444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вершинин » Майор: Сорокапятка (СИ) » Текст книги (страница 12)
Майор: Сорокапятка (СИ)
  • Текст добавлен: 13 сентября 2026, 12:30

Текст книги "Майор: Сорокапятка (СИ)"


Автор книги: Андрей Вершинин


Соавторы: Павел Смолин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Он думал о том, что в июле сорок первого немецкая авиация висела над дорогами и била по колоннам. Что сейчас, ровно через год, она делает то же самое, только злее и с большим опытом. Что наша авиация появится и станет хозяйкой неба, но не сейчас, а через год-полтора. И что все эти полтора года его дивизиону придётся прятаться в земле, и что теперь главным его инструментом становится не панорама, а лопата.

Когда самолёты ушли, он вылез, отряхнулся, обошёл позиции и первым делом отдал приказ, который в его старой, лесной тетради выглядел бы смешным:

– Углубить все ровики до полного профиля. Отрыть щели на каждый расчёт, отдельно от орудий, в двадцати метрах. Работать ночью. Норматив – к рассвету.

– Товарищ капитан, – сказал командир второй батареи, – земля же как камень.

– Значит, будем долбить камень, – сказал Ковалёв. – Мёртвым землю долбить не приходится, за них это делают другие.

Ночью он сидел в балке, при свете фонарика, накрытого плащ-палаткой, и писал.

Он писал новый раздел – «Особенности противотанковой обороны в открытой степной местности», – и понимал, что пишет то, что в его прошлой жизни изучали как опыт лета сорок второго года, оплаченный сотнями тысяч.

«Наблюдение и обнаружение взаимны: если ты видишь противника за 10 км, он увидит тебя, как только ты откроешь огонь. Все позиции – только в балках, за обратными скатами, в складках. Открытая позиция в степи есть позиция на один бой». «Ложную батарею ставить нагло, на видном бугре. В степи ей верят охотнее, чем в лесу». «Батареи рассредоточивать на 2–3 км по фронту, с перекрытием секторов. Батарея, стоящая кучно, уничтожается одним налётом». «Все передвижения – ночью». «Щели для личного состава отдельно от орудий, не ближе 20 м. Основной убийца в степи – авиация, а не танк». «Вода: считать как боеприпас. Лошадь – 40 л/сутки. Знать все колодцы в полосе, наносить на карту, охранять».

Последний пункт он написал, подумал и подчеркнул дважды:

«Дерево в степи ценнее консервов. Возить с собой».

Потом посмотрел на строчку, усмехнулся и приписал сбоку мелко: «Сычёв П. И.» – потому что честность требовала указывать источник.

За пологом балки было тихо. Пахло полынью и гарью. Где-то далеко, на северо-западе, взлетали ракеты, и в их свете степь на секунду становилась белой и абсолютно пустой.

Он подвёл итог суткам – коротко, как всегда:

Укрыться негде.

Глава 22

Отход начался двадцатого июля и продолжался тридцать один день.

Ковалёв потом, вспоминая это лето, никак не мог разложить его на отдельные дни: они слиплись в один бесконечный день, где было солнце, пыль, жажда и приказ отойти на следующий рубеж.

Дивизион работал арьергардом.

Это была та же работа, что в октябре под Вязьмой, только наоборот: там они выходили из мешка, а здесь мешка ещё не было, и вся задача состояла в том, чтобы его не получилось. Дивизион разворачивался на очередном рубеже, держал сутки или полсуток, пропускал через себя отходящую пехоту, отбивал одну-две атаки и снимался ночью, чтобы к утру быть на следующем рубеже, в двадцати километрах восточнее.

Так они прошли двести сорок километров.

Жара стояла такая, что орудия к полудню нельзя было трогать голой рукой – второй раз за год, только теперь по противоположной причине. Пыль поднималась от любого движения и стояла столбом, выдавая колонну за пять километров, и Ковалёв запретил всякое дневное движение, кроме крайней нужды, а когда движение всё-таки требовалось, приказал идти по стерне, а не по дороге, потому что стерня пылит меньше.

Пили по норме. Норма была – фляга на человека в сутки, и это было мало.

Люди изобретали способы. Смачивали пилотку и надевали мокрой. Держали во рту камешек, чтобы гнать слюну. Пили не залпом, а по три глотка, растягивая. Сычёв ходил вдоль колонны и следил, чтобы никто не выпил свою флягу до полудня, и отбирал у тех, кто не умел себя держать, и раздавал вечером.

– Товарищ старшина, ну дай!

– Не дам.

– Помру ведь!

– Не помрёшь. Ты, Гуськов, второй день помираешь, а вчера вон борщ ел за двоих.

Двадцать восьмого июля им прочитали приказ.

Ковалёв узнал о нём накануне – из телефонного разговора со штабом армии, где ему велели построить дивизион на следующий день в четырнадцать ноль-ноль и обеспечить, чтобы все услышали, включая расчёты на позициях, посменно.

Он знал, что это будет.

Он знал этот текст почти наизусть, потому что в его прошлой жизни его цитировали в каждой второй книге, разбирали по абзацам, спорили о нём десятилетиями и делали из него то жупел, то знамя.

Приказ Народного комиссара обороны номер двести двадцать семь.

Читал его начальник политотдела дивизии, стоя на снарядном ящике, при сорока градусах жары, и двести шестьдесят человек слушали, вытянувшись.

Ковалёв стоял перед строем и, слушая знакомые слова, впервые понял разницу между тем, чтобы прочитать документ, и тем, чтобы услышать его.

В книгах это был текст. Здесь это была бумага, которая говорила им, стоящим в степи, следующее: страна потеряла больше семидесяти миллионов населения территориями; хлеба и металла у нас теперь меньше, чем у немца; отступать дальше – значит погубить и себя, и Родину; ни шагу назад.

И дальше – то, что он тоже знал: штрафные батальоны для командиров, штрафные роты для бойцов, заградительные отряды в тылу неустойчивых дивизий, приказ стрелять по паникёрам.

Читали двадцать минут.

Ковалёв смотрел на лица.

Он ожидал одного из двух – испуга или подъёма, – а увидел третье, чего не предполагал: облегчение.

Люди, отходившие тридцать один день, вымотанные, сожжённые солнцем, потерявшие счёт рубежам, услышали наконец нечто определённое. Им сказали: здесь. Не «на следующем рубеже», не «до особого распоряжения», а здесь.

– Ну вот, – сказал вечером в балке пожилой боец из пополнения, бывший тракторист из-под Камышина. – Теперь хоть понятно.

– Чего понятно? – спросил кто-то. – Что стрелять будут?

– Что дальше некуда, – сказал тракторист. – Я, мужики, за Доном родился. У меня там жена. Мне отходить некуда было ещё в июне, только мне про это никто не говорил.

Ковалёв слушал этот разговор, сидя в стороне, и думал сложное.

Он знал про этот приказ всё, что было известно к двадцать первому веку: и сколько людей прошло через штрафные, и сколько было расстреляно, и как на самом деле работали заградотряды, и что большинство задержанных ими возвращали в свои части, а не расстреливали, и что цифры эти будут потом полвека кочевать из книги в книгу, обрастая нулями.

Он мог бы сейчас рассказать этим людям, чем всё кончится. Что через полгода здесь, под Сталинградом, немецкая армия перестанет существовать. Что тракторист из-под Камышина, если доживёт, вернётся домой.

Он не мог сказать ничего, кроме того, что говорил всегда.

– Дивизион, – сказал он, когда чтение кончилось и политотдельский уехал. – Приказ вы слышали. От себя добавлю одно. Приказ касается пехоты в большей степени, чем нас. Мы с вами отходили не потому, что бежали, а потому, что нам приказывали прикрывать отход, и мы его прикрывали. – Он помолчал. – Но с завтрашнего дня это неважно. Потому что за спиной у нас Дон, а за Доном Сталинград, а за Сталинградом наши заводы, которые делают нам снаряды. Если мы отойдём за Волгу, снарядов не будет ни у кого. Вот и вся политика. Разойдись.

Тридцатого июля он в первый раз в жизни увидел заградительный отряд.

Дивизион отходил на очередной рубеж, ночью, колонной, и на переправе через безымянную речушку их остановили: пост, восемь человек с автоматами, старший – лейтенант с усталым лицом.

– Стой. Кто, куда, по чьему приказу?

Ковалёв предъявил приказ – письменный, за подписью начарта дивизии, с указанием рубежа и времени.

Лейтенант прочитал его при свете фонарика дважды. Потом посветил вдоль колонны – на орудия, на передки, на повозки, на людей, идущих в строю.

– С матчастью идёте, – сказал он.

– С матчастью.

– Все двенадцать?

– Одиннадцать. Одно потеряли позавчера, вот акт.

Лейтенант посмотрел на акт, потом почему-то ещё раз на колонну, и Ковалёв, глядя на него, понял, что этот человек за трое суток на переправе видел много всякого и что решение своё он принимает не по бумаге.

– Проходите, – сказал он. – Товарищ капитан, вопрос можно? Не по службе.

– Можно.

– Как вы их держите? – Лейтенант кивнул на колонну. – У меня тут за сутки триста человек прошло без командиров. Целая дивизия по частям утекла. А у вас строй.

Ковалёв подумал.

– Хозяйство, – сказал он. – У меня старшина, который всё считает. Пока у человека есть, за что отвечать, – котелок, лошадь, панорама, – он идёт куда велено. Как только у него ничего не остаётся, он идёт куда придётся.

Лейтенант молча кивнул и отошёл в сторону.

Он не был карателем и не собирался ни в кого стрелять. Он был человеком, поставленным на переправе собирать в кучу то, что рассыпалось, и Ковалёв видел, как из этого потом сделают легенду, в которой не будет ни этой ночи, ни этого лица.

Арбузы пошли в первых числах августа, и это было единственное хорошее, что случилось в том месяце.

Бахчи стояли брошенные – хозяева ушли за Дон, – и арбузы лежали на них рядами, спелые, никому не нужные, треснувшие от жары. Дивизион, проходя мимо такой бахчи, останавливался сам собой, безо всякой команды, и Ковалёв ни разу не стал этому препятствовать.

Ели их как воду. Разбивали о колено, о станину, о собственное колено в третий раз, и ели, вгрызаясь, по два-три на человека, и от этого во рту переставало быть сухо впервые за неделю.

– Товарищ капитан, – сказал Тюрин, сидя на станине с арбузной коркой в руке и глядя вдаль совершенно осоловевшими глазами. – Я такого счастья с детства не помню.

– Сколько съел?

– Четыре.

– Пятый не ешь.

– Почему?

– Потому что вечером у тебя будет собственный отдельный бой, – сказал Ковалёв, – и ты его проиграешь.

Тюрин съел пятый.

Ночью половина дивизиона, включая командира первой батареи, страдала в степи по кустам, которых не было, и Сычёв, обходя это поле скорби, ворчал, что взрослые люди, а ума как у первогодков.

Наутро он ввёл норму: два арбуза на человека в день, выдача через старшину.

– Товарищ старшина, они ж бесплатные! Они на бахче лежат!

– Бесплатных вещей, Гуськов, на войне нету, – сказал Сычёв. – За этот арбуз кто-то весной пахал. Он его не для того сажал, чтоб ты им три дня болел.

Он организовал и другое.

За неделю до этого, ещё на Чиру, дивизион проходил через хутор, где оставались жители – три десятка баб, стариков и детей, – и Сычёв, обнаружив, что у них нет соли, выдал им два килограмма из своих запасов, за что был Ковалёвым спрошен.

– Из какого фонда, старшина?

– Из моего.

– У тебя нет своего фонда.

– Есть, – сказал Сычёв. – Он у меня в другой тетради, и вы туда, товарищ капитан, лучше не заглядывайте, вам спокойнее будет.

Соль он отдал не просто так – точнее, не только по доброте. Через два дня, когда дивизион уходил с рубежа, из того же хутора пришли две бабы и принесли ведро мёда и мешок сушёных яблок, и сказали, что это «командиру», и отказаться было нельзя.

Мёд Сычёв определил в санроту, для раненых. Яблоки распределил по батареям.

– Вот так, товарищ капитан, – сказал он. – Соль – два кило. Мёд – ведро. Это я, конечно, не для выгоды. Но учёт есть учёт.

Хамидуллина убили четвёртого августа, у колодца.

Колодец был в четырёх километрах от позиций, у брошенного хутора, и он был единственным на восемь километров вокруг. Воду возили ночью, бочкой на повозке, и это было заведено с первого дня.

В тот раз поехали днём – потому что накануне бочку пробило осколком, потому что лошади со вчерашнего вечера не поены, потому что жара стояла сорок два в тени, а тени не было.

Ковалёв разрешил.

Он взвесил риск, как взвешивал всё: четыре километра, повозка, двое людей, пятнадцать минут у колодца. Он знал, что немецкая авиация бьёт по всему, что движется. Он не знал – и это была именно нехватка знания, а не ошибка расчёта, – что немцы к августу начали работать по колодцам специально.

Их обнаружили с воздуха у сруба, при полном штиле, когда ведро идёт вверх и вода блестит.

Хамидуллин умер сразу, второй боец – через час, в санроте. Лошадей пришлось пристрелить. Бочка была пробита в семи местах, и вода из неё вытекла в сухую землю.

Ковалёв приехал туда через сорок минут и долго стоял у колодца.

Он думал не про Хамидуллина – про него он думать пока не мог, – а про то, что колодец в степи есть цель. Постоянная, неподвижная, известная противнику по карте, к которой обязательно кто-то придёт, потому что без воды не живут. Немцы это поняли раньше него. Он это знал теоретически, из книг про войну в пустыне, и не перенёс на свою степь, потому что вода в его прошлой жизни всегда бралась из-под крана.

Вечером он записал в тетрадь новый пункт – тот, который в дивизии потом перепишут в инструкцию:

«Колодец в степи есть пристрелянная цель. Забор воды: только ночью или в пасмурную погоду. Не более одной повозки. Не более десяти минут. Подходы к колодцу – не по одной колее. Дублировать источники, знать все, включая заброшенные».

А внизу страницы, отдельно, приписал:

«Хамидуллин Рафик Салихович, повар. Убит у колодца 4.8.42, потому что я разрешил ехать днём».

Из тех двадцати одного человека, которых он построил в сарае в августе сорок первого, остался один Сычёв.

Они не говорили об этом ни разу. Но в тот вечер старшина пришёл к нему в балку, сел рядом, помолчал и сказал:

– Рафик у меня в тетради за сорок первый год записан. Мы его в Ратчине приняли, двадцатого августа.

– Помню.

– Год без двух недель, – сказал Сычёв. – Он мне лепёшки на немецком капоте пёк. Я, товарищ капитан, теперь один остался.

– Двое, – сказал Ковалёв.

Сычёв посмотрел на него.

– Так вы ж командир.

– Я и в августе был командир.

Старшина подумал, кивнул и сказал:

– Двое.

И ушёл.

Пятнадцатого августа дивизион занял оборону на левом берегу Дона, у станицы, названия которой Ковалёв не запомнил, потому что через три дня от неё ничего не осталось.

Место было плохое: широкая пойма, ровная как стол, и высокий правый берег, с которого немецкие наблюдатели видели всё до горизонта.

Хорошее место было одно – старый песчаный карьер в километре от переправы, глубокий, с обрывистыми краями, и Ковалёв поставил туда две батареи, а третью – за курганом, восточнее.

Держали шесть суток.

Шесть суток немцы переправлялись выше и ниже по течению, били по переправе артиллерией с правого берега, бомбили и штурмовали, и всё это время дивизион работал по всему, что выползало на левый берег.

К девятнадцатому августа в дивизионе оставалось семь орудий из двенадцати, снарядов – по двадцать на ствол, и людей – сто девяносто.

К двадцать первому – пять орудий и сто шестьдесят человек.

Двадцать второго пришёл приказ отходить.

Ковалёв прочитал его дважды и в первую секунду не поверил своим глазам: после двадцать восьмого июля, после всего, что читали перед строем, после «ни шагу назад» – приказ на отход, за подписью командарма, с указанием рубежа в тридцати километрах восточнее.

Он ничего не сказал вслух. Он был достаточно взрослым человеком и в этой жизни, и в прошлой, чтобы понимать, что «ни шагу назад» – это про панику, а не про манёвр, и что приказ на организованный отход подписывают тогда, когда рубеж больше не держит фронта.

Но объяснять это надо было ста шестидесяти людям, которые двадцать восьмого июля слышали другое.

Он построил дивизион и объяснил.

– Приказ на отход подписан командующим армией. Мы отходим не потому, что нас продавили, а потому, что нам приказано занять новый рубеж, который надо занять раньше немца. Кто хочет спросить – спрашивайте сейчас.

Спросил один – молодой, из последнего пополнения.

– Товарищ капитан, а как же двести двадцать седьмой?

– Двести двадцать седьмой, – сказал Ковалёв, – про тех, кто бежит без приказа и бросает оружие. Мы отходим по приказу и с матчастью. Если ты, Ерёмин, потащишь на себе своё орудие тридцать километров, у тебя не будет никаких вопросов к приказу двести двадцать семь.

По строю прошёл смешок, и Ковалёв понял, что попал.

Отходили ночью, и это была тяжёлая ночь: пять орудий, сто шестьдесят человек, тридцать километров по сухой степи, при полной луне, под редкими, но методичными налётами.

На рассвете, на новом рубеже, Сычёв доложил.

– Прибыли все. Матчасть: пять орудий, четыре передка, повозок девять. Лошадей двадцать две. Воды – полторы бочки, я велел не расходовать. Боеприпасы: семьдесят восемь снарядов на пять стволов. – Он поднял глаза от тетради. – И вот ещё, товарищ капитан. Люди спрашивают, где будем стоять.

– Здесь, – сказал Ковалёв.

– А если опять прикажут?

– Тогда отойдём ещё раз. – Он посмотрел на восток, где над степью вставало солнце, и увидел вдалеке, на горизонте, длинную полосу дыма – не отдельные столбы, а именно полосу, как от степного пожара во всю ширину неба. – А потом отходить будет некуда, Сычёв. За этой степью Волга.

Он достал карту и показал старшине – не потому, что тот не знал, а потому, что вдвоём смотреть на карту легче.

Дон. За Доном тридцать километров степи. За степью – город на левом… на правом берегу Волги, вытянутый вдоль реки на семьдесят километров, с тракторным заводом на севере и элеватором на юге.

Он знал этот город. Он знал про него всё: и как его будут бомбить двадцать третьего августа, послезавтра, и как в нём будут драться за каждый этаж, и чем это кончится в феврале.

Он смотрел на карту и думал о том, что вот сейчас, в этой точке, его знание из бесполезного впервые за год становится опасным – потому что от него зависит, как он расставит пять оставшихся орудий, и потому что ошибиться, зная, будет непростительнее, чем ошибиться, не зная.

– Товарищ капитан, – сказал Сычёв. – Дрова кончаются.

– Что?

– Дрова, говорю. Из тех, что мы из-под Москвы везли. Осталось сорок жердей и полтора рулона толя.

Ковалёв посмотрел на него и вдруг засмеялся – впервые за месяц, коротко и хрипло.

– Значит, будем экономить.

– Так я и экономлю, – обиженно сказал Сычёв. – Я их с апреля экономлю. Я вам скажу, товарищ капитан: если бы я тогда три платформы взял, а не две, мы бы сейчас как сыр в масле.

Вечером Ковалёв достал тетрадь.

Он записал про переправы: что на переправе надо ставить не одну батарею, а две, разнесённые на километр, потому что переправа – цель номер один. Записал про песчаный карьер: что старые карьеры и силосные ямы в степи заменяют балки и что их надо наносить на карту заранее. Записал про то, что при отходе в степи ночью колонна должна идти не одной ниткой, а тремя, с интервалом в километр, потому что луна светит всем одинаково.

Потом подумал и записал ещё одно – то, что не относилось ни к тактике, ни к матчасти:

«После приказа, требующего стоять насмерть, любой законный отход надо объяснять людям лично и немедленно. Иначе они решат, что их обманули дважды».

И подвёл итог суткам – коротко, как всегда:

Отходить больше некуда.

Глава 23

Двадцать третьего августа Ковалёв проснулся в четыре утра и больше не заснул.

Он лежал в щели, вырытой в стенке балки, смотрел в звёздное небо, которое начинало сереть, и знал, что сегодня будет.

Он знал это с точностью до половины дня. Он знал, сколько самолётов поднимется, знал, что налёт начнётся во второй половине дня, знал, что за сутки на город сбросят столько, сколько не сбрасывали ни на один город Союза, и что погибнут десятки тысяч человек, и что число это никто никогда не установит точно.

Он знал и то, что сегодня же немецкий танковый корпус пройдёт от Дона к Волге за один день, шестьдесят с лишним километров, и выйдет к реке севернее города, у посёлков Рынок и Латошинка, и что там его встретят зенитный полк, истребительные батальоны рабочих и учебный танковый батальон с завода.

Всё это лежало у него в голове ровно и подробно, как схема огня.

И он не мог сделать с этим ничего.

Он мог только одно – и, лёжа в щели в четыре утра, он это и делал: перебирал, что успеть за день. Проверить рубеж. Промерить дистанции. Заставить дорыть щели. Раздать боеприпасы. Довести до командиров батарей то, что он знает не как пророчество, а как расчёт.

В пять он поднял дивизион.

– Товарищи командиры. Обстановка. Немец прорвался за Дон и идёт на восток, к Волге, танковым соединением. Скорость движения такая, что к вечеру он может быть здесь. Готовность – постоянная, с этой минуты и до особого распоряжения.

– Товарищ капитан, – сказал командир второй батареи. – Откуда данные?

Ковалёв ждал этого вопроса.

– Из арифметики, – сказал он. – Вчера в двадцать два часа его передовые части были у Вертячего. От Вертячего до Волги шестьдесят пять километров по ровной степи, дорог нет, но им дороги не нужны. Немецкая танковая дивизия по такой местности идёт двадцать пять километров в час, если ей не мешать. А мешать ей нечем: между нами и им сплошного фронта нет. Считайте сами.

Никто не стал считать. Все и так поняли.

Дивизион стоял в двенадцати километрах севернее тракторного завода, прикрывая дорогу вдоль Волги, – пять орудий, сто шестьдесят человек, семьдесят восемь снарядов, из которых бронебойных было тридцать один.

Всё утро копали.

Земля здесь была не такая, как в степи, – легче, с песком, – и к полудню отрыли всё: окопы под орудия в полный профиль, щели под расчёты в двадцати метрах, ровики под боеприпасы, ходы сообщения. Ковалёв прошёл каждую позицию сам и в двух местах заставил переделать.

Утро двадцать третьего было при этом обыкновенным, и это Ковалёв запомнил отдельно.

В шесть Сычёв выдал завтрак: пшённый концентрат, заваренный кипятком, и по два сухаря. В полседьмого приехала водовозка, и старшина, лично проверив бочку, объявил, что воды сегодня по полторы фляги, «потому что колодец наш, ночной, целый, и я туда съездил, пока вы спали».

– Сычёв.

– Ночью, товарищ капитан. Как приказано. В час двадцать. Никакого блеска.

В семь пришло пополнение – двадцать два человека из выздоравливающих, и половина из них была ранена ещё под Харьковом в мае. Ковалёв обошёл строй и задал каждому свой обычный вопрос: кто.

Артиллеристов оказалось шестеро. Уже неплохо.

В восемь возник спор о фамилии.

Началось с того, что новенький боец по фамилии Гуляев спросил у Гуськова, где тут можно побриться, и Гуськов ответил, что бриться тут негде, а есть только старшина, у которого бритва одна на дивизион и выдаётся под запись.

– Под запись? Бритва?

– А ты как думал. У нас тут всё под запись.

– Так это ж бритва, а не пушка!

– Слушай сюда, – терпеливо сказал Гуськов, обрадовавшись свежим ушам. – У нас старшина такой, что если ты помрёшь, он тебя запишет, где закопал, с азимутом. Я не шучу. Он в тетрадь пишет, у кого какой котелок и кто у кого ложку взял. Ты у него полотенце потеряешь – он тебя найдёт после войны и спросит.

– Врёшь.

– А вот увидишь.

Ковалёв, проходивший мимо, ничего не сказал.

Он подумал только, что этот трёп идёт по дивизиону уже год, что Гуськов пересказывает его с гордостью, как рассказывают про своё, и что за этой байкой стоит единственная причина, по которой сто шестьдесят человек в августе сорок второго ещё представляют собой воинскую часть, а не толпу с оружием.

В девять он проверил боеприпасы.

Семьдесят восемь снарядов на пять стволов. Тридцать один бронебойный. Ковалёв стоял над ровиком, смотрел на эти ящики и делал то, что делал каждое утро с июля сорок первого года: считал, на сколько минут боя ему хватит.

Получалось на двадцать шесть минут.

– Сычёв. Подвоз будет?

– Обещали к вечеру.

– К вечеру может быть поздно.

– Так я и говорю: обещали, – сказал старшина. – Я, товарищ капитан, ещё вчера дважды съездил и один раз наврал, что мы из резерва фронта. Дали сорок штук. Больше не дадут, у них самих нету.

– Наврал?

– Приукрасил, – сказал Сычёв. – Мы же и есть резерв. Только не фронта, а ихней совести.

В одиннадцать он объехал соседей.

Слева, в километре, стояла зенитная батарея.

Он подъехал к ней, спрыгнул с лошади и минуты две молча смотрел, потому что увиденное не сразу уложилось.

Четыре восьмидесятипятимиллиметровые зенитные пушки стояли открыто, в круговых двориках, стволами в небо. А расчёты у них были девичьи.

Девушки. Восемнадцати, девятнадцати лет, в гимнастёрках, подпоясанных так, как подпоясывают только женщины, – аккуратно, – в сапогах не по размеру, с косами, убранными под пилотки. Они таскали снаряды, работали на приборах, кричали друг другу команды, и всё это выглядело до того по-школьному, что Ковалёву стало нехорошо.

К нему подошёл лейтенант – единственный мужчина, которого он тут увидел, кроме двух пожилых бойцов у тягача.

– Командир батареи лейтенант Мещеряков.

– Капитан Ковалёв, командир противотанкового дивизиона. Стою справа от вас, в километре.

– Наслышан, – сказал Мещеряков и вдруг спросил напрямую: – Товарищ капитан, а правда, что немец сюда к вечеру выйдет?

– Правда.

– С танками?

– С танками.

Лейтенант помолчал.

– У меня зенитная батарея, – сказал он. – Я по самолётам умею. У меня девчонки третий месяц служат, они самолёт ведут хорошо, они уже два сбили. А по танкам… – Он развёл руками. – Нас этому не учили вообще.

Ковалёв посмотрел на его четыре пушки, стоящие открыто в круговых двориках, стволами в небо.

Он знал, что будет с этой батареей. Он знал, что сегодня и завтра зенитные полки под Сталинградом станут единственной противотанковой обороной на северной окраине, что они будут бить прямой наводкой по танкам из орудий, не приспособленных к этому, с открытых позиций, без укрытий, и что потери у них будут такие, что об этом потом будут писать книги.

Он знал и другое: восьмидесятипятимиллиметровая зенитка бьёт любой немецкий танк в лоб с полутора километров. Это была лучшая противотанковая пушка на этом рубеже. Просто её расчёты не умели ею так работать.

– Лейтенант, – сказал он. – У меня есть три часа. Хотите, я вас научу?

Он учил их три часа, и это были самые странные три часа его войны.

Он собрал командиров орудий – четырёх девушек, старшей из которых было двадцать, – и говорил с ними так же, как говорил бы с любым сержантом. Ни одного скидочного слова. Никакого «милые девушки». Они были расчётами, у них были орудия, и через несколько часов им предстояло работать.

– Первое. Ваша пушка бьёт танк с полутора километров в лоб. Не бойтесь дальности, бойтесь суеты. С полутора километров у вас есть время на два выстрела до того, как он подойдёт на километр.

– А куда целиться? – спросила старшая, сержант с очень серьёзным круглым лицом. – В башню?

– В корпус. В середину, чуть ниже. Башня узкая и качается, а корпус большой. И трубку… – он осёкся, вспомнив, что имеет дело с зенитчицами, у которых снаряды с дистанционными взрывателями. – Стреляете бронебойными. У вас есть бронебойные?

– Есть, – сказал Мещеряков. – По двенадцать на орудие. Мы их ни разу не расходовали.

– Двенадцать на орудие – это двенадцать танков, если работать спокойно. Дальше. Второе. Ваши орудия стоят в круговых двориках, открыто, и это правильно для стрельбы по самолётам и смертельно для стрельбы по танкам. Вас видно за три километра. Значит, вот что: как только откроете огонь по танкам, вы становитесь целью номер один, и по вам ударят все, кто вас видит.

– И что делать? – спросила девушка помладше.

– Ничего, – сказал Ковалёв.

Он сказал это ровно и увидел, как они на него посмотрели.

– Уйти вы не можете: тягачи не успеют, а бросить пушки вы не имеете права. Значит, будете стоять. Значит, надо сделать так, чтобы за то время, пока вы стоите, вы успели как можно больше. Я вам сейчас покажу три вещи, и все три сегодня спасут вам людей.

И он показал.

Первое: отрыть щели. Немедленно, сейчас, в двадцати метрах от каждого орудия, глубиной в рост. При налёте, при артобстреле, в паузах между целями расчёт уходит туда, а не ложится под лафет. Он лично проверил, чтобы копать начали сразу.

Второе: не стрелять всей батареей по одному танку. Распределить сектора, каждому орудию свой, и бить каждому по своему, потому что четыре снаряда в один танк – это три потерянных выстрела и четыре обнаруженные позиции.

Третье: запасные позиции. Хотя бы одна на батарею, в трёхстах метрах, отрытая заранее, – и не для орудий, которые не перекатить, а для людей: если позицию накроют, расчёт должен знать, куда отходить и где брать боеприпасы.

К двум часам дня они успели отрыть щели у трёх орудий из четырёх.

Ковалёв уезжал в половине третьего. Мещеряков проводил его до лошади и, помявшись, спросил:

– Товарищ капитан, а вы почему это делаете? Мы вам не подчинены.

– Потому что вы стоите слева от меня, – сказал Ковалёв. – Если вас сомнут, немец выйдет мне во фланг.

Это было правдой. Это было не всей правдой, но объяснять остальное он не стал.

Уже сидя в седле, он оглянулся.

Старшая, сержант с круглым серьёзным лицом, стояла у орудия и что-то втолковывала своим, показывая рукой в сторону степи, – повторяла то, что он им говорил, своими словами. Ковалёв, глядя на неё, вспомнил Тюрина под Лесками, который точно так же объяснял мужикам про мокрую траву.

Налёт начался в шестнадцать восемнадцать.

Ковалёв сидел на своём наблюдательном пункте, на скате, и первое, что он услышал, был не звук самолётов, а звук зениток – далеко, к югу, над городом.

Потом он поднял бинокль и увидел.

Они шли волнами. Не десятками – сотнями. Он считал первые три волны, сбился и перестал считать, потому что за первыми шли следующие, и небо над городом на юге постепенно превращалось в сплошное, шевелящееся, гудящее.

Город начал гореть в шестнадцать сорок.

К семнадцати над ним стоял дым, к восемнадцати дым закрыл солнце, и в дивизионе, в двенадцати километрах севернее, стало сумеречно среди дня. С юга шёл ровный, непрерывный, не разбирающийся на отдельные разрывы гул, и земля под ногами вздрагивала.

Люди вылезли из щелей и стояли, глядя на юг.

Никто не разговаривал.

Ковалёв смотрел на это и понимал, что вся его подготовка – все книги, все цифры, все описания, которые он читал в прошлой жизни, – не подготовили его ни к чему.

В книгах было написано: «массированный налёт, около двух тысяч самолёто-вылетов, город разрушен, погибли десятки тысяч мирных жителей».

Здесь это выглядело так, что на юге, где стоял город с полумиллионом людей, поднималась чёрная стена высотой в километр, и в этой стене время от времени вспухали оранжевые пузыри, и каждый такой пузырь означал квартал.

Потом загорелись нефтехранилища.

Он увидел это как отдельный взрыв – огромный, чёрно-красный, поднявшийся выше остального дыма, – и через несколько минут по Волге пошёл огонь.

Горящая нефть вылилась в реку и поплыла по течению, и река на несколько километров стала гореть. Ковалёв видел это издалека, в бинокль: полоса огня на воде, дым, и на фоне этого – силуэты барж и катеров, которые всё равно шли, потому что через Волгу шла эвакуация и переправа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю