совершая нарочито угловатые неловкие движения; оставшись в одних трусиках, тонко сказал «Ой, мамочки!» и прикрылся гипсовыми ладошками; затем все пошло в обратном порядке – лифчик, блузка, юбка… Найденов остановился было у рыбной лавки, где за толстым стеклом в ярчайшем свете таллиевых ламп на сверкающих грудах колотого льда мучительно копошилась разнообразная морская нечисть, одинаково закованная в пластины черно-зеленого хитина. Но тут же из дверей вылетел приказчик, угодливо осведомился – чего изволите? желаете купить?

– Купишек нету, – хмуро пошутил Найденов.

Он не любил Розовый район, и, когда ближе к бульварам в витринах стали появляться настоящие, из плоти и крови, женщины, пожалел, что не вышел на площади Странствий. По большей части черненькие, с мелкими чертами смуглых лиц, они лениво бродили по своим освещенным квадратам, словно не вполне проснувшись. Некоторые, точь-в-точь как давешний манекен, неспешно раздевались в помаргивающем красном свете (правда, манекены не вызывали ассоциаций, связанных с мясной лавкой и зоопарком). Их равнодушная невозмутимость мешала поверить, что стекло прозрачно с обеих сторон. Одна, поставив толстую ногу на табурет и позевывая, распяливала между растопыренными пальцами чулок, чтобы рассмотреть дырку. Найденов на секунду замедлил шаг, приглядываясь. Цветозона выглядела тусклой, серой, только в самой верхней части светились голубые прожилки.

Улица Регистан тоже была пока еще тихой и почти безлюдной. Только у дверей стриптиз-баров кое-где уже лениво прохаживались зазывалы.

Скоро он миновал последние проулки Розового района и, пройдя аллейкой небольшого сквера, засаженного кипарисами и туей, оказался возле отеля «Славутич». Нижний ярус здания был выстроен в русском стиле – с башенками, луковичками, стрельчатыми окнами и веерообразными белокаменными лестницами подъездов. Верхний, несравненно более высокий, возносил свои сорок или пятьдесят этажей зеркальным пеналом, по которому неспешно ползали просвечивающие лифты. На площади перед отелем традиционно штукарили клоуны и фокусники. Какой-то крепыш плевался струями огня, не прекращая вдобавок жонглировать горящими булавами. Парочка рыжих – один, как водится, весельчак-коротышка, другой на две головы выше, но сутулый и грустный отнимали друг у друга большой трехколесный велосипед. Грустный ударил коротышку по башке надувной палкой, и у того из бровей забили струи слез. Всласть набегавшись и наоравшись, они взгромоздились на велосипед и поехали по кругу – один крутил педали, а второй, сидя задом наперед, кланялся и протягивал редким зрителям шляпу, отмечая каждое подаяние ликующим гоготом.

На бульварах круглые фонтаны, распустив разноцветные плюмажи воды, громко пощелкивали попадавшимися в струе воздушными пузырями. Воздух переливался радугами, и мелкая водяная пыль лакировала пластмассовую листву. Впрочем, в круглых гранитных клумбах по четырем углам перекрестков росли настоящие липы.

На бульварах было оживленно и весело.

Он брел по боковой аллее мимо нескончаемой вереницы ресторанов, распространивших столики где на веранды, где просто на тротуары. Белые мазки скатертей, янтарные пятна пивных кружек, темная зелень винных бутылок, угольная штриховка лакейских фраков, яркие полосы галстуков и многоцветные одеяния женщин – все это пестрило, шаг за шагом отставая, но тут же вновь и вновь накатывало, чтобы наполнить душу знобящим ощущением праздника.

Он взглянул на часы и оглянулся. Спешить не было никакой нужды.

Конечно, пятьдесят рублей не могли явиться серьезным обеспечением полноценного участия в этом радостном карнавале. С другой стороны, экономить все равно уже не имело никакого смысла. Всего через час или полтора – короче говоря, как только он переступит порог «Маскавской Мекки», – жизнь переменится, и что тогда будут значить какие-то пятьдесят рублей?

Найденов сел за первый попавшийся столик.

Ресторанчик был отделан по-восточному – боковые стены террасы, закрытые коврами, поддерживали резной потолок, по которому тут и там вился плющ. У центральной колонны он кудрявыми прядями свисал до полу. В дальнем углу сдержанно пировала компания каких-то арабов. Их стол был обставлен совершенно по-бедуински – в центре огромное блюдо с мясом, а вокруг тарелки с зеленью, лепешки, чайники, грушевидные стеклянные стаканчики. На низеньком столике сбоку дымились кальяны. Чуть ближе ко входу расположились за кофейно-коньячной сервировкой две прекрасно одетые женщины. Одна, оперевшись подбородком на ладонь, картинно курила длинную черную сигарету и понимающе кивала; вторая, белокурая и круглолицая, что-то вдохновенно рассказывала. По соседству с ними толстяк лет сорока пяти в роскошном клетчатом пиджаке терзал выпуск «Первого финансового бюллетеня». Неожиданно он выкрикнул: «Нет, ну вы подумайте! Двадцать семь пунктов!» (женщины оглянулись, курившая пожала плечами), отшвырнул скомканную газету и тут же расстроенно махнул официанту. Официант кивнул и очень скоро поставил перед ним полную кружку. При этом он невзначай подхватил пустую и уж совсем между делом вернул на место газету, в которую толстяк, благодарно замычав, немедленно и взволнованно углубился.

Сделав все это, официант поспешил к новому посетителю.

– Мне бы… ну, попить, что ли, – грубо сказал Найденов.

– Пива? – предложил официант, угодливо наклоняясь. – Свежайший грольш. Вчера получили. Может быть, предпочитаете темное? Гиннес? Кельникен? Меню не желаете? Наисвежайшая рыбная доставочка. Балычок. Севрюжка.

– Шараб-кола есть?

– Маленький – двадцать пять, большой – сорок.

– Сорок?!

– Можете и так посидеть, – сказал официант, мирно пожимая плечами.

Найденов почувствовал, как вспотела спина.

– Принесите маленький, – отрубил он. – А меню не надо.

Толстяк продолжал шуршать газетой. Время от времени чувства вскипали в нем, как убегающее молоко, и тогда он фыркал и восклицал что-нибудь вроде: «Западная сталелитейная на восемь пунктов! Нет, ну вы подумайте!..» Арабы галдели и размахивали руками. То и дело у кого-нибудь пиликал телефон, прерывая течение беседы. Как только один араб договаривал свое и совал аппаратик в карман, оживал другой в кармане у соседа. Женщины тоже толковали о чем-то вполне материальном: до ушей Найденова долетали обрывки фраз, и по всему выходило, что касались они какого-то неудачного вложения в недвижимость, приведшего одну из них чуть ли не на край финансового краха. Впрочем, судя по тому, что, допив кофе, дамочки заказали ужин, стоимость которого Найденов боялся даже вообразить, катастрофа если и грозила, то не сегодня.

Он сидел, потягивая шараб-колу и рассеянно посматривая… нет, делая вид, что рассеянно посматривает по сторонам.

Все вокруг выглядели спокойными и уверенными в себе, и ему тоже хотелось бы ощутить спокойствие и уверенность. Он имеет право: ведь он сидит за столиком ресторана под сводами Рабад-центра… наблюдает, как хрустальная вода изливается из глотки серебряного дельфина… тянет горечь шараб-колы… окружен безмятежием праздничной толпы… Увы – вместо уверенности и покоя он чувствовал только раздражение и озабоченность. Он старался не думать о Насте, но это никак не получалось. Вот сейчас она вернется домой – а его нет. Он представил, как Настя растерянно стоит в дверях, повторяя: «Леша! Леша!..» – а отзывается только куцее эхо. Ну потерпи! Пожалуйста!.. повторял Найденов про себя, не замечая, что губы непроизвольно проговаривают каждое слово. – Пойми, я должен был так сделать! Иначе бы ты запутала меня своей любовью, заморочила бы… и я не смог попасть на кисмет-лотерею! Только не говори, что я тебя обманул. Ты сама уехала. Но неважно, не в этом дело. Я вернусь через три часа. И никогда потом, никогда… веришь? Разве ты можешь подумать, что я хочу оставить тебя одну в этом сумасшедшем мире? Не нужно, не плачь. Я скоро вернусь. Если бы я хоть на секунду мог предположить, что рискую тобой, рискую тем, что могу оставить тебя одну, разве я пошел бы за их погаными деньгами?! Я точно знаю: все будет хорошо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю