355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Рубанов » Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2 » Текст книги (страница 8)
Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:40

Текст книги "Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2"


Автор книги: Андрей Рубанов


Соавторы: Людмила Петрушевская,Дмитрий Быков,Роман Сенчин,Максим Кантор,Александр Кабаков,Павел Крусанов,Ольга Славникова,Александр Етоев,Герман Садулаев,Мария Степанова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)

Герой Блока не спасается и не гибнет, он одурманивает себя и уходит в мир иллюзий, как поступают многие люди, не имеющие сил встать лицом к лицу с жизнью. Но это его герой, а сам поэт в эти годы ищет выход к широкой читательскойаудитории.

Он пытается наладить отношения с Горьким и группирующимися вокруг него писателями-реалистами социал-демократических взглядов. Пишет о них сочувственную статью. А отношения между символистами и реалистами были крайне напряженными. Ни те ни другие не признавали своих оппонентов за литераторов. Сотрудничество с кругом Горького тогда не получилось. (Прежде всего, из-за непримиримой неприязни самого Горького к «декадентам».) Зато Блок навлек на себя проклятия многих друзей за измену символистскому делу. Его отношения с литературной тусовкой осложнялись. Он обвиняет своих собратьев по цеху в отрыве от народных нужд. Это, надо сказать, любимое занятие российских интеллигентов – обличать интеллигенцию за то, что она «не народ».

Сам до мозга костей интеллигент, Блок, отстаивая интересы малоизвестного ему «народа» на страницах декадентских изданий, производит несколько комическое впечатление.

Но статьи статьями, речи речами, а в поэзии Блока в этот период появляется блестящий цикл «На поле Куликовом».

На самом деле здесь, в декорациях конкретного исторического события – битвы Дмитрия Донского с ханом Мамаем в 1380 году, – поэт разворачивает все те же главные мучительные темы своей поэзии. Куликовская битва оказывается не событием, которое имеет начало и конец, а процессом, конца не имеющим.

 
Река раскинулась.
Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
 
 
О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь – стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
 
 
Наш путь – степной,
наш путь – в тоске безбрежной,
В твоей тоске, о Русь!
И даже мглы – ночной и зарубежной —
Я не боюсь.
 
 
Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь…
 
 
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль…
 
 
И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!
 
 
Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!
 

«И нет конца», «покоя нет». Историческая Куликовская битва тоже ведь кончилась фактически ничем. Через два года после победы русских хан Тохтамыш берет Москву, и Русь почти на сто лет возвращается в исходное состояние. «Конца нет и не будет», – утверждает Блок. Прежде всего потому, что Куликовская битва – это битва со своими. Как там у Бориса Гребенщикова? «По новым данным разведки, мы воевали сами с собой». Это один из проклятых национальных вопросов: чего больше в русской культуре, да и в сознании конкретного человека, – европейского или азиатского, русского или татарского? Насколько глубоко «стрела татарской древней воли» пронзила нам грудь? Споры на эту тему продолжаются до сих пор. Да еще если вспомнить, что в тот период интеллигенция для многих (для Блока в том числе) ассоциировалась с разумным западом, а народная стихия с востоком… Короче, Куликовская битва у поэта оказывается и гражданской войной, и внутренней борьбой в душе человека.

 
…И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой!
(…)
Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем…
 

И еще один сквозной блоковский образ появляется на поле Куликовом:

 
В ночь, когда Мамай залег с ордою
Степи и мосты,
В темном поле были мы с Тобою. —
Разве знала Ты?
 
 
Перед Доном темным и зловещим,
Средь ночных полей,
Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей. (…)
 
 
И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.
 
 
Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.
 
 
И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.
 

После «Прекрасной Дамы», «Снежной маски», «Незнакомки» в цикле «На поле Куликовом» блоковская Вечная Женственность оказывается Россией, Родиной. Такая вот непростая эволюция.

В примыкающем к этому циклу стихотворении «Россия» страна тоже предстает в виде прекрасной женщины «из народа»: «А ты все та же – лес, да поле, / Да плат узорный до бровей…» Но есть там и такие знаменательные строки:

 
…Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
 

И этого «чародея» Блоку будет суждено увидеть воочию.

ВОЗМЕЗДИЕ

Жизнь шла своим чередом. В литературе символистов начинали теснить акмеисты, а затем и футуристы. Приходили молодые, талантливые, жаждущие успеха и славы. Гумилев, Маяковский, Есенин, Цветаева, Ахматова… Удивительное количество великих поэтов появилось тогда в России. Большинство из них Блок успел заметить и благословить. Вообще, времена были смутные. В стране шел мощный экономический подъем. В обыденной жизни появлялось ранее невиданное – автомобиль, самолет, кинематограф. Приблизившаяся к Земле комета Галлея здорово напугала человечество. Но обошлось. Переведя дух, все двинулись дальше. Россия – к революции, Европа – к коллективному самоубийству на полях Первой мировой войны.

Тончайший Блок не упустил ничего. Так, в блестящем стихотворении «Новая Америка» описал он и промышленный взрыв в России.

 
…Нет, не видно там княжьего стяга,
Не шеломами черпают Дон,
И прекрасная внучка варяга
Не клянет половецкий полон…
 
 
Нет, не вьются там по ветру чубы,
Не пестреют в степях бунчуки…
Там чернеют фабричные трубы,
Там заводские стонут гудки.
 
 
Путь степной – без конца, без исхода,
Степь, да ветер, да ветер, – и вдруг
Многоярусный корпус завода,
Города из рабочих лачуг…
 

Кто бы, читая раннего Блока, подумал, что певец Прекрасной Дамы превратится в певца индустриализации? Первым воздухоплавателям посвящено замечательное стихотворение «Авиатор». Есть и стихотворение «Комета»…

Но общее настроение поэта весьма мрачно. Семья рушится, мать болеет.

В творчестве господствуют два плохо совместимых мотива – безысходности и ощущения надвигающейся катастрофы, расплаты за все.

Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века – Всё будет так. Исхода нет.

Умрешь – начнешь опять сначала, И повторится всё, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь.

Перечисления в первой и последней строках стихотворения усиливают ощущение движения по кругу, «вечного возвращения», бессмысленной повторяемости жизни.

И рядом, в том же цикле («Пляски смерти»), появляется герой, которому суждено этот заколдованный круг разорвать.

 
Вновь богатый зол и рад,
Вновь унижен бедный.
С кровель каменных громад
Смотрит месяц бледный…
(…)
 
 
Всё бы это было зря,
Если б не было царя,
Чтоб блюсти законы.
Только не ищи дворца,
Добродушного лица,
Золотой короны.
 
 
Он – с далеких пустырей
В свете редких фонарей
Появляется.
Шея скручена платком,
Под дырявым козырьком
Улыбается.
 

Большая поэма (оставшаяся незаконченной), над которой в то время работает Блок, называется «Возмездие». Есть в ней такие строки:

 
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…
 

Предчувствия не обманули поэта. Разогнав душную атмосферу, грянула Мировая война.

И дальше события посыпались с нарастающей скоростью.

Войну Блок (как и все российское общество) встретил с воодушевлением. Затем наступили разочарование и уныние. Воистину – «и повторится все, как встарь…» Так было с революцией пятого года, так будет с Февральской революцией и дальше…

Сначала Блок собирается идти добровольцем, затем – избежать призыва. В конце концов, зачисляется табельщиком в инженерную дружину Всероссийского союза земств и городов (была такая организация, позволявшая образованным людям оказывать помощь фронту, не служа в армии). Полгода поэт руководит рытьем окопов в Пинских болотах.

Там встречает Февральскую революцию, вскоре после которой перебирается в Петроград. Здесь его назначают редактором стенографического отчета Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию деятельности высших сановников царского режима. В этом качестве он присутствует на допросах этих сановников. В нарастающем хаосе симпатии Блока постепенно склоняются на сторону большевиков. А надо сказать, что если Февральскую революцию на ура приняла фактически вся тогдашняя интеллигенция, то к Октябрьской революции и к большевикам большинство образованного общества относилось резко отрицательно. Инстинкт самосохранения работал безошибочно. У Блока же поэтический дар пересилил чувство самосохранения. То, что он назвал «музыкой революции», захватило его полностью. И он написал к этой музыке гениальные слова.

Музыка революции, как и положено, играла недолго. Вскоре никто уже и мелодию не мог вспомнить. А памятником этой музыке навсегда осталась одна из величайших русских поэм – «Двенадцать». Это невиданная поэма, написанная практически за две недели в продутом ледяным ветром, затаившемся Петрограде в январе 1918 года. С первых и до последних строк ветер наполняет поэму.

 
Ветер, ветер —
На всем Божьем свете!
 

Ветер, снег, мороз – стихия. Такой ждал революцию Блок. Такой она и явилась. В начале поэмы проходит галерея вполне карикатурных представителей старого мира. Буржуй, поп, барыня в каракуле. В эту компанию включен Блоком длинноволосый писатель (декадент, видимо). И неодушевленный предмет – плакат «Вся власть Учредительному Собранию!». Все они страдают от стихии. Мерзнут. Вязнут в сугробах. Скользят на льду. Ветер их косит, а плакат «мнет, рвет и носит». И ведь правда, быть им всем «унесенными ветром». Для того и поднялся ветер «на всем божьем свете», чтобы сдуть старый мир к чертовой матери. Зато представителям нового мира разгулявшаяся стихия никаких особых неудобств не доставляет. Люди нового мира – это двенадцать красногвардейцев, патрулирующих ночной город. В целях борьбы с контрреволюционерами и бандитами, надо понимать. Блок старательно подчеркивает, что от гипотетических бандитов (которые в поэме так и не появляются) патрульные внешне не отличаются:

 
В зубах – цигарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
 

Принципиальное отличие блоковских красногвардейцев от бандитов в том, что бандит убивает и грабит, чтобы выжить в обществе, а эти ребята пришли это общество на корню уничтожить. И Блок уважает их за это. Он их давно ждал.

Сюжет поэмы прост. Держа «революцьонный» шаг сквозь петроградскую метель, отряд встречает сани, на которых едет их бывший приятель Ванька с Катькой. Проститутка Катька тоже знакома двенадцати. Один из них, Петруха, считает Катьку своей девушкой. Компания открывает огонь по Ваньке, но тот убегает, а от пули Петрухи гибнет Катька. Петруха начинает было горевать, но товарищи одергивают его, чтобы не огорчался по пустякам. Сколько еще Катек придется погубить, прежде чем осуществится окончательное возмездие над старым миром. Потому что:

 
Злоба, грустная злоба
Кипит в груди…
Черная злоба, святая злоба…
 

Что-то понял в революции Блок, чего не смогли понять очень многие ученые люди.

Патруль движется дальше. Впереди возникает смутная, подозрительная фигура с красным флагом. Красногвардейцы открывают огонь. Безрезультатно. Фигура с флагом возглавляет шествие патруля и оказывается Ису-сом (через одно «и», не по-церковному) Христом.

Это и есть главная загадка поэмы. Сам Блок объяснял путано. Он никогда не был близок к христианству, тем более к официальной церкви (см. образ попа в начале поэмы).

Но, как человек, прекрасно знавший историю культуры, он отдавал себе отчет в том, что перемен, сравнимых с возникновением христианства, мир не знал. И революция казалась ему переменой не меньшего масштаба. Кто еще может вести новых апостолов к новому небу и новой земле, если не Христос. Христос не церковный, а такой, каким Блок его представлял. Существует странная запись в его дневнике тех лет: «Что Христос идет перед ними – несомненно. Дело не в том, „достойны ли они Его“, а страшно то, что опять Он с ними и другого пока нет; а надо Другого?» Вообще то, в православной традиции Другой (с большой буквы) относительно Христа – это Антихрист, дьявол. Знаменитый священник о. Александр Мень [68]68
  Мень,Александр Владимирович (1935–1990) – священник Русской православной церкви, богослов, с середины 1980-х один из самых популярных проповедников. – Прим. ред.


[Закрыть]
, одинаково свободно ориентировавшийся и в Евангелии, и в литературе Серебряного века, писал, что Блок зря расстраивался – в поэме у него как раз и получился Другой. Стоит представить себе евангельского Христа и сравнить его с призрачной фигурой, плывущей «нежной поступью надвьюжной» «в белом венчике из роз» (этакая Чичоллина [69]69
  Чичоллина(род. 1951) – порнозвезда, в 1987 г. ставшая в результате победы на выборах депутатом итальянского парламента. Неотъемлемая часть имиджа Чичоллины – веночек из флердоранжа, символ невинности и чистоты. – Прим. ред.


[Закрыть]
), да еще с кровавым флагом, и сразу становится ясно, что это не настоящий, фальшивый Христос. И ведет он своих сторонников ложным путем.

В любом случае, споры среди литературоведов и богословов об образе Христа в поэме «Двенадцать» продолжаются уже без малого сто лет. И будут продолжаться.

Возвращаясь к самой поэме, поражает ее ритм неровный, рваный, как порывы ветра. Он гуляет от частушки до романса, от арестантской песни до военного марша. Маяковский хвастался, что в его стихах заговорила до того «безъязыкая» улица. Это неправда – впервые настоящий уличный язык ворвался в русскую поэзию с поэмой «Двенадцать».

 
…Елекстрический фонарик
На оглобельках…
Ах, ах, пади!
(…)
 
 
У тебя на шее, Катя,
Шрам не зажил от ножа.
У тебя под грудью, Катя,
Та царапина свежа!
(…)
 
 
Помнишь, Катя, офицера —
Не ушел он от ножа…
Аль не вспомнила, холера?
Али память не свежа?
 
 
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила —
С солдатьем теперь пошла?
(…)
 
 
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
 

Кстати, «толстоморденькая» «Катька-дура» – последний женский образ в поэзии Александра Блока. Вообще последний.

Площадная брань сменяется чеканными, плакатными лозунгами.

 
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем…
(…)
Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
 

Эти слова и оказались на плакатах, вскоре развешанных по всему Петрограду.

«Сегодня я – гений» записал в дневнике Блок, закончив поэму. И был прав.

На том же невероятном творческом взлете, через день он пишет еще одно великое стихотворение – «Скифы». В нем он с торжественным, мрачным пафосом грозит дряхлому западу страшной гибелью, а наследницей всего лучшего в европейской культуре объявляет молодую, варварскую, революционную Россию. Это стихотворение станет своеобразным катехизисом всех сторонников «особого пути России», от эмигрантов-евразийцев 1920-х годов до современных поклонников Александра Дугина [70]70
  Евразийцы– сторонники появившегося в Русском Зарубежье в нач. 1920-х гг. течения общественной мысли, которое рассматривало Россию как «Евразию», то есть синтез Европы и Азии, и полагало, что в России в результате этого синтеза сформировался особый тип культуры, некий «третий мир», противопоставленный, прежде всего, западной цивилизации. Дугин,Александр Гельевич (род. 1962) – политический деятель, основатель идейного течения «неоевразийство», стоявший у истоков Национал-большевистской партии. – Прим. ред.


[Закрыть]
.

А дальше… Дальше не было практически ничего. В советских учебниках любили, разбирая «Двенадцать», подчеркнуть, что на протяжении поэмы красногвардейцы превращаются из банды люмпенов в сознательной боевой отряд рабочего класса.

Так это или нет, но в жизни неудержимую революционную стихию скоро действительно начали «строить». На этом для Блока революция кончилась. Современник вспоминает его слова: «„Двенадцать“ – какие бы они ни были —это лучшее, что я написал. Потому, что тогда я жил современностью. Это продолжалось до весны 1918 года. А когда началась Красная Армия и социалистическое строительство (он как будто поставил в кавычки эти последние слова), я больше не мог. И с тех пор не пишу».

Действительно, представить Блока строителем социализма очень трудно.

Жить ему оставалось около трех лет. За это время он написал полтора стихотворения и несколько статей. Участвовал в бесконечных комиссиях, комитетах, секциях, редакциях и прочих бессмысленных учреждениях, которые плодила вокруг себя стремительно растущая советская околокультурная бюрократия. Делал какие-то доклады. Выступал на юбилеях. Председательствовал на заседаниях.

На самом деле, все это было уже не нужно…

Блок мучительно умирал от неясной болезни. Последние его дни могут служить сюжетом для фильма ужасов. Ослабевали физические силы – и безумие, всю жизнь подстерегавшее поэта, вырывалось наружу. Смерть его во многом напоминает смерть другого гения русской литературы, столь близкого ему Гоголя. О конце обоих до сих пор ходят страшноватые легенды. Здесь рушится граница между автором и его произведением, и сам Блок словно становится персонажем своих самых мрачных и жутких стихов. Жизнь превращается в поэзию, а поэзия – в жизнь.

Поэт умирает, когда ему нечего больше сказать.

Блок все сказал. Он выполнил свою задачу в этом мире.

Скончался Александр Александрович Блок 7 августа 1921 года.

Владимир Тучков
БУНТ НА КОРАБЛЕ РУССКОЙ ПОЭЗИИ
Владимир Владимирович Маяковский (1893–1930)

Поэт Владимир Маяковский был антиглобалистом и анархистом. Точнее – наверняка стал бы таковым сейчас, если бы родился не в конце позапрошлого века, а лет пятнадцать-двадцать назад. Ну а немного раньше он был бы панком. Еще раньше – хиппи, битником, стилягой… Этот громогласный верзила почти двухметрового роста в молодости столь яростно ненавидел фальшь человеческих отношений и пошлость общества, в котором он жил, что всегда – как бы ни было довольно существующим положением вещей подавляющее большинство его сограждан – находился бы в лагере протестующих.

А пошлости хватало всегда. Есть она и сейчас, достаточно в прайм-тайм включить на полчаса телевизор, чтобы в очередной раз в этом убедиться. Не меньше ее было и в начале прошлого века, отчего у Маяковского в стихах выплескивалась запредельная ярость, выраженная в абсолютно «непарламентской» форме:

 
Вам ли, любящим баб да блюда, жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре блядям буду подавать ананасную воду!
 

Не менее шокировал зажравшихся любителей попсы начала XX века, которых мы сейчас называем гламурной тусовкой, и финал стихотворения-пощечины «Нате!»:

 
А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется – и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
я – бесценных слов транжир и мот.
 

Когда Маяковский читал это в каком-нибудь клубе типа знаменитой петербургской «Бродячей собаки», то дамы почти падали в обморок. А их кавалеры, «любящие баб да блюда», готовы были побить поэта за этакую грубость. Во всяком случае, некоторые из них даже засучивали рукава. Но дальше этого дело не шло, поскольку лишь один вид громадных кулаков Маяковского был способен отрезвить самых отчаянных забияк.

СКАНДАЛЬНЫЙ ГАСТРОЛЕР?

Владимир Владимирович Маяковский родился 7 (19) июля 1893 года в селе Багдади Кутаисской губернии в семье лесничего. И отец и мать будущего поэта были дворянами. Однако получить образование, приличествующее социальному статусу, ему не удалось. В 1906 году, когда он учился в Кутаисской гимназии, внезапно, от заражения крови, умер отец. И мать с сыном и двумя дочерьми была вынуждена переехать в Москву.

Но и в Москве булки на деревьях не росли, и жить приходилось впроголодь, еле сводя концы с концами. Однако Александра Алексеевна, мать будущего поэта, все-таки нашла возможность отдать сына в Пятую московскую гимназию (ныне школа № 91). Здесь-то в полную силу и проявилась предрасположенность Маяковского к инакомыслию и попранию общественных устоев. Более учебных дисциплин его увлекла революционная деятельность, и в 1908 году он вступил в РСДРП и навсегда покинул стены гимназии.

Впрочем, ни в мятежах, ни в террористических актах участия он не принимал. Руководители организации использовали подростка в качестве связного и распространителя листовок. Но и этих «шалостей» хватило, чтобы в течение года его трижды арестовывали. После третьей отсидки юношу, который не представлял реальной угрозы для государства, выпустили на поруки матери. С партией было покончено раз и навсегда: немедленно выйдя из РСДРП, он до конца жизни оставался беспартийным.

Как ни парадоксально это прозвучит, но тюрьма оказала на подростка благотворное влияние. Начитавшись Константина Бальмонта, томик стихов которого имелся в тюремной библиотеке, Маяковский сам начал писать стихи, дабы скрасить скуку пребывания в одиночной камере Бутырской тюрьмы. Исписал целую тетрадку, которую при освобождении охранники изъяли «во избежание распространения революционной крамолы». Однако сам автор об этой пропаже не сожалел, считая стихи малоинтересными. Что неудивительно, поскольку вскоре Маяковский, ставший ниспровергателем всяческих литературных авторитетов, возненавидел слащавые стихи Бальмонта.

В гимназию Маяковский так и не вернулся. Твердо решив связать свою жизнь с искусством, он со второй попытки поступил в московское Училище живописи, ваяния и зодчества, которое стало для него чем-то типа подкидной доски, используемой акробатами в цирке. Здесь он сошелся с поэтом и художником Давидом Бурлюком, который познакомил его с поэзией Шарля Бодлера, Поля Верлена, Эмиля Верхарна, Артюра Рембо, Уолта Уитмена и ввел в круг современных молодых литераторов, которые в 1912 году объединились в группу «Гилея», объявив себя кубофутуристами – поэтами будущего.

Объявили скандально, выпустив манифест «Пощечина общественному вкусу», в котором призывали скинуть с «Парохода современности» Достоевского, Пушкина, Толстого и прочую «старую рухлядь», а также «вымыть руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных бесчисленными Леонидами Андреевыми». Литераторам новой эпохи, по мнению создателей манифеста, следовало также «испытывать непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку» и дополнять словарь поэта новыми, доселе неведомыми словами. Сей мятежный документ заканчивался коллективной клятвой: «Стоять на глыбе слова „мы“ среди моря свиста и негодования».

И это море они взбаламутили на славу. Вначале двумя поэзоконцертами молодые футуристы разворошили московский и питерский муравейники, оскорбив достоинство как публики, воспитанной на классической литературе, так и почтенных литераторов, работавших в «устаревшей манере». А затем компания в составе Давида Бурлюка, Василия Каменского и Владимира Маяковского отправилась с гастролями по губернским городам.

Ничего подобного Российская империя еще не видывала. Вначале слава, питаемая эмоциональными газетными статьями – от восторженных до анафемных, – следовала за ними по пятам. Потом поравнялась с лихой тройкой гастролеров. А потом побежала впереди.

Так что в новые города они уже въезжали триумфаторами. Естественно, с точки зрения молодежи, которая падка на всяческое вольнодумство. Люди же степенные считали их шутами гороховыми. Что тоже вполне естественно. Потому что футуристическое шоу представляло собой шумный балаган, где качество декламируемых стихов особого значения не имело. Российская целомудренная публика начала прошлого века, которую еще совсем недавно шокировала строка Брюсова «О, закрой свои бледные ноги», такоюеще никогда не только не слышала, но и не видела. Даже внешний вид кубофуту-ристов был вызывающим. Одетый в желтую кофту Маяковский производил впечатление столь же эпатирующее, каким сегодня мог бы похвастаться разве что человек, разгуливающий по улице в скафандре космонавта. Каменский заворачивался в черный бархатный плащ с серебряным позументом и рисовал на лбу аэроплан – он был «поэт-авиатор», что подтверждалось дипломом Императорского российского аэроклуба. Бурлюк был облачен в малиновый сюртук с огромными перламутровыми пуговицами и перед чудовищно накрашенными глазами держал дамский лорнет. Ну а на щеке у него была изображена форменная непотребность – писающая собачка. Появление такой компании на улицах собирало толпы зевак, в связи с чем, как отмечали газеты, «было затруднено движение гужевого транспорта».

А после скандальных выступлений пресса величала троицу уже не «вождями футуризма», а «циркачами», «балаганщиками», «святотатцами», «Геростратами», «желторотыми бунтовщиками» и «поэтами из психиатрической лечебницы». Маяковского, самого молодого из троицы, который круче всех зажигал, завораживая и юношей с горящими взорами, и эмансипированных курсисток, называли «этот сукин сын». Строкой «я люблю смотреть, как умирают дети» он прямо-таки нагонял жуть на слушателей. Публика, как и во все времена, включая нынешние (особенно нынешние!), была падка на эпатаж. С огромным восторгом она воспринимала стихотворение Бурлюка, воспевающее писсуар, и строки Каменского «Я хочу один – один плясать / Танго с коровами / И перекидывать мосты / От слез / Бычачьей ревности / До слез / Пунцовой девушки». Так ведь чего еще можно ожидать от ниспровергателей устоев, которым едва перевалило за двадцать?

Впрочем, даже самые яростные критики молодых футуристов способны были заметить, что Маяковский стоит «особняком от всей этой каши» (так писала одесская газета «Южная мысль»).

Таким было начало семи самых плодотворных лет в творческой биографии поэта. И плодотворными они были не в количественном отношении, а в качественном. Впоследствии, когда забронзовевший Маяковский, наделенный всяческими мандатами и полномочиями, обласканный властью, беспрерывно гнал стихотворение за стихотворением, словно ударник литературного труда, – ему не удалось даже приблизиться к созданным в тот ранний период шедеврам. Но эти шедевры позволяют утверждать, что Маяковский был гением.

НЕМНОЖКО НЕРВНО

В стихах, написанных в то время, буквально в каждой их строчке, отчетливо проступает неудовлетворенность существующей действительностью, протест против тупости, лицемерия и смертельной скуки, царивших в мире, который окружал поэта. Им он противопоставляет уникальность человеческой души – своей собственной. Но это подразумевает, что и всякая человеческая личность, если ее разбудить и как следует встряхнуть, уникальна.

Встряхнуть, например, так, как Маяковский делает в стихотворении «А вы могли бы?».

 
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы ноктюрн сыграть могли бы
на флейте водосточных труб?
 

Здесь поэт уже не стремится ни напугать читателя, ни эпатировать. Здесь он показывает, что за окружающей нас повседневностью, за «картой будня», скрывается громадный и удивительный мир – и нужно лишь суметь увидеть его. А помочь в этом, разумеется, должно новое искусство.

Набор образов в этом стихотворении только кажется случайным. На самом деле их последовательность продиктована четкой логикой. Но это логика особого рода – ассоциативная. «Карта будня» представляется нам серой, бесцветной, скучной – именно на фоне расцвечивающей ее краски. Студень до его застывания был соленой жидкостью – как и океанские воды. А в «косых скулах» мы угадываем океанские волны,что можно понимать как взволнованностьавтора. И, наконец, на флейте играют именно новыегубы, зовущие читателя отринуть скуку повседневности и новымиглазами взглянуть на огромный и прекрасный мир.

Такая трансформация предметов и явлений характерна для Маяковского. В своих стихах он мастерски пользуется развернутыми метафорами: «вбиваю гулко шага сваи», «фокусник рельсы тянет из пасти трамвая», «перекрестком распяты городовые», «с каплями ливня на лысине купола скакал сумасшедший собор», «с неба, изодранного о штыков жала, слезы звезд просеивались, как мука в сите», «по эхам города проносят шумы на шепоте подошв и на громах колес»…

Есть более сложные метафоры, в которые необходимо вчитываться, вдумываться. Но тем прекраснее открытия, которые нам дарит работа мысли. «Ах, закройте, закройте глаза газет!» – это из стихотворения «Мама и убитый немцами вечер», написанного в 1914 году, когда уже шла Первая мировая война. Здесь газеты уподобляются мертвым, поскольку на их страницах печатались списки погибших на фронте солдат. А «трамвай расплещет перекаты гроз» – это двойная метафора, которая передает и грохот колес на рельсах, то есть гром, и срывающиеся с проводов искры, уподобляемые молниям.

Конечно, подписавшись под футуристическим манифестом, который декларировал непреодолимую ненависть к существовавшему прежде языку, Маяковский несколько перегнул палку. Ибо на протяжении всей жизни продолжал трепетно относиться, например, к поэзии Андрея Белого, принадлежавшего к «устаревшей» школе. Но, наверное, без этой декларации и не стал бы он создателем нового, доселе неведомого поэтического языка, нового ритмического рисунка стиха, собственной ритмики, которую, условно говоря, можно назвать «расхлябанной». Ее он мастерски воспроизводил, читая стихи с эстрады, – делая паузы, повышая и понижая голос в нужных местах. И при этом, словно дирижер, задавал ритм взмахами руки.

Графически необычный ритм своих стихов Маяковский передавал при помощи особой записи, «ломавшей» строку:

 
У —
лица.
Лица У
догов
годов
рез —
че.
Че —
рез
железных коней
с окон бегущих домов
прыгнули первые кубы.
 

А потом изобрел свою знаменитую «лесенку». Лесенка была чем-то вроде подсказки – она помогала читать стихи с правильной интонацией. Знаков препинания, по его мнению, для этого было явно недостаточно: «Наша обычная пунктуация… чересчур бедна и маловыразительна по сравнению с оттенками эмоций, которые сейчас усложненный человек вкладывает в поэтическое произведение».

Изрядно потрудился Маяковский и над своим словарем. Он использовал «самопальные» слова, то есть слова собственного сочинения. (Правда, нельзя сказать, что в этом он был первопроходцем. Индивидуально-авторскими неологизмами славился и, например, Игорь Северянин, в стихах которого можно встретить и «ветропросвист», и «олуненные» аллеи, и «оэкраненного» поэта.)

Это позволяло поэту усиливать выразительность стиха, привносить в слова дополнительные смыслы и тем самым придавать произведению дополнительную глубину. Вот, например, сколь органично вплетает Маяковский неологизмы в текст поэмы «Флейта-позвоночник»:

 
Если вдруг подкрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стегани одеялово,
знаю —
запахнет шерстью паленной,
и серой издммитсямясо дьявола.
А я вместо этого до утра раннего
в ужасе, что тебя любить увели,
метался и крики в строчки выгранивал,
уже наполовину сумасшедший ювелир.
В карты б играть!
В вино
выполоскать горло сердцу изоханному.
 

…«Когда мир раскалывается надвое, трещина проходит через сердце поэта» – кажется, что эти слова Генриха Гейне сказаны именно о Маяковском. Он был человеком в буквальном смысле с обнаженными нервами, обостренно чувствовавшим и остро переживавшим всякую несправедливость, любую боль. Вот, например, стихотворение «Хорошее отношение к лошадям».

 
Били копыта.
Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. —
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
 
 
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны пришедшие
Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
– Лошадь упала! —
– Упала лошадь! —
Смеялся Кузнецкий.
 
 
Лишь один я
голос свой
не вмешивал в вой ему.
Подошел и вижу
глаза лошадиные…
Улица опрокинулась,
течет по-своему…
 
 
Подошел и вижу —
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в шерсти…
И какая-то общая
звериная тоска плеща
вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
 
 
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете,
что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
 
 
Может быть
– старая —
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя казалась пошла,
только
лошадь
рванулась,
встала
на ноги,
ржанула и пошла.
 
 
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И все ей казалось —
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
 

Это стихотворение написано в 1918 году, когда началась Гражданская война. И страна постепенно сползала в ожесточение, граничащее со всеобщим озверением. Совсем скоро потекут реки крови. Десятки, сотни тысяч людей будут порублены кавалерийскими шашками, расстреляны без суда и следствия, повешены и уморены голодом – и уже совсем скоро любые известия об этом перестанут будить в очерствевших душах какие бы то ни было эмоции… Где уж тут пожалеть какую-то лошадь!.. Дело не в лошади. Точнее, не только и не столько в, ней. Поэта ужасают не страдания бессловесного существа, а реакция толпы, ее звенящий и звякающий смех, который несколькими строками ниже Маяковский называет «воем» – несомненно, волчьим. И толпе, которая всегда руководствуется моралью «Ату его, слабого!» и «С волками жить – по-волчьи выть», поэт пытается напомнить, что «все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю