Текст книги "Майор: Сорокапятка (СИ)"
Автор книги: Андрей Вершинин
Соавторы: Павел Смолин
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Майор: Сорокапятка
Глава 1
Нога заболела в шесть двадцать, за десять минут до будильника – та, которой не было. Фантомная боль – штука пунктуальная, как хороший начштаба. Врач в госпитале объяснял: нейронные карты, мозг помнит конечность, со временем пройдёт. Ковалёв тогда кивал, а про себя перевёл на понятный язык: если боль – начштаба, то тело – старшина, у которого всё на балансе, и он наотрез отказывается списывать ногу невзирая ни на какие акты.
Он сел, размял культю, взял с тумбочки протез. Пристегнул. Восемь движений, отработанных за два года до полного автоматизма. По нормативу укладывался в сорок секунд – сам себе норматив придумал, сам себе его и сдавал, больше-то некому.
На кухне зашипела кофеварка. За окном моросил октябрь, серый, как шинельное сукно. Сорок три года, двухкомнатная квартира, пенсия по инвалидности, кот, приблудившийся прошлой зимой и с тех пор живущий по распорядку строже хозяйского.
Кот получил корм. Ковалёв получил кофе. Утро пошло по накатанной.
Новости он смотрел, как раньше читал разведсводки – стоя, быстро, отсеивая мусор. На четвёртой минуте сюжета камера дала панораму: где-то далеко, в жёлтой степи, работала батарея. Шесть стволов, судя по темпу. Диктор говорил про «мощный огневой удар», а Ковалёв уже машинально положил на мысленную карту огневые позиции, прикинул дальность по углу стволов, отметил, что четвёртое орудие стоит ближе к соседу, чем надо, и что если у противника есть контрбатарейный радар, то через семь-восемь минут по этой красивой картинке прилетит ответ.
Камера сменилась. Прилетел ответ или нет – осталось за кадром. Вот так Ковалёв теперь и воевал – диванный расчёт, одна штука, залпом гарантированно уничтожает телевизор.
В чате однополчан с утра висело сорок два непрочитанных. Спорили о вечном: провод против радио. Серёга Мальцев, комбат, живой и злой, писал из полей: «связь опять легла, корректировал через посыльного, привет девятнадцатый век». Ковалёв напечатал длинный ответ – про дублирование каналов, про то, что посыльный должен быть штатным решением, а не аварийным, посмотрел на него и стёр. Советы с дивана Мальцеву были нужны не так сильно, как воздуху в квартире Ковалёва.
Пальцы привычно напечатали: «Живой?»
«Живой».
И ладно.
Комиссию он вспоминал редко и без надрыва – она того не стоила. Кабинет, три подписи, вежливый кадровый полковник: «Виктор Андреевич, вы своё отвоевали. Отдыхайте». Сказано было по-доброму. По-доброму и добивают. Ковалёв тогда встал, поблагодарил, вышел ровным шагом – протез позволял ровный шаг, если не спешить. Спешить с тех пор было некуда.
Он не тосковал по войне, он тосковал по работе. По той секунде, когда данные сходятся, расчёт готов, батарея дышит, ты говоришь «огонь» – и через тридцать секунд в шести километрах у противника заканчивается атака. Это была его профессия, его ремесло, его место в мире. Место осталось. Его из этого места вынули.
День прошёл, как проходили все дни: магазин, обед, час в качалке для тех, кому за сорок и у кого не хватает запчастей. Вечером – рюмка. Одна. Этот норматив Ковалёв тоже назначил себе сам, и зачет принимал с удовлетворением.
Перед сном он открыл планшет. Старый, армейский ещё, с треснувшим углом. В памяти жил баллистический калькулятор – он его так и не удалил. Раз в месяц собирался. Открывал список приложений, смотрел на иконку и закрывал список. Калькулятор был последним, что осталось от майора Ковалёва. Удалить его – всё равно что подписать тот самый акт списания, но уже себя самого.
Он полистал новости ещё раз. Батарею из дневного сюжета никто так и не показал. Наверняка ведь не сменили позицию после налёта, стоят, где стояли, красиво и удобно, шесть стволов в линеечку…
Мысль зацепилась и не отпускала. Он уснул в кресле, с планшетом на груди, и последнее, что успел подумать – где-то прямо сейчас какой-то лейтенант ставит орудия в ровный ряд на открытом месте, и никто не даст ему по шапке, пока не станет поздно.
Плохо, когда некому по шапке давать.
Мир включился сразу и на полную катушку. Уши узнали грохот, но остальное показалось майору чужим. Сначала – пальцы. Работают. Обе руки: левая подвёрнута под грудь, правая откинута в сторону, в ладони – земля. Спина цела, шея поворачивается. Ноги… Обе!
Обе ноги, и обе слушаются, и левая ступня – живая ступня! – в сапоге, упирается во что-то твёрдое. Ковалёв пошевелил пальцами внутри сапога. Пальцы были на месте – все пять.
Так.
Он лежал, не открывая глаз, и давал телу отчитаться до конца, как учили: сначала инвентаризация, потом выводы. Голова гудела ровным гулом контузии, во рту – кровь и глина. Пахло свежевырытой землёй, сгоревшим порохом, ещё чем-то сладковато-палёным, о чем Ковалёв решил не думать. Где-то далеко, километрах в пяти-семи, если по звуку, работала артиллерия. Чья – неясно, но работала: размеренно, аккуратно, как молотилка. Ближе, метрах в трёхстах, огрызался пулемет – короткими, по три-четыре. Экономил.
Ковалёв открыл глаза. Небо было летнее. Высокое, июльское, с двумя худыми облаками. Он лежал на скате воронки – свежей, ещё дышащей гарью – а над кромкой, воткнувшись в перемешанную с травой землю, торчало разбитое колесо. Деревянное, со стальной шиной, спицованное.
Он выполз на кромку, и мир собрался в картинку. Огневая позиция – вернее, то, что от неё осталось после хорошего артналёта: два орудийных окопчика, мелких, отрытых наспех и не там, где надо. В левом – сорокапятка со свёрнутым набок щитом и разбитым колесом. В правом – вторая, целая с виду, ствол смотрит вдоль дороги. Ящики. Стреляные гильзы. Тела.
Два орудия. Значит, полувзвод, а не батарея: третье и четвёртое, если считать по-уставному, и четвёртому досталось.
Сорокапятка⁈
Настоящая сорокапятка, сорок пять миллиметров, противотанковая, образца тридцать седьмого года – он такие в музее трогал и на полигоне под Лугой видел, из коллекции. Даже стрельнуть получилось – гордился потом, что попал.
Только эта-то была не музейная и не любовно сохраненная. Эта была в свежей окопной грязи, с надраенным до белизны накатником, и от неё пахло выстрелами.
Реконструкция? Кино?
В трёх шагах от него лежал человек. Ковалёв посмотрел на него, и версия про кино кончилась. Так не гримируют. Так – не играют. Человек был лет двадцати с небольшим, светлый, с ранними залысинами. На нем была грязная, рваная, каких не бывает в кино, форма бойца РККА. Осколок вошёл под лопатку, смерть случилась минут двадцать-тридцать назад, кровь уже не текла. Рядом валялась сумка, и Ковалёв почему-то понял, что она – его собственная.
Ковалёв взял сумку, и руки – он отметил это отдельно, начисто отключив умение удивляться – руки были не его. Молодые, без шрама на левом запястье, с чужими мозолями и с обгрызенными ногтями. В сумке: непривычная на ощупь карта-трёхвёрстка, огрызок карандаша, курвиметр, тетрадь. Документы!
«Ковалёв Виктор Андреевич, лейтенант, 1918 года рождения».
Он прочитал ещё раз. Фамилия его. Имя его. Отчество его. Год рождения – чужой.
Моргнув, майор поискал ещё и нашёл сложенное вчетверо предписание с датой: июль 1941 года.
Сорок первый.
Гул в голове стоял ровный, и сквозь этот гул Ковалёв с удивлением услышал собственную мысль – не «этого не может быть», не «я сплю». Мысль была короткая: у меня две ноги.
Две ноги, двадцать с чем-то лет, война – настоящая, вот она, дымит на дороге и постреливает за рощей. Его будто вернули со склада в строй. Сорок третий год жизни остался в кресле с планшетом. Здесь шёл двадцать третий.
Стыдно было ровно секунду. Потом за рощей взревели моторы, и стыд кончился – началась работа. Моторы шли по дороге. Два, судя по звуку, может, три; лёгкие, не танки – рычат высоко, без танкового лязга. Бронетранспортёры или грузовики с пехотой. Дистанция – с километр, и она сокращалась.
– Эй! Живые есть⁈ – крикнул Ковалёв в сторону окопов. Голос был чужой, молодой, сорванный, но командирская интонация – старая, никуда за время пенсии не делась.
Из-за бруствера правого окопа поднялась голова. Каска СШ-36, круглое лицо, глаза в пол-лица. Потом вторая голова, без каски. Потом, из щели у ящиков – третья, немолодая, усатая, лет сорока.
– Кто такие? Расчёт?
– Р-расчёт… т-третьего орудия… – молодой в каске заикался. – Товарищ лейтенант, вы же убитые лежали…
– Отставить «убитые». Орудие исправно?
Усатый ефрейтор ответил раньше, чем молодой собрал слова:
– Исправно, товарищ лейтенант. Панораму я снял, вот она. Затвор на месте. Снарядов бронебойных – семь штук, осколочных ящик почти полный.
– Фамилия.
– Ефрейтор Хомутов.
– Наводчик где?
– Уб… – ефрейтор запнулся, и Ковалёв это оценил. – Погиб наводчик! И командир орудия погиб. Мы втроём остались, товарищ лейтенант. Хотели уходить уже.
Моторы за рощей взяли ниже: сбросили скорость перед поворотом. Ковалёв слушал их полсекунды и решал задачу, которую решал всю жизнь, только раньше – с беспилотником над головой и планшетом в руках, а теперь глазами и ушами, по-стариковски. Дорога выходит из-за рощи в четырёхстах метрах, идёт мимо позиции на пистолетном, по артиллерийским меркам, расстоянии – метров сто пятьдесят в ближней точке. Позиция раскрыта, но с дороги, против солнца, разбитые окопы читаются как разбитые. Мёртвая батарея. Мимо мёртвых ездят спокойно.
Уходить втроём с пушкой по открытому – не успеть. Бросить пушку и уйти лесом – успеть можно, но хрен он бросит исправное орудие с семью бронебойными.
Не убегать же ему новые ноги выдали.
– Слушай приказ, – он свалился в окоп, к пушке, и тело сработало само: плечо к станине, взгляд в казённик. – Хомутов – заряжающим. Ты, – молодому в каске. – Подносчиком, бронебойные сюда, осколочные приготовь. Ты, – третьему. – Каску найди и головой крути, – протянул руку ефрейтору. – Панораму.
Панорама встала в гнездо. Прицел был простой, как топор – после современной оптики всё равно что с самолёта пересесть на телегу. Ничего, телега тоже едет.
Ковалёв двадцать лет не работал на прямой наводке лично – с лейтенантских своих времён, с полигона. Но руки помнили. Руки, оказывается, всё помнили – эти чужие молодые руки с обгрызенными ногтями делали то, что им велели его старые навыки, и делали чисто.
– Шустро, мужики. Не успеем по ним отработать – они отработают по нам.
Из-за рощи выкатился бронетранспортёр. Полугусеничный, угловатый, серый, с крестом на борту – «ганомаг», двести пятьдесят первый, он их в кино видел и в справочниках, а теперь вот в панораму, живьём, и удивление уже даже не шевелится из-за своей ненужности. За транспортером – грузовик. За грузовиком – второй бронетранспортёр.
Разведдозор. Идут быстро, самоуверенно, на головном даже пулемётчик из-за щитка высунулся – загорает.
– Едет, голубчик, – выдохнул за плечом Хомутов, и снаряд у него в руках качнулся к казённику. – Щас мы ему…
– «Щас» – не команда. Заряжай.
Затвор лязгнул, точные движения Хомутова подсказали – получится. Ковалёв вёл головного в панораме и считал вслух, спокойно, как метрономом – не для себя, для расчёта, чтобы у них перестали трястись руки от его спокойствия:
– Четыреста… триста пятьдесят…
Головного бить рано – за ним колонна встанет вне сектора, за рощей. Бить надо, когда втянутся все трое.
– Триста… Не дышим…
Головной прошёл ближнюю точку. Сто пятьдесят метров, борт – вот он, весь, крупно, крест посередине как учебная мишень. Пулемётчик крутил головой, смотрел на разбитую позицию – и не видел. Мёртвая батарея. Мимо мёртвых ездят спокойно.
Второй «ганомаг» тоже вполз куда надо.
– Огонь.
Сорокапятка ахнула и подпрыгнула. Отдача сухо ударила в плечо через станину, звон пошёл по ушам, и в ста пятидесяти метрах, в серый борт, точно под крест, вошла болванка. Бронетранспортёр дёрнулся, как споткнувшийся конь, повалил чёрный дым и встал поперёк дороги.
Закупорил.
– Бронебойным! – лязг. – Заднего!
«Только бы не соскользнуло».
Задний газанул назад, уходя по дороге, и получил вторую болванку под жалюзи двигателя. Загорелся сразу, честно, попыхивая бензином. Из десанта посыпались фигурки, покатились в кювет.
Грузовик, зажатый между двумя кострами, отчаянно сдавал задом. Пехота горохом сыпалась через борта.
– Осколочным!
Третий выстрел лёг в дорожную насыпь у заднего колеса грузовика – недолёт метра три, но пехоте в кювете хватило. С той стороны наконец ожили: от хвоста колонны застучал пулемёт, зацокало по щиту, свистнуло над головой. МГ бил длинно, зло, наугад – по вспышке.
Всё. Представление окончено. Сейчас они очухаются, развернут миномёт, и через пять минут эта позиция станет тем, чем она уже один раз сегодня была.
– Сняться с позиции! Орудие – на руки! Хомутов – станины! Бронебойные взять, осколочных сколько влезет, остальное – бросить!
– Товарищ лейтенант…
– Бегом!
Втроём плюс он сам – сорокапятка покатилась. Полтонны с гаком, по грязи, под пулемётом. Покатилась, родимая, в лощину за позицией, куда пулемёту не достать. Молодой подносчик всхлипывал на каждом шагу и катил. Хомутов сопел и катил. Ковалёв упирался плечом в щит и последним, что увидел с гребня, было два чёрных столба над дорогой и пехота, залёгшая в кювете. Отвернувшись, покатил дальше, и думал о том, что руки, ноги, пушка и мир вокруг работают. Работают, как сам Ковалёв.
До темноты уходили лесом, на восток, по азимуту – компас нашёлся в командирской сумке. Пушку катили просеками, дважды переносили через валежник на руках, один раз пережидали, вжавшись в папоротник, пока в стороне, за деревьями, прошла чужая колонна – долго шла, с полчаса, с гулом и лязгом.
На привале, уже в сумерках, Ковалёв провёл инвентаризацию. Люди: трое плюс он. Матчасть: орудие, панорама, пять бронебойных, одиннадцать осколочных. Продовольствие: у Хомутова полбуханки и сало в тряпице, у молодых – сухари. Вода – фляга на четверых, но недавно был ручей, напились. Документы и карта лейтенанта Ковалёва В. А., 1918 года рождения.
Раненых нет. Потерь нет. Норма – на сутки, если не жировать.
Он отправил всех троих спать, забрал себе первую смену и сел под сосной, спиной к стволу, лицом к западу. Запад догорал – и по-настоящему, закатом, и рукотворно: зарево стояло в полнеба, и по этому зареву, по гулу канонады слева и справа, по чужим колоннам на дорогах любой профессионал прочитал бы обстановку за минуту.
Июль сорок первого. Фронт рухнул и катится на восток. Впереди – Смоленск, Вязьма, октябрь, декабрь. Он знал этот год по учебникам, по мемуарам, по штабным играм в академии – знал, чем он кончится, и знал, сколько это будет стоить.
Надо было, наверное, ужаснуться. Сесть, обхватить голову, спросить кого-нибудь – за что, почему, как? Ковалёв прислушался к себе, поискал ужас – и не нашёл. Нашёл другое, знакомое, рабочее: так чувствуешь себя, когда после долгого отпуска входишь в расположение, и дежурный вскакивает, а на столе уже ждёт стопка сводок.
Его списали люди. Война – не списала. Война, оказывается, хранила его на своём балансе, как тело хранило ногу, и теперь вернула в строй – целиком, с двумя ногами, с молодыми лёгкими, с двадцатью годами артиллерийской науки в голове, которой здесь ещё нет ни в одном уставе.
Впереди четыре года работы.
Он поправил на коленях чужой – теперь свой – карабин, посмотрел на спящих у пушки людей. Трое. Завтра надо выводить их к своим, и пушку выводить, и дальше будет фронт, который трещит, и наверняка найдётся какой-нибудь лейтенант, который ставит орудия в ровный ряд на открытом месте.
Хорошо, что теперь есть кому дать ему по шапке.
Глава 2
К своим выходили утром, и утро это Ковалёву не нравилось.
Канонада за ночь уползла на восток километров на десять – фронт не стоял, фронт ехал. Догонять фронт с пушкой на руках – занятие для здоровых и весёлых; его команда была здоровой наполовину и весёлой ни на сколько. Молодые тянули лямки молча, Хомутов сопел, сорокапятка переваливалась по корням, как утка, и каждые полчаса приходилось менять плечо.
Ковалёв шёл первым, читая лес. Просека – свежая, гусеничная, немецкая: траки широкие, срез на повороте рваный. Значит, туда не надо. Тропа с брошенной скаткой и одним, вторым, третьим подсумком – наша, отступали бегом, налегке. Значит, туда – по следу, там свои. У ручья след раздваивался, и он выбрал тот, где скатку не бросили, а аккуратно повесили на сук – приметой. Кто вешает приметы, тот собирается воевать дальше.
К полудню лес поредел, и впереди, за пустым овсяным полем, легла деревня – целая, не горелая, с колодезным журавлём. А перед деревней, поперёк поля, свежей коричневой ниткой шёл бруствер.
Окопы. Свои.
– Хомутов, – подозвал Ковалёв, рука сама потянулась к несуществующему футляру с биноклем, и он сделал вид, что поправляет ремень. – Орудие – на опушке, в тень. Сами – за деревья. Выхожу один.
– Товарищ лейтенант, а чего один-то?
– Того, что по одному не стреляют. Очередями стреляют по толпе с пушкой.
Он вышел на поле в рост, с поднятой левой рукой, правой держа над головой карабин горизонтально – как флаг. Метров за двести с бруствера его окликнули, положили лицом в овёс, и дальше всё пошло по науке: руки за спину, старший наряда, злой сержант с трёхлинейкой, «документы», «какой части», «сколько вас».
– Лейтенант Ковалёв, сорок пятый калибр. Нас четверо. И орудие.
– Чего – орудие?
– Орудие, – терпеливо повторил Ковалёв, лёжа в овсе. – Противотанковое. Исправное. С боекомплектом. Забирать будете, или нам с ним дальше идти?
Сержант думал недолго. Про людей из окружения инструкции были строгие и мутные, про исправную пушку – никаких, а пушка была нужна. Пушка всех и вывела: через час вся команда, под конвоем, но с орудием, вкатилась в деревню, в расположение второго батальона 512-го стрелкового полка.
Проверяли его в штабе полка, в бывшей школе, – и проверка вышла короче, чем он готовился.
За столом сидел капитан с воспалёнными глазами, помначштаба, и писал одновременно, кажется, три документа. Документы Ковалёва он изучил внимательно: удостоверение, предписание, вещевую книжку. Задал положенные вопросы: номер части, фамилия командира дивизиона, где формировались.
– Не помню, – сказал Ковалёв.
Капитан поднял глаза.
– Контузия, – Ковалёв говорил ровно, как о чужом. – Вчера накрыло на позиции. Очнулся в воронке – из всей батареи трое живых. Что было до воронки – кусками. Себя помню, службу помню, руки всё помнят. Фамилии, лица, номера – как отрезало. Врачи, я слышал, говорят – вернётся. Или не вернётся.
– Удобная болезнь, – сказал капитан без выражения.
– Очень, – согласился Ковалёв. – Особенно удобно было с ней бронетранспортёры жечь. Спросите бойцов, они видели.
Бойцов спросили. И бойцы дали жару.
Ковалёв слушал через тонкую школьную стенку, как в соседнем классе Хомутов, честный служака Хомутов, докладывает: лейтенант полчаса лежал в воронке мёртвый, «вот как есть мёртвый, товарищ капитан, мы уж и сумку его прибрали», – а потом встал, вытер кровь, принял орудие и с трёх снарядов сжёг немецкий дозор. Молодой подносчик рядом заикался, но подтверждал: мёртвый лежал. Сами убедились. А потом как встанет. А потом как даст.
Так, понял Ковалёв. Легенду про амнезию можно было не строить. Народное творчество уже строило другую, покрепче, и остановить её было нельзя, как нельзя остановить полковую кухню на марше.
Капитан вышел от бойцов, посмотрел на Ковалёва долгим взглядом человека, у которого в полку два дня как не хватает шести командиров-артиллеристов, и сказал:
– К комполка.
Командир 512-го, майор Гнездилов, был широкий, серый от недосыпа мужик с перевязанной кистью. На Ковалёва он потратил четыре минуты. Минуту читал документы. Минуту слушал – Ковалёв доложил бой у дороги сухо, по схеме: состав дозора, дистанция, расход, результат, отход. Ещё минуту Гнездилов смотрел в карту и молчал.
– Взвод ПТО во втором батальоне остался без командира, – сказал он на четвёртой минуте. – Вчера остался. Командир погиб, половина людей побита, орудие одно. Твоё будет второе. Принимай, лейтенант. Оборону держим по этому рубежу, – палец с обгрызенным ногтем, точь-в-точь как у самого Ковалёва теперь, ткнул в карту, – немец придёт завтра. Может, послезавтра. Вопросы.
– Снаряды.
Гнездилов посмотрел на него с интересом. Видимо, вопросы обычно были другие.
– Начбой даст, что есть. Ещё.
– Всё.
– Свободен… Стой. – Майор прищурился. – Это ты, что ли, покойник, который дозор пожёг?
– Слухи преувеличены, товарищ майор. Покойником был не я.
– Ну-ну, – сказал Гнездилов, и по лицу его нельзя было понять, шутка это была или проверка. – Иди воюй, воскресший.
До позиций взвода было версты полторы через деревню и выгон, и Ковалёв прошёл их медленно, потому что смотрел.
Деревня жила двойной жизнью. По дворам ещё была мирная: куры, бельё на верёвке, девчонка тащит ведро. А по улице уже шла война – на восток. Обоз с ранеными, шагом, чтобы не трясти. Пехотная рота без строя, вперемешку, у половины нет скаток, у троих нет винтовок. Полуторка с намотанным на борт проводом. Всё это текло через деревню, как вода через прореху, и окопчики второго батальона на западной околице были той ниткой, которой прореху собирались шить.
Хомутова и молодых у него забрали ещё в штабе – в полковую батарею, на пополнение. Прощание вышло короткое: Хомутов степенно пожал руку и сказал «вы это… живите, товарищ лейтенант», молодые засмущались. Ковалёв смотрел им вслед и честно признался себе, что жалко. Первый расчёт этой его войны. Расчёт на один бой.
Пушку он вёл с собой – на неё в штабе выписали бумагу, и Сычёва он увидел раньше, чем увидел позиции: старшина стоял на выгоне и издалека, за сто метров, уже считал.
Это было первое, что Ковалёв про него понял. Старшина Сычёв смотрел на приближающуюся сорокапятку, и губы у него шевелились: он инвентаризировал. Орудие – одна штука. Панорама – есть, вон футляр. Передка нет – минус. Лейтенант – одна штука, новый, третий за две недели.
– Товарищ лейтенант, – сказал Сычёв вместо приветствия, – снаряды при орудии есть?
– Здравствуй, старшина. Есть. Бронебойных пять, осколочных одиннадцать.
Сычёв посчитал в уме и посмотрел на Ковалёва с первым проблеском чувства. Чувство было – недоверие пополам с надеждой.
– Шестнадцать, – сказал он. – А в ведомости у меня по взводу – сорок два и ни одним больше. Итого пятьдесят восемь. С пятьюдесятью восьмью, товарищ лейтенант, воевать нельзя. С пятьюдесятью восьмью можно один раз громко поругаться.
– Начбой обещал добавить.
– Начбой у нас добрый, – согласился Сычёв тоном, каким сообщают о покойнике. – Начбой всем обещает.
Взвод стоял на западной околице, за плетнями крайних дворов, и позиция его Ковалёву не понравилась с первого взгляда. Со второго – тоже.
Одно орудие. Стояло оно правильно ровно наполовину: сектор на дорогу – есть, маскировка – есть, ветки свежие, молодцы. А окоп – мелкий, по колено, запасной позиции нет, снарядные ящики сложены у самого орудия аккуратным штабелем, любо-дорого, одна мина – и ни ящиков, ни орудия, ни расчёта. Вот и нашёлся лейтенант, которому стоило дать по шапке. Правда, лейтенант этот погиб вчера, и по шапке теперь доставалось живым.
Расчёт поднялся навстречу. Ковалёв скомандовал «вольно» и минуту просто смотрел, запоминая.
Наводчик – тощий, молодой, с длинной шеей и руками, которые всё время что-то делали: крутили травинку, трогали казённик, поправляли пилотку. Илюшин. Глаза после вчерашнего – стеклянные, но в панораму, докладывая, глянул мимоходом и мимоходом же, одним движением, поправил горизонт. Руки работали отдельно от стеклянных глаз, и руки были хорошие.
Заряжающий – Бабушкин. Этого можно было ставить вместо орудийного передка: плечи в дверной проём, ладони как совковые лопаты. Двигался он медленно, говорил ещё медленнее, и когда Ковалёв спросил, сколько времени ему надо на выстрел, Бабушкин подумал и ответил обстоятельно:
– Это смотря куда торопимся, товарищ лейтенант. Если жить хотим – то успею.
Остальные – подносчик, ездовой при взводных лошадях, связист-мальчишка, спавший в обнимку с катушкой прямо на земле, – Ковалёв обошёл всех, каждому сказал два слова, и к вечеру у него была полная картина: людей во взводе – одиннадцать вместо двадцати четырёх, орудий – два вместо четырёх, снарядов – пятьдесят восемь, из них бронебойных – девятнадцать.
И немец придёт завтра. Может, послезавтра.
Вечером он собрал взвод и объявил план ночных работ, и вот тут они впервые столкнулись – он и эта война.
План был простой. Основную позицию – углубить в полный профиль. Отрыть запасную – вон там, за углом сада, сто двадцать метров правее, с сектором на ту же дорогу. Отрыть ложную – на выгоне, где позиция просится сама: приметный бугор, красивый обзор, любой наблюдатель в бинокль скажет «вот тут у них пушка». Туда – разбитое колесо, бревно под брезент, пустые ящики. И ровик для снарядов – отдельно от орудий, в стороне, с перекрытием.
Взвод выслушал молча. Потом немолодой подносчик Клюев – Ковалёв уже знал: двое детей, язва, старейший во взводе – сказал то, что думали все:
– Товарищ лейтенант. Люди двое суток не спали. Вчера хоронили. Куда три позиции-то? Нам бы одну до ума, и хоть час поспать. Оно ж всё одно – либо пронесёт, либо накроет, на всё воля…
– Не выкопаем – выспимся, – сказал Ковалёв. – Все разом. И воля тут будет ни при чём, а при чём будет немецкий корректировщик.
Он не стал говорить речь. Речи – политруку, а у командира есть лопата и часы. Он взял малую пехотную лопату, вышел на место запасной позиции, снял гимнастёрку и начал копать разметку – сам, молча, в темп, который держал когда-то курсантом и который молодое тело, спасибо ему, держало и теперь.
Минуты через три рядом воткнулась вторая лопата. Бабушкин копал, как работал в забое: медленно с виду и страшно по кубометрам. За ним подтянулся Илюшин, за Илюшиным остальные.
Сычёв не копал.
Старшина демонстративно занимался хозяйством: пересчитывал ящики, гремел у повозки, чинил при фонаре под брезентом какую-то упряжь. Копающих он обходил стороной и на лейтенанта не смотрел вовсе. Ковалёв его не трогал. Старшину, пережившего трёх командиров взвода, агитируют не словами – старшину агитируют сроком службы. Доживи до недели – начнёт здороваться. До месяца – начнёт советоваться.
К полуночи мимо позиций пошли отступающие.
Они шли всю ночь, и это была самая длинная часть ночи. Пехота – сначала ротами, потом кучками, потом по одному. Повозки с ранеными; раненые не стонали, а молчали, и это молчание было хуже стона. Батарея гаубиц – на конной тяге, в порядке, с зачехлёнными стволами: эти уходили по приказу и стеснялись этого. Санитарная фура с косо горящим фонарём. Опять пехота.
Взвод копал и смотрел. Ковалёв видел, как у бойцов дёргаются лица на каждую проходящую тень, как Илюшин всё чаще разгибается и смотрит на дорогу, на восток, куда идут все, – и как после этого лопаты начинают тыкаться вяло, через силу.
– Илюшин, – негромко позвал Ковалёв.
– Я, товарищ лейтенант.
– Иди сюда. Видишь бугор? – он показал на ложную позицию, где двое бойцов уже прилаживали под брезент бревно с разбитым колесом. – Представь: ты немецкий наводчик. По чему стрелять будешь – по бугру с колесом или вот по нам, по кустам?
Илюшин посмотрел. Длинная шея вытянулась, руки перестали теребить хлястик.
– По бугру, – сказал он медленно. – Там… там же всё как по учебнику. Я бы туда с закрытых глаз положил.
– Вот и он положит. С закрытых глаз. А мы отсюда посмотрим и запишем, откуда бил. – Ковалёв помолчал и добавил без нажима: – Они тоже по учебнику воюют, Илюшин. А учебник у них я, считай, читал.
– Это где ж вы ихний учебник читали, товарищ лейтенант? – Илюшин спросил простодушно, без задней мысли, но Ковалёв внутренне отметил: следить за языком. Слова – как снаряды у Сычёва: выдавать по счёту.
– В госпитале, – сказал он. – После контузии чего только не прочтёшь.
Илюшин хмыкнул – и взялся за лопату. И копал теперь иначе: с интересом. Ковалёв записал себе и это: этому – объяснять. Этот от «делай, что сказано» вянет, а от «смотри, как это работает» – растёт.
Под утро, когда три позиции были готовы вчерне, а ровик под снаряды – полностью, к копавшим неслышно пришёл Сычёв. Молча, ни на кого не глядя, он поставил на бруствер два котелка – полных с горкой, – рядом положил полбуханки и ушёл обратно к своей упряжи.
– Двойная, – благоговейно сказал Клюев, заглянув в котелок. – Мужики, каша двойная.
Ковалёв есть не стал – отдал свою долю Илюшину – и пошёл по позициям с обходом. Основная: полный профиль, сектора расчищены, маскировка. Запасная: готова на две трети, к вечеру дороют. Ложная: издали – не отличить, вблизи – смешно. Ровик: снаряды в стороне, под накатом из плетня и земли, у Сычёва не забалуешь.
Позади, на востоке, серело. Отступающих на дороге стало меньше – не потому, что легче, а потому, что там, на западе, уже мало что оставалось. Канонада с ночи придвинулась. Не километров пять-семь, как вчера. Ближе.
Ковалёв сел на станину своей – теперь уже не своей, взводной – сорокапятки, достал из сумки тетрадь убитого лейтенанта… нет. Стоп. Свою тетрадь. Свою собственную тетрадь лейтенанта Ковалёва В. А., 1918 года рождения, – и полчаса, пока рассветало, изучал собственный почерк. Почерк был круглый, старательный, с наклоном влево. Писать таким – переучиваться неделю. Ничего. Времени на переучивание у него, если верить учебникам, было четыре года.
В тетради, между расчётами и конспектом по матчасти, нашлась одна не служебная страница. «Мама просит писать чаще. Написать про…» – и список: про кормёжку (хорошая), про сапоги (выдали), про Зинку – спросить, вышла ли замуж.
Про Зинку, значит.
Ковалёв закрыл тетрадь. Где-то под Рязанью жила женщина, которая ждала писем от круглого старательного почерка с наклоном влево. Это была не его мать. Это была теперь его забота – как пятьдесят восемь снарядов, как одиннадцать человек, как две пушки и одна ложная.
Он посмотрел на запад, откуда завтра – может, послезавтра – придёт немец, и подвёл итог суток, коротко, как в тетради:
Взвод принял.


























