Текст книги "Майор: Сорокапятка (СИ)"
Автор книги: Андрей Вершинин
Соавторы: Павел Смолин
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Глава 7
Позицию Ковалёв выбирал шесть часов и половину этого времени потратил на то, чтобы найти место, где немцы не пойдут.
Так это делалось. Сначала выясняешь, где танк пройти не может – болото, обрыв, овраг с крутыми стенками, – и вычёркиваешь. Потом смотришь, что осталось. У высоты 44,2, за деревней Лески, осталась одна дорога и одно поле слева от неё, шириной метров восемьсот, ровное, сухое, с пологим скатом.
Восемьсот метров. Танкоопасное направление шириной ровно в одну батарею.
Он лёг на скате, там, где будет наблюдательный пункт, и стал строить мешок.
Всё было просто и всё было в учебнике, который напишут через три года. Танк силён лбом и слаб бортом. Значит, надо, чтобы он показал борт.
Сам он его не покажет. Идущий по полю танк подставляет борт только тому, кто стоит сбоку, – а на того, кто перед ним, ему поворачиваться незачем, он и так на него смотрит лбом.
Значит, стрелять надо с флангов. И значит, надо, чтобы танки развернулись на один фланг и подставили борта другому.
Заставить их развернуться может только тот, кто откроет огонь первым. И первый, кто откроет огонь, живёт три минуты.
Ковалёв полежал ещё немного, глядя на поле, потом достал тетрадь и нарисовал схему.
Третье орудие – справа, у самой дороги, за придорожными вётлами, выдвинуто вперёд метров на двести. Оно бьёт под острым углом, в правый борт, с шестисот. С шестисот сорокапятка борта не берёт, и это неважно: её задача не подбить, а быть заметной и злой.
Танки развернутся на неё – на пушку, бьющую сбоку, разворачиваются всегда, – и, разворачиваясь, покажут левый борт.
А слева, за кустами, в трёхстах метрах от их нового направления, будут стоять первое орудие Бабушкина и второе Тюрина и молчать до этой самой секунды.
Четвёртое, его собственное, – сзади, в лощине, в резерве, и оно молчит, пока не понадобится.
Схема была красивая. Справа на схеме стоял крестик, и вокруг крестика ничего хорошего не предполагалось.
Он объявил это в четыре утра, всей батарее сразу, и объявил прямо, потому что врать двадцати одному человеку, которые через шесть часов увидят всё сами, было бессмысленно и подло.
– Слушать сюда. Танки пойдут вот здесь. Первым огонь открывает третье орудие, справа, от дороги. Задача третьего – не подбить, с шестисот он и не подобьёт. Задача третьего – заставить их развернуться на себя. Как развернутся – подставят левый борт, и по бортам ударят первое и второе. Четвёртое – резерв, стоит в лощине и молчит, пока я не скажу.
Он помолчал.
– Третье орудие немцы накроют. Скорее всего – после третьего выстрела. Ход сообщения от третьего орудия в тыл рыть до рассвета, глубина полный профиль, я приму лично.
Тишина была плотная. Двадцать один человек стоял и смотрел на него.
Сержант Дудник, командир третьего орудия, бывший счетовод райпо, поднял руку – по-школьному, ладонью вперёд.
– Разрешите вопрос, товарищ лейтенант.
– Разрешаю.
– А почему третье?
Ковалёв мог сказать многое. Что третье стоит у дороги. Что так легло по местности. Что кому-то надо.
– Потому что первое и второе стреляют лучше, – сказал он. – Мне нужны они слева, там работа на триста метров по борту. А в центре нужен тот, кто сделает ровно то, что написано, и ни на шаг больше. Ты сделаешь.
Дудник подумал. У него было круглое спокойное лицо человека, который двенадцать лет сводил дебет с кредитом и привык, что цифры не обсуждаются.
– Разрешите пересчитать, – сказал он.
– Чего пересчитать?
– Ну… – сержант чуть смутился. – Три выстрела. Скорострельность у нас с укладки – выстрел в восемь секунд. Ход сообщения от орудия до лощины – восемьдесят метров. Ползком – минуты полторы. – Он поднял глаза. – Успеваем, товарищ лейтенант. Если сразу после третьего – успеваем.
– Успеваете, – сказал Ковалёв. – Если ход выроете.
– Выроем, – сказал Дудник и повернулся к своим. – Мужики, слыхали? Копаем.
Копали до рассвета. Ковалёв прошёл ход сообщения сам, на карачках, весь, все восемьдесят метров, и в двух местах заставил углубить, и в одном – сделать колено, чтобы не простреливался.
Немцы начали в восемь ноль пять – и начали ровно так, как он рассчитывал.
Двадцать минут артиллерийской подготовки. Из этих двадцати минут четырнадцать они работали по трём ложным позициям: по бугру у дороги, по кустам на скате и по свежей земле в двухстах метрах от первого орудия, куда Сычёв ночью вывалил четыре повозки грунта и накрыл его дырявым брезентом.
Настоящие позиции получили шесть минут беспокоящего огня по площади.
– Батарея, доложить, – сказал Ковалёв в трубку, когда стихло.
– Первое цело, – Бабушкин.
– Второе цело, потерь нет, – Тюрин.
– Третье цело, – Дудник. – Товарищ лейтенант, у нас накат обвалило и Кузьмина землёй присыпало, откопали, живой.
– Четвёртое, – доложил сам себе Ковалёв, глядя вниз, в лощину, где стояла в кустах его собственная сорокапятка с расчётом из троих. – Пошли, братцы. Идут.
Они шли одиннадцатью машинами.
Ковалёв считал в бинокль Ремизова – хороший был бинокль, цейсовский, трофейный ещё с той войны, – и раскладывал по полочкам: четыре лёгких в первой линии, пять средних во второй, два в глубине, у этих на башнях что-то вроде поручней – командирские. Пехота – на грузовиках сзади, спешится метрах в восьмистах, как их научили.
Дистанция тысяча. Девятьсот.
Он поймал себя на том, что ему хочется взять трубку и сказать Дуднику что-нибудь человеческое. Не тактическое. Просто – сказать.
Он не взял.
– Дудник. Восемьсот. Готовность.
– Готов, товарищ лейтенант.
– Бьёшь по головному правому, в борт. Три выстрела. Три, Дудник. Не четыре.
– Понял, три.
– И сразу в ход.
– Понял.
Семьсот.
Ковалёв смотрел, как ползут по сухому полю серые коробки, поднимая пыль, и как за ними разворачивается цепь, и как в бинокле подрагивает горизонт, и вдруг понял, что не дышит.
Шестьсот.
– Огонь.
Внизу, у дороги, хлопнуло.
Первый снаряд Дудника ударил головному правому в борт под острым углом и брызнул искрами: с шестисот, да ещё вкось, сорокапятка брони не берёт, и никто не рассчитывал, что возьмёт.
Но танк получил в борт, а не в лоб, и это была совсем другая новость.
Головной встал, повёл башней вправо, к дороге, и пополз туда, разворачиваясь всем корпусом. За ним, как по команде, начала доворачивать вся первая линия – все четыре машины, потому что каждый из них сейчас думал одно: пушка сбоку, надо встать к ней лбом.
Встать лбом к Дуднику – значило показать левый борт кустам.
– Первое, второе, – сказал Ковалёв в трубку очень спокойно, потому что орать сейчас было нельзя ни в коем случае, – левый борт, триста. Огонь.
Дальше десять минут были такими, каких у него в этой войне ещё не было.
Он лежал на скате, в щели, с биноклем и двумя трубками, и не стрелял. Он смотрел и говорил. И в первый раз с того дня, как он очнулся в воронке, всё, что он говорил, – исполнялось не одним расчётом, а четырьмя.
Бабушкин с левого фланга взял головного правого во второй же выстрел – тот самый, которого Дудник царапнул вкось и который теперь стоял к нему всем бортом. Тюрин справа поджёг лёгкий. Дудник влепил свой второй, потом третий – и замолчал, и Ковалёв, скосившись, увидел, как от третьего орудия к лощине потянулись, толкаясь, четыре фигуры.
Успевают.
А потом немцы нашли третье орудие.
Ковалёв видел в бинокль, как встала над ним земля – раз, другой, третий, – как перевернуло щит, как поволокло по полю брезент. Он смотрел на это и одновременно, другой половиной головы, считал: четыре фигуры вышло. У Дудника расчёт пять.
– Первое! Смена позиции, немедленно!
– Есть смена!
– Второе! Ещё два выстрела и меняй!
Всё это работало. Всё это работало так, как он писал по ночам в тетради на последних страницах: ложные позиции съели артподготовку, ход сообщения вывел людей, фланговый огонь с трёхсот метров жёг борта, смена позиции после двух выстрелов не давала себя нащупать.
Немцы потеряли шесть машин за восемнадцать минут и откатились на исходные.
И вот тогда пошла пехота.
Она пошла не в лоб. Она пошла слева, по кустам, по низине, в обход левого фланга – туда, где стояло первое орудие Бабушкина, только что сменившее позицию и оттого не успевшее окопаться.
– Бондарев! – заорал Ковалёв в третью трубку, ту, что шла к пехоте. – Слева обход, до роты! Прикрытие первого орудия!
– Вижу! – отозвался Бондарев. – Даю взвод, больше нет!
Взвода не хватило.
Ковалёв со своего ската видел всё – и это было хуже всего, потому что видеть и не мочь есть две разные муки, но вместе они складываются в третью, которой нет названия. Он видел, как немецкая пехота втекает в кусты. Как взвод Бондарева дерётся и как его сминают. Как у первого орудия начинают падать.
– Первое! Первое, отвечай!
Трубка молчала секунд двадцать. Потом в ней задышали – тяжело, с хрипом.
– Здесь Бабушкин, – сказал Бабушкин. – Товарищ лейтенант, у меня расчёта нет. Двое убитых, Кулешов раненый. Автоматчики в кустах, метров полтораста.
Вот она, минута.
Ковалёв её узнал сразу – как узнают знакомую боль. От его щели до первого орудия было четыреста метров по лощине; он добежал бы за две минуты, встал бы к панораме, и на прямой наводке по пехоте с полутора сотен он положил бы эту пехоту осколочными, и он это умел лучше всех, кто у него был, и он это знал.
Он посмотрел вниз, на своё четвёртое орудие в лощине, стоявшее в резерве, с расчётом из троих, – и на секунду прикрыл глаза.
«Как только он посмотрел в панораму – у орудия больше нет командира».
Он сам это написал. Полторы недели назад, огрызком карандаша, в сарае, при коптилке.
– Бабушкин, – сказал Ковалёв. – Слушай меня внимательно. Лапин у тебя?
– Тут он. Подносчиком.
– Ставь его наводчиком.
Пауза.
– Товарищ лейтенант, он мальчишка.
– Он две недели с завязанными глазами маховик крутил. Ставь. Кулешова – на подачу, ранен в руку, подавать сможет. Ты – командир орудия, ты смотришь на кусты, а не в панораму. Ясно?
– Ясно, – сказал Бабушкин.
– Осколочным, прицел сто пятьдесят, по кустам, беглым. Не жалеть. Тюрин!
– Я! – Тюрин, справа, издалека.
– Разворачивай на левый фланг, бей по кустам вдоль! Второе орудие – фланговым по пехоте!
– Есть!
– Четвёртое! – крикнул он вниз, уже без телефона, в голос, в лощину, своему собственному расчёту, оставшемуся без командира. – Выкатывай на прямую, на гребень! Наводчик – за старшего! Осколочным по кустам, прицел двести!
И остался на месте.
Он остался лежать в щели на скате, с биноклем в одной руке и трубкой в другой, и в течение следующих одиннадцати минут не сделал ни одного выстрела.
Он сказал: «правее», и Лапин довернул правее. Он сказал: «выше два», и Лапин поставил выше два. Мальчишка из ремесленного училища, которого две недели гоняли крутить маховик с тряпкой на глазах, клал осколочные в кусты в ста пятидесяти метрах от себя, и клал ровно, а Бабушкин рядом с ним не смотрел в панораму – Бабушкин смотрел на кусты и говорил, куда переносить.
С трёх сторон по низине били три орудия. Автоматчики в кустах продержались минут семь и вылезли обратно, оставив в низине то, что оставляют.
К половине двенадцатого всё кончилось.
Ковалёв спустился со ската – уже потом, когда стало тихо, и не бегом, а нормальным шагом, – и пошёл смотреть свою батарею.
Первое орудие: цело, ствол горячий, вокруг гильзы по щиколотку. Лапин сидел на станине, и его трясло – теперь, задним числом, как и положено. Бабушкин стоял над ним и держал руку у него на плече, огромную, как коровье вымя, и молчал.
Двое из расчёта лежали рядом, накрытые плащ-палаткой.
Второе орудие Тюрина: цело, потерь нет, ствол расстрелян до синевы.
Четвёртое: цело.
Третьего орудия не было.
Ствол сорвало с люльки и отбросило на десять метров, станины скрутило винтом. Из хода сообщения к этому месту тянулся след – по земле, полосой, как будто волокли мешок.
– Он последним пошёл, – сказал Кузьмин, тот самый, которого утром откапывали, и голос у него был никакой. – Сержант Дудник. Он же командир, он последним. Мы уже в лощине были, а его на выходе…
Ковалёв постоял над тем, что осталось от третьего орудия.
Три выстрела. Он сказал: три, не четыре. Дудник сделал три и пошёл в ход, всё по-написанному, до последней запятой, и четверо из пяти были живы, потому что ночью восемьдесят метров рыли в полный профиль с коленом.
Один – не был.
Это была правильная арифметика. Он это знал заранее – вчера, когда рисовал схему и ставил в центре крестик. Он знал, кого туда ставит, и знал, что за это будет, и всё равно поставил, и всё сработало.
Разница между сегодняшним днём и всеми предыдущими была ровно в этом: раньше он платил, потому что ошибался или не успевал. Сегодня он заплатил, потому что так было выгоднее.
Одиннадцать танков пришло. Шесть осталось на поле. Полк удержал высоту 44,2 и держал её ещё сутки.
Вечером Сычёв принёс ведомость.
– Расход: бронебойных тридцать один, осколочных пятьдесят четыре. Осталось: бронебойных двенадцать, осколочных двадцать. Матчасть: три орудия, четвёртое разбито безвозвратно, ствол в ремонт не годен, докладную я написал. Людей… – старшина перевернул страницу. – Трое, товарищ лейтенант. Дудник, Гарипов, Мешков.
Ковалёв взял карандаш.
– Товарищ лейтенант, – сказал Сычёв.
– Ну.
– Комбат Бондарев приходил. Просил передать: взвод у него положили весь, шестнадцать человек. Он не в претензии. Он сказал: артиллерия шесть коробок сожгла, а его взвод бы столько не сжёг ни в жизнь. – Старшина помолчал. – И ещё сказал: скажите ему, что он правильно сделал, что не пришёл. У него, говорит, лицо было такое, что он вот-вот прибежит.
Ковалёв расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.
Он отдал ведомость, дошёл до своей щели на скате, сел там, где лежал утром, и посмотрел на поле, где ещё дымили шесть коробок и где в двухстах метрах внизу стояло разбитое, скрученное винтом третье орудие.
Потом достал тетрадь и записал итог суткам – коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Не пошёл.
Глава 8
Эмка пришла на позиции в девять утра, и Сычёв увидел её первым.
– Товарищ лейтенант. Начальство.
Начальства было трое: подполковник в артиллерийской фуражке, при нём капитан с планшетом и третий – молодой, в новенькой гимнастёрке, с малиновыми петлицами и одним квадратом в них. Младший лейтенант государственной безопасности.
Ковалёв доложил как положено. Подполковник выслушал, назвался – Званцев, начальник артиллерии дивизии – и без всякого перехода сказал:
– Показывай.
Дальше два часа Ковалёв водил его по рубежу, и это были странные два часа, потому что впервые за месяц он разговаривал с человеком своей профессии.
Званцев был лет сорока пяти, сухой, желтоватый, с той особой неторопливостью, какая бывает у людей, которых уже ничем не удивишь. Он лазил в окопы. Он щупал грунт на бруствере. Он сам, без подсказки, нашёл в кустах остатки ложной позиции – обугленное бревно и колёсный обод – и стоял над ними долго.
– Это ты придумал?
– Так точно.
– И немец купился?
– Четырнадцать минут артподготовки, товарищ подполковник. По бревну.
Званцев хмыкнул и полез дальше – в ход сообщения от разбитого третьего орудия, тот самый, восьмидесятиметровый, с коленом. Прошёл его весь, на карачках, не побрезговав. Вылез, отряхнул колени и посмотрел на Ковалёва уже иначе.
– Кто рыл?
– Расчёт, ночью.
– Зачем колено?
– Чтобы не простреливался вдоль.
– Из скольких вышли?
– Четверо из пяти. Командир орудия остался.
Званцев помолчал.
– Лейтенант. В дивизии за две недели выбито одиннадцать сорокапяток из четырнадцати. Три из этих одиннадцати немец расстрелял на позициях, которые командиры выбирали по принципу «отсюда хорошо видно». – Он сказал это ровно, без выражения, как сообщают расход снарядов. – А у тебя четыре ствола, из них три целых, и шесть сожжённых коробок. Я ехал сюда посмотреть, кто врёт: ты или Гнездилов.
– И как, товарищ подполковник?
– Никто не врёт, – сказал Званцев. – Это хуже.
Он сел на станину, достал портсигар, закурил.
– Хуже, потому что это значит, что дело не в везении и не в танках. Дело в том, что ты делаешь так, а остальные – иначе. – Он посмотрел снизу вверх. – Записываешь?
Ковалёв секунду молчал.
– Записываю.
– Давай сюда.
Тетрадь он отдал сам, своими руками, и, отдавая, точно знал, что делает ошибку, и не знал, какую именно.
Званцев читал двадцать минут. Не листал – читал, возвращаясь, шевеля губами на цифрах. Дважды доставал карандаш и что-то помечал на полях. Один раз поднял голову и спросил:
– «Трава перед стволом мокрая» – это откуда?
– Из-под Лесков. Первое орудие дымом себя обозначило, я не проверил.
– И людей потерял.
– Потерял.
Званцев кивнул и вернулся к чтению.
А потом – Ковалёв это увидел и внутри у него стало холодно – тетрадь молча взял из рук подполковника младший лейтенант госбезопасности.
Его звали Шейкин. За два часа он не сказал ни слова, ходил сзади и слушал, и Ковалёв, честно говоря, начал про него забывать, а забывать про такое было нельзя.
Шейкин листал быстро, справа налево, с конца, – и на предпоследней странице остановился.
Ковалёв знал, что там написано. Он написал это в ночь после Кузнечихи, для себя, потому что боялся забыть последовательность:
«Смоленск. Затем Вязьма. Октябрь – решающий. Держаться до морозов, зимой они встанут».
– Товарищ лейтенант, – сказал Шейкин негромко. – А это у вас что?
Званцев поднял голову.
Вот теперь, подумал Ковалёв, всё. Вот теперь, а не под миномётным огнём и не под танками.
Он взял паузу ровно на один вдох – не больше, потому что длинная пауза здесь стоила бы дороже неверного ответа.
– Это оценка обстановки, – сказал он. – Моя собственная. Ошибочная, возможно.
– Оценка обстановки, – повторил Шейкин. – Лейтенантом. За фронт.
– За своё направление, – сказал Ковалёв. – Дороги идут на Смоленск, товарищ младший лейтенант. Смоленск – узел, за него будут драться. Дальше по этим дорогам – Вязьма. Это не пророчество, это карта. Что до октября – октябрь везде решающий, потому что в октябре распутица, а в декабре мороз, и немец в летних шинелях. Я к тому, что нам надо дотянуть до холодов.
Шейкин смотрел на него не мигая.
– Вы, говорят, контужены. Фамилий своих командиров не помните.
– Не помню.
– А обстановку за фронт оцениваете.
– Так фамилии – в памяти, – сказал Ковалёв. – А обстановка – на карте. Карта у меня есть.
Стало очень тихо. Где-то далеко, за высотой, работала артиллерия – ровно, как молотилка.
– Хватит, – сказал Званцев.
Он сказал это не громко, но так, как говорят люди, у которых в дивизии выбито одиннадцать сорокапяток из четырнадцати и которым нужен человек, у которого они не выбиты.
– Товарищ младший лейтенант, тетрадь верните. Это боевой документ, он мне нужен. Я его копирую и рассылаю по частям.
– Товарищ подполковник…
– Я сказал: рассылаю по частям. Хотите – пишите рапорт, что начальник артиллерии дивизии распространяет вредительские указания о рытье запасных позиций. Я под ним распишусь первым.
Шейкин отдал тетрадь. Молча, аккуратно, двумя руками – и это было хуже, чем если бы он спорил. Уходя к машине, он оглянулся на Ковалёва, и в этом взгляде не было злобы. Была отметка в памяти: пункт занесён, дело заведено.
– Завтра в семь ноль-ноль, – сказал Званцев, вставая. – Тыловой район дивизии, Гущино, двадцать два километра. Соберу командиров батарей и взводов ПТО, кого достану. Проведёшь занятие.
Ковалёв вытянулся.
– Товарищ подполковник, разрешите доложить. Немец на моём участке за сутки трижды прощупывал передний край. Полагаю, что завтра…
– Полагаешь верно, – сказал Званцев. – Завтра или послезавтра. Поэтому и завтра.
– Прошу разрешения провести занятие здесь, на позиции. Приезжать им.
– Не приедут. – Званцев затянулся в последний раз и бросил окурок. – У меня, лейтенант, шестнадцать командиров, и половина из них до тебя не доедет живой. Я их соберу в тылу, и ты им за четыре часа расскажешь то, что у тебя в тетради. – Он посмотрел Ковалёву в лицо. – Ты сейчас думаешь, что твоя батарея важнее. Считай вслух: у тебя три ствола. У них – тридцать. Считай.
Ковалёв посчитал.
– Есть провести занятие, – сказал он.
Он готовил батарею к своему отсутствию всю ночь и сделал всё, что мог.
За старшего остался Тюрин – не Сычёв, потому что старшина был хозяин, а не командир, и оба это знали, и Сычёв первым сказал: ставьте тракториста.
План на завтра Ковалёв расписал на трёх страницах, по вариантам: если пойдут по дороге; если пойдут полем слева; если начнут с артподготовки; если пустят пехоту без танков. Прошли по всем вариантам ногами, на местности, дважды. Уточнили сигналы. Проверили связь.
Мишка Курносов при нём прозвонил обе линии и доложил, довольный:
– Порядок, товарищ лейтенант. Линия к пехоте – вдоль канавы, я её ещё дёрном прикрыл. И запас провода двадцать метров, на срост.
– Молодец, – сказал Ковалёв. – Курносов, слушай. Меня завтра не будет.
– Знаю, товарищ лейтенант.
– Порывы сращивать по-прежнему. Но с головой. Понял? С головой.
– Так вы ж сами говорили: бежать не спрашивая, – удивился Мишка.
Ковалёв открыл рот и не нашёл, что сказать.
Он говорил. Он это говорил ему сам, две недели назад, глядя в глаза: не спрашивая, не докладывая, просто бежишь. И это была правда, и без этого связь не работает, и другого способа нет.
– Так точно, – сказал он наконец. – Не спрашивая. Только по канаве, Мишка. Не поверху. По канаве.
– Есть по канаве!
В Гущине его встретили плохо.
Шестнадцать человек – точнее, четырнадцать, двое не доехали, – сидели на брёвнах в берёзовой роще: капитаны, старшие лейтенанты, один майор. Все старше его званием. Все старше его теперешним лицом лет на десять – пятнадцать.
– Товарищи командиры, – сказал Званцев. – Лейтенант Ковалёв. Шесть танков за один бой, батарея цела. Слушать внимательно.
И ушёл, оставив его одного.
Первые сорок минут были тяжёлые. Он говорил, а они сидели с лицами людей, которых оторвали от дела, чтобы мальчишка учил их воевать. Один, толстый капитан с забинтованной шеей, откровенно дремал.
Ковалёв это чувствовал и упрямо гнул своё, потому что знал: спорить с сорока минутами недоверия бесполезно, надо просто пережить их и дойти до цифры, которая всё меняет.
Он дошёл до неё на сорок второй минуте.
– … Поэтому позиций три. И первой делается ложная. Она обходится в бревно, старое колесо и два человеко-часа. – Он оглядел рощу. – Восьмого августа под Лесками ложная позиция моей батареи приняла четырнадцать минут артподготовки дивизиона. Это, по моему подсчёту, около двухсот выстрелов. Двести немецких снарядов легли в бревно.
Толстый капитан открыл глаза.
– Сколько-сколько? – спросил он.
Дальше было легче. Дальше они спрашивали, спорили, лезли смотреть схему, которую Ковалёв рисовал прутиком на земле. Майор – начальник артиллерии соседнего полка – записывал в блокнот дословно. Толстый капитан, оказавшийся вовсе не толстым, а опухшим от бессонницы, поймал его в перерыве и минут двадцать выспрашивал про телефонную линию между орудиями: как тянуть, где брать провод, что делать, когда рвёт.
– Держи, – сказал ему Ковалёв и отдал вырванный из тетради листок. Тот самый, из четырёх, что писал в сарае при коптилке. – Первый пункт вслух прочти своим командирам орудий.
– «Командир орудия – не наводчик», – прочёл капитан. Поднял глаза. – А это ты к чему?
– К тому, что я это правило написал после того, как сам его нарушил, – сказал Ковалёв. – И мне это стоило человека.
Занятие кончилось в двенадцать. Обратно он ехал на попутной полуторке и всю дорогу – двадцать два километра, час сорок по разбитой грейдерной – слушал, как впереди работает артиллерия.
Она работала на его участке.
Он спрыгнул с машины, не доезжая, и последний километр бежал.
Всё уже кончилось. По полю дотлевали две коробки, у дороги стоял чадящий бронетранспортёр. Батарея была на местах, орудия целы, стволы горячие. Тюрин пошёл ему навстречу – серый, в глине, но целый, – и начал докладывать, и Ковалёв по его лицу понял всё раньше, чем тот дошёл до сути.
– Отбились, товарищ лейтенант. По второму варианту, полем слева, как вы писали. Первое и третье с фланга, я – с гребня. Две коробки и транспортёр. Потерь… – Тюрин запнулся. – Потери есть, товарищ лейтенант.
– Кто.
– Курносов.
Ковалёв ничего не сказал.
– Линию перебило на третьей минуте, – говорил Тюрин, глядя в сторону. – К пехоте линию. Он побежал сращивать. По канаве побежал, как положено, всё как положено, товарищ лейтенант, я сам видел. Он до порыва добрался. Он его срастил. – Тюрин потёр лицо ладонью. – А на обратном пути мина.
– Где он?
– В ольшанике. Сычёв там.
Мишка лежал на плащ-палатке, и у него было очень маленькое лицо. Ковалёв не помнил, чтобы оно было таким маленьким. В кулаке у него, у мёртвого, был зажат кусок провода с аккуратной, туго замотанной изолентой скруткой.
Сычёв стоял рядом.
– Восемнадцать лет ему было, – сказал старшина. – Он мне вчера сказал: вот, говорит, товарищ старшина, кончится война, пойду в связисты на почту. Он думал, на почте – то же самое.
Ковалёв присел на корточки и разжал мёртвые пальцы. Скрутка была сделана хорошо. Правильно, по-инструкторски, с запасом на растяжение.
Он сам его учил делать эту скрутку. И сам сказал ему: беги не спрашивая.
Он поднялся и постоял, глядя в сторону поля, где дотлевали две коробки.
Считай вслух, сказал Званцев. У тебя три ствола, у них тридцать.
Он посчитал. Четырнадцать командиров получили сегодня то, за что его батарея заплатила Клюевым, Прошиным, Дудником и двумя бойцами первой роты. Из этих четырнадцати кто-то завтра выроет ложную позицию, кто-то протянет линию между орудиями, кто-то не поставит пушку на бугре, откуда хорошо видно. Считать в людях, которых не убьют, нельзя, потому что таких списков не бывает – но арифметика была верной, и он это знал так же твёрдо, как всё остальное.
Верной арифметикой ему в этой войне уже дважды объясняли, почему всё правильно.
Вечером Сычёв принёс ведомость, и Ковалёв расписался, не читая фамилии, потому что фамилия там была одна.
Потом он раскрыл тетрадь – ту самую, побывавшую сегодня в руках у начарта дивизии и у младшего лейтенанта госбезопасности, – нашёл страницу с памяткой связисту и добавил к ней ещё одну строчку.
«Порыв сращивать двоим. Один тянет, второй прикрывает и смотрит за разрывами».
Поздно, подумал он. Всегда поздно. Все эти строчки пишутся только так, задним числом, и каждая стоит фамилии в ведомости, и другого способа их написать не существует ни в одной армии мира.
Он посмотрел на страницу, перевернул её и записал итог суткам – коротко, как всегда:
Меня не было.


























