444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вершинин » Майор: Сорокапятка (СИ) » Текст книги (страница 2)
Майор: Сорокапятка (СИ)
  • Текст добавлен: 13 сентября 2026, 12:30

Текст книги "Майор: Сорокапятка (СИ)"


Автор книги: Андрей Вершинин


Соавторы: Павел Смолин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Глава 3

Немец пришёл в десять сорок того же дня, и первым пришёл не он, а его глаза.

Самолёт выполз из-за леса низко, тарахтя, – угловатый, с подпёртым крылом, похожий на костыль, и бойцы его так и назвали. Он прошёл над деревней, развернулся над выгоном и лёг в круг – спокойный, наглый, как объездчик над чужим полем.

– Не двигаться, – сказал Ковалёв негромко, и это негромкое пошло по позициям от человека к человеку. – Никому. Головы вниз, лица вниз. Лицо белое, лицо видно.

Он лежал под плетнём, смотрел из-под ветки и по-хозяйски следил за чужой работой. Костыль тянул круг за кругом, и Ковалёв ловил себя на профессиональном сочувствии: наблюдателю сверху видно всё и не видно ничего. Свежая земля читается. Тени читаются. Тропа, натоптанная за ночь, читается лучше всего – и он ночью гонял людей ходить по одной, у плетня, где трава и без того выбита.

А на выгоне лежал бугор. Красивый, приметный, с косо натянутым брезентом, из-под которого приветливо торчало разбитое колесо. К бугру за ночь протоптали хорошую, честную тропу – специально, вдвоём, туда и обратно, восемь раз.

Костыль сделал ещё круг, снизился над выгоном и ушёл на запад.

– Записал? – спросил Ковалёв.

– Записал, товарищ лейтенант, – отозвался Илюшин, у которого на коленке лежала тетрадка, а в тетрадке – время. – Десять сорок один пришёл. Десять пятьдесят шесть ушёл.

– Пятнадцать минут смотрел. Значит, что-то высмотрел. Через сколько прилетит?

Илюшин подумал, шевеля губами.

– Не знаю.

– И я не знаю. Но меньше часа. Считай с этой минуты.

Прилетело через сорок минут.

Первые две мины легли с недолётом, в овёс, и это было хорошо – по недолёту читается направление. Ковалёв лежал на боку, смотрел на часы и слушал, а Илюшин рядом смотрел на него, потому что смотреть на бугор было страшно, а на лейтенанта – не очень.

Третья мина встала точно в бугор. Четвёртая – рядом. Дальше пошло уже не по одной, а пачками: миномётная батарея, три ствола, работала по выгону десять минут подряд, добросовестно, с переносом, разложив по приметному бугру весь свой утренний запас усердия. Брезент вспыхнул. Разбитое колесо подбросило и разнесло в щепу – второй раз за двое суток, теперь окончательно.

Взвод лежал в полном профиле в ста двадцати метрах и смотрел, как за них умирает бревно.

– Илюшин.

– Я.

– Направление на батарею. По звуку выстрела, не по разрыву.

– Вон оттуда, товарищ лейтенант. От той рощи. Левее сарая.

– Верно. Запиши: одиннадцать сорок, миномёты, три ствола, от рощи за сараем, дистанция около двух километров. Пригодится.

– Кому пригодится-то? – не выдержал Клюев. Он лежал, вжавшись в стенку окопа, и говорил в землю. – Нам бы дожить, товарищ лейтенант, а вы записываете.

– Записываю, – согласился Ковалёв. – Кто не записывает, тот воюет один раз. И один раз недолго.

Он и сам не знал, кому пригодится. Дивизионных пушек, чтобы достать до той рощи, у него не было; не было и связи с теми, у кого они, может, ещё были. Но привычка – вещь дисциплинирующая. Двадцать лет он писал в журнал разведанные цели и двадцать лет знал: журнал переживёт того, кто его вёл, а цель никуда не денется.

Миномёты замолчали. Над выгоном стоял дым, и в дыму догорал бугор.

– Товарищ лейтенант, – сказал Илюшин странным голосом. – А ведь они по нему… по-настоящему.

– По-настоящему, – кивнул Ковалёв. – Считай: тридцать мин. Это они полдня будут подвозить. Вот тебе цена одного бревна и одного колеса.

Илюшин посмотрел на свои руки. Руки у него были в мозолях от лопаты, и он этими мозолями зачем-то потёр щёку.

Сычёв всё это время сидел в ровике при снарядах и записывал что-то в ведомость, и когда стало тихо, вылез, отряхнулся и пошёл к лейтенанту через открытое, не пригибаясь, – принципиально не пригибаясь.

– Здравия желаю, товарищ лейтенант, – сказал он.

Ковалёв отметил про себя: третьи сутки. Быстрее норматива.

К часу дня по дороге прошли мотоциклисты.

Три машины с колясками, шли ходко, останавливались, смотрели в бинокли на догорающий бугор и на деревню, и один даже слез и походил вокруг воронок, разглядывая, во что они там попали. Расчёт первого орудия лежал не дыша. Бабушкин держал в лапах бронебойный, как держат кошку – бережно и без нужды.

– Товарищ лейтенант, – прошелестел он. – Метров триста. Один снаряд.

– Отставить.

– Так уйдут же.

– Пусть уйдут. За них дадут три мотоцикла, а с нас возьмут два орудия. Плохой обмен, Бабушкин.

Бабушкин подумал – он всё делал обстоятельно, в том числе думал, – и, видимо, согласился, потому что вздохнул и положил снаряд обратно на бруствер, головкой к себе.

Мотоциклисты постояли, покурили, развернулись и ушли на запад. И Ковалёв понял: вот теперь всё. Дозор доложит, что позиция русских разбита с утра, что на выгоне никого, что деревня пустая. Мёртвая батарея. Мимо мёртвых ездят спокойно – а если не спокойно, то хотя бы уверенно.

– Ко мне, – сказал он. – Быстро, все, кроме наблюдателя.

Взвод собрался в окопе, десять человек и он, – потные, серые, с землёй в бровях.

– Слушать сюда. Пойдут через час-полтора. Пехота на машинах, с бронетранспортёрами. Ставлю задачи. Первое орудие – Илюшин, Бабушкин, Клюев – работает от плетня, сектор – дорога от поворота до сухой ветлы. Второе орудие – со мной, за углом сада, сектор – от ветлы до околицы. Работаем в две стороны, чтобы у них с одного взгляда не сложилось, откуда бьют.

– Понял, – сказал Илюшин. И тут же спросил: – А команда? Мы вас оттуда не услышим.

– Услышишь. – Ковалёв повернулся к связисту, мальчишке лет восемнадцати, который вторые сутки таскал за собой катушку, как таскают младшего брата. – Мишка. Между орудиями – линию. Двести метров провода найдёшь?

– Найду, товарищ лейтенант! – Мишка обрадовался так, что даже привстал. За двое суток его никто ни разу ни о чём не попросил. – А куда… к кому линию-то?

– От меня к Илюшину. Телефон один есть?

– Два есть! Один битый, но говорит.

– Значит, оба ставь. Провод – в канаву, по дну, землёй присыпь. И запомни главное: если провод порвёт – ты бежишь и сращиваешь. Не спрашивая, не докладывая. Просто бежишь.

– Так… – Мишка сглотнул. – Так там же бить будут.

– Будут, – сказал Ковалёв. – Ты не связист, Мишка. Ты – кровь. Пока ты бегаешь, взвод – один организм. Как перестанешь – станет два куска мяса, каждый сам по себе.

Мишка выпучил глаза и убежал за катушкой.

Ковалёв поймал на себе взгляд Сычёва – долгий, оценивающий, из-под белёсых бровей. Старшина ничего не сказал. Старшина пошёл выдавать снаряды.

Они пришли в три двадцать.

Первой пришла пыль. Она встала над лесом за поворотом – жёлтая, ровная, без разрывов, и Ковалёв по ней прочитал раньше, чем услышал: идут кучно, дистанцию между машинами не держат. Не боятся. Позавчерашний дозор их ничему не научил, потому что позавчерашний дозор не вернулся и рассказать не смог.

Потом пришёл гул. Потом из-за поворота на прямой участок выполз головной бронетранспортёр, и за ним, один за другим, вся остальная арифметика: второй «ганомаг», четыре грузовика, ещё два «ганомага» в хвосте.

– Рота, – сказал Ковалёв вполголоса, ни к кому. Считать вслух было привычкой, а привычка успокаивает лучше молитвы. – Усиленная. Прошин, бронебойный.

Ездовой Прошин, поставленный сегодня заряжающим за неимением заряжающего, взял снаряд обеими руками и прижал к животу.

В восьмистах метрах головной сбросил ход и принял вправо, освобождая обочину. Грузовики встали в затылок, и из них посыпалась пехота.

Ковалёв посмотрел на часы.

Прыгали через борта, не через задок. Приземлившись, не толпились у машины, а сразу бежали в стороны – веером, от дороги, в овёс. Унтера пошли вдоль, разводя людей интервалами. Кто-то один остался у грузовика и махал рукой, показывая направление.

Сорок секунд. Через сорок секунд у дороги стояли пустые машины, а в овсе лежала цепь.

Ковалёв опустил часы и поймал себя на нехорошей, неуместной вещи: он смотрел на чужую работу с одобрением. Так смотрят на чужую бригаду, которая быстро и без мата разгружает вагон. Позавчера через деревню шла на восток наша рота – та выгружалась бы из четырёх полуторок минуты три, и половина потеряла бы скатки.

Ничего. Мы научимся. Ценой мы уже платим.

– Илюшин, – сказал он в трубку. Трубка была тёплая и пахла карболкой. – Слышишь?

– Слышу, товарищ лейтенант, – отозвался Илюшин глухо, издалека, будто из-под земли, и он и был под землёй.

– Спешились, идут в цепи. Броня пойдёт следом за цепью. Не спеши. Бьёшь по моей команде, не раньше. Твои – задние два, от ветлы. Мои – головные. Понял задачу?

– Понял. Товарищ лейтенант… а если я…

– Ты – попадёшь, – сказал Ковалёв. – Ты вчера с закрытыми глазами в бугор клал. Тут борт вдвое больше бугра.

В трубке помолчали. Потом Илюшин сказал уже другим голосом:

– Понял. Задние.

Цепь шла по овсу. Овёс был высокий, спелый, и по нему шли тёмные полосы – как по воде от лодки. Полос было много. Ковалёв считал: восемнадцать, двадцать пять, за тридцать, дальше бросил.

Бронетранспортёры ползли за цепью на первой, покачиваясь, – как им и положено, как написано у них в наставлении, которое Ковалёв, считай, читал. Пулемётчик на головном сидел за щитком уже не так, как позавчерашний. Позавчерашний загорал. Этот держал стволом по кустам справа, и кусты были не те, за которыми лежал Ковалёв, но соседние.

Четыреста.

В панораме борт стоял косо. Ковалёв поднял руку, довернул маховиком на четверть оборота, и борт встал ровно, серый, длинный, с чёрной точкой креста. Пот натёк в правый глаз. Он моргнул, не отрываясь от резинового наглазника, и пот ушёл.

Триста пятьдесят.

Слышно стало, как работает двигатель головного – отдельно от общего гула, тонко, на низкой передаче. Слышно стало голоса в овсе.

Триста.

– Огонь.

Мир дёрнулся. Сорокапятка прыгнула, ударив станиной в плечо, перед щитом взвилась пыль и на секунду закрыла всё; в панораме не стало ничего, кроме мутного жёлтого. Ковалёв не отрывался. Пыль осела.

Головной «ганомаг» стоял. Он проехал ещё метра три по инерции и стал, и из-под серого борта, из-под самого креста, повалило чёрным, густо, как из печки, у которой открыли поддувало. Фигурка на пулемёте выпрямилась во весь рост и упала вбок, за борт, в овёс.

За ветлой встал столб земли – высокий, чёрный, красивый и совершенно пустой. Метров на двадцать за задним бронетранспортёром.

– Илюшин, перелёт, – сказал Ковалёв в трубку ровно, без интонации, тем самым голосом, которым двадцать лет говорил «повторить». – Прицел меньше два. В середину борта, не в крест. Крест – на башне высоко, ты через него мажешь. В середину.

– Есть меньше два, – выдохнула трубка.

– И не дёргай спуск. Тяни.

Задний «ганомаг» пятился, разворачиваясь поперёк дороги. Второй столб земли встал у самого его борта – и борт вдруг перестал быть бортом: из него вырвало кусок, и он сел на левый гусеничный ход, и из него полезли, и полезли неудачно, потому что третий снаряд Илюшина лёг туда же.

– Есть, – сказал Ковалёв в трубку. – Теперь ты умеешь. Осколочным по цепи, прицел двести восемьдесят.

Тут по ним и ударили.

Первым – пулемёт со второго «ганомага», того, что уцелел и вылез из-за горящего головного. По щиту пришлось – раз, другой, будто кто-то с размаху бросил горсть гвоздей в кровельное железо. Прошин присел за станину, вжав голову в плечи, и снаряд у него в руках дёрнулся.

– Заряжай, – сказал Ковалёв.

– Товарищ…

– Заряжай. Он в щит бьёт. Щит для этого и приделан.

Затвор лязгнул. Ковалёв повёл ствол влево, поймал уцелевший «ганомаг» – тот шёл боком, прикрываясь горящим, и борта не давал, давал только скулу.

Скула – плохо. Скула – рикошет.

Он ждал. Прошин рядом дышал так, что было слышно сквозь звон в ушах. «Ганомаг» вылез, показал борт на две трети, и Ковалёв потянул спуск.

Недолёт. Земля перед гусеницей.

Он даже не выругался – на ругань уходит воздух. Маховик. Полделения. Тяни, не дёргай, сам же учил.

Второй снаряд вошёл сзади, под жалюзи двигателя, и «ганомаг» загорелся честно, сразу, попыхивая бензином, и встал поперёк дороги, закупорив её вторично и намертво.

Закупорил – значит, остальные встали в очередь. Ковалёв поймал себя на нехорошем удовольствии и не стал с ним спорить.

– Осколочным! Прицел двести восемьдесят, по цепи!

Дальше пошла работа, и работа была быстрая, тупая и грязная.

Прошин подавал. Ковалёв доворачивал и тянул. Снаряд, выстрел, вылетевшая гильза, звон, снаряд, выстрел. Гильзы копились под ногами, катались, мешали, обжигали через сапог. Пахло сгоревшим порохом, разогретым металлом и почему-то сеном. Ушей не было – вместо них стоял ровный колокольный гул, и в этом гуле команды приходилось не говорить, а орать, и он орал, и не слышал себя, и по лицу Прошина понимал, что тот слышит.

Слева, от плетня, били так же часто: Илюшин работал.

Ковалёв на секунду скосился туда – и увидел, как это выглядит со стороны. Бабушкин качал затвор, как насос: наклон, толчок, лязг, наклон, толчок, лязг, и плечи его в этом движении не останавливались вовсе. А от ровика к плетню, через открытое, бежал согнутый Клюев с двумя снарядами в охапке, и добежал, и свалил их в ровик у станин, и повернул обратно.

На седьмом выстреле у Ковалёва закусило гильзу.

Затвор пошёл наполовину и стал. Прошин рванул рукоять – не пошла.

– Банник, – сказал Ковалёв.

Он считал. Не потому, что это помогало, а потому, что счёт не давал думать о другом. Десять. Пятнадцать. Прошин совал банник в ствол, Ковалёв бил ладонью по рукоятке, ладонь скользила от пота. Двадцать. По щиту снова ударило гвоздями, и одна пуля прошла в вырез, между щитом и стволом, и цокнула сзади о станину. Тридцать. Гильза вышла – горячая, злая, с закушенным краем, – и Ковалёв поймал её голой рукой, потому что она падала на ногу.

Ладонь зашипела. Он бросил гильзу и, не глядя, вытер руку о штанину.

– Заряжай.

Сорок секунд. Сорок секунд из боя – это, если по цепи, шесть-семь снарядов. Шесть-семь снарядов, которых немецкая пехота в кювете сегодня не получила.

Он потом вспомнит эти сорок секунд.

Цепь легла. Пехота, поймавшая осколочные с двух направлений, откатилась к дороге, в кювет и в овёс, и оттуда начала стрелять – густо, зло, без толку, по кустам, по плетню, по всему сразу.

А потом они опомнились.

Ковалёв увидел это раньше, чем услышал. Над плетнём, там, где стояло первое орудие, поднимался дым – не чёрный пороховой, а сизый, ленивый, тонкий: от каждого выстрела трава перед орудием подпаливалась, и теперь она курилась, и этот столбик был виден за километр любому, у кого есть бинокль.

Он приказал ночью полить водой траву перед второй позицией. Перед первой – не приказал. Проверил одну, не проверил другую.

Отметил себе отдельным гвоздём, чтобы потом вбить в голову навсегда.

Первые две мины легли за плетнём, с перелётом. Третья – перед.

Вилка.

– Илюшин! – крикнул он в трубку. – На запасную! Немедленно! Орудие – на руки!

Трубка молчала. Мёртво, без шороха. Провод перебило.

Мишка сорвался с места раньше, чем Ковалёв успел повернуть голову. Побежал вдоль канавы, скорчившись, перебирая провод руками, как рыбак – сеть.

А от ровика к плетню, через открытое, бежал Клюев с двумя снарядами в охапке – бежал, потому что лейтенант перед боем сказал: «бронебойные – по два, не по одному», и Клюев нёс два.

Мина легла между ним и плетнём.

Ковалёв видел это боковым зрением, а разворачивался уже всем телом, и ещё разворачиваясь – знал. По тому, как упало. Живые падают иначе.

У плетня Бабушкин сам, один, вывернул станины из окопа – так вывертывают телегу из грязи, – и первое орудие пошло. Пошло тяжело: сто двадцать метров пахоты, колёса резали борозду и садились, Илюшин висел на колесе, кто-то третий толкал сзади, а Бабушкин упирался в щит спиной, шёл задом, и его несло, и он держал.

Их было видно всё это время. Всю дорогу, все сто двадцать метров.

Ковалёв развернул ствол вправо и ударил осколочным по кювету. Потом ещё. Потом ещё – не потому, что там кто-то поднимался, а потому, что вспышка его орудия была ярче, ближе и наглее, чем четыре человека, катящие пушку по пахоте. Смотрите сюда. Здесь стреляют. Здесь я.

Четвёртая мина легла в его сторону, метрах в сорока. Правильно. Так и надо. Считайте меня.

Пехота в кювете действительно начала подниматься – и легла обратно, и больше в этот день не поднялась.

Потом в трубке щёлкнуло, зашуршало и появился Илюшин – далёкий, задыхающийся:

– Первое на запасной. Орудие целое. Расчёт целый.

Расчёт был не целый.

К шести немцы оттянулись за поворот и стали ждать своих танков. Танки в тот день не пришли, а на рассвете второй батальон получил приказ отходить на новый рубеж – но это было уже потом, и это было уже не про этот бой.

Клюева похоронили в сумерках, за садом, под яблоней, без залпа – залп демаскирует. Ковалёв стоял у ямы и смотрел на серое лицо человека, который позавчера сказал ему: «на всё воля», и которому он ответил: «воля тут ни при чём».

Воля была ни при чём. При чём был он, лейтенант Ковалёв, который приказал носить по два.

Он прогнал эту мысль строевым шагом и поставил её в строй, где ей и место: не переживать, а посчитать. Носили бы по одному – Клюев сделал бы вдвое больше ходок под теми же минами. Это была правильная арифметика, честная арифметика, и она не помогала ни на грамм.

Двое детей. Язва. Старейший во взводе.

– Товарищ лейтенант.

Сычёв стоял рядом с ведомостью и огрызком карандаша.

– Расход за день. Бронебойных – девять. Осколочных – двадцать восемь. Осталось: бронебойных десять, осколочных одиннадцать. Матчасть цела, оба орудия. Людей… – старшина запнулся ровно на четверть секунды, – людей десять. Вот тут, – он ткнул карандашом, – списан. Подпишите.

Ковалёв взял ведомость.

Он подписывал бумаги двадцать лет. Он подписывал акты списания на палатки, на автомобильные покрышки, на приборы, у которых вышел срок. Один акт списания подписали на него самого – вежливо, в кабинете, с тремя подписями, и он тогда встал, поблагодарил и вышел ровным шагом.

Строчку он прочитал дважды.

– Подписывайте, товарищ лейтенант, – сказал Сычёв без выражения. – Иначе семье ничего не пойдёт.

Ковалёв расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево – чужая подпись. Он посмотрел на неё и подумал, что теперь она его. И всё, что она подписывает, – тоже теперь его.

– Три бронетранспортёра, – сказал Сычёв, пряча ведомость за пазуху. – За все две недели у нас столько не было, товарищ лейтенант. Ни при одном.

– Я знаю.

– Я к тому, что копали не зря.

– Я знаю, старшина, – сказал Ковалёв. – Иди спать.

Он остался у яблони и постоял ещё минуту, спиной к западу, где догорала колонна и садилось солнце, и подвёл итог суткам – коротко, как в тетради, потому что длинно он себе не разрешал:

Рубеж удержали.

Глава 4

Отходили в четвёртом часу, в самый глухой предрассветный час, когда человек спит стоя и не помнит, что он делал минуту назад.

Взвод не спал третьи сутки, и это было видно по мелочам. Прошин трижды перепрягал одну и ту же постромку. Бабушкин, взявшись за станину, постоял, покачался и только потом поднял. Мишка сматывал провод и на ходу засыпал, и катушка у него в руках останавливалась сама собой, а он этого не замечал.

– Мишка.

– Я! – мальчишка дёрнулся.

– Провод – весь. До сантиметра. Двести метров нам не выдадут больше никогда.

– Я весь, товарищ лейтенант, я мотаю…

Он мотал. И через три минуты опять стоял с закрытыми глазами.

Ковалёв прошёл вдоль колонны, поправил укладку на передке, проверил, чем закреплены станины, и сам, руками, ощупал крюк. Всё это можно было не делать. Всё это делалось затем, чтобы люди видели: командир не спит. Пока командир не спит, спать нельзя, а раз нельзя – можно идти.

Позади, за садом, под яблоней, осталась свежая яма без креста и без доски: доску Сычёв ставить запретил – по доске немец узнаёт, что тут кто-то был и сколько его было. Место старшина отметил себе в тетради тремя цифрами: от угла сада столько-то шагов, от колодца столько-то. Тетрадь свою он берёг больше, чем противогаз.

К шести утра колонна батальона втянулась на новый рубеж, и Ковалёв увидел речку.

Речка была так себе – метров шесть шириной, бурая, в ольхе, курице по колено. Но по-военному это была не речка. Это была задача с одним ответом.

Он оставил орудия в ольшанике и полтора часа ходил по рубежу ногами.

Мост – деревянный, на сваях, для машин узкий, для танка – в самый раз, если не спешить. Ниже по течению, метрах в семистах, брод: колея с обоих берегов, наезженная, значит, дно твёрдое. Между мостом и бродом – заболоченная пойма, ольха, кочки; туда ни одна гусеница не полезет, а если полезет, то останется. Выше моста – обрыв в человеческий рост.

Значит, мост или брод. Больше нигде.

От моста дорога шла по нашему берегу вверх, к деревне, – сначала прямо метров четыреста, потом уходила в лощину и там, в лощине, поворачивала. И вот на этом повороте, если сидеть слева, в кустах на скате, любая машина, вышедшая с моста, показывала борт. Весь борт, целиком, с трёхсот метров.

Ковалёв лёг там и полежал минуты три, глядя вдоль воображаемого ствола.

Место было хорошее. Место было настолько хорошее, что он даже поискал, в чём подвох, и нашёл: отходить оттуда некуда, только вверх по открытому скату. Значит, нужна запасная, а к ней – ход, а на ход – ночь работы.

Ночь у него была. Люди – уже нет.

Второе орудие он поставил бы на противоположном фланге, у брода, за старой ветлой, тоже с фланговым сектором, и получилось бы, что всё, что пройдёт мост, попадёт под удар слева, а всё, что полезет в брод, – справа, и ни один из немецких командиров с первого раза не поймёт, сколько у русских пушек и где они стоят.

Он вернулся в ольшаник, разбудил Сычёва и стал рисовать в тетради схему.

– Товарищ лейтенант, – сказал старшина, посмотрев на рисунок. – Схема хорошая. Только вы её капитану Ремизову покажите сперва.

– Покажу. А что за Ремизов?

Сычёв подумал, как формулируют характеристику на человека, от которого зависишь.

– Комбат наш. Второй батальон, стало быть. Он вчера роту потерял, товарищ лейтенант. Целиком. – Пауза. – И он вас не знает.

Ремизова Ковалёв нашёл у сарая на околице, где батальон разворачивал командный пункт.

Капитан был лет тридцати, коренастый, с обгоревшим до красноты лицом и с двухдневной щетиной. Гимнастёрка на нём стояла коробом от соли. Он сидел на снарядном ящике, ел из котелка холодную кашу, ел быстро, механически, и одновременно слушал двоих командиров рот, и обоим кивал.

– Товарищ капитан. Лейтенант Ковалёв, командир взвода ПТО. Взвод придан вашему батальону, прибыл на рубеж, доложить о занятии позиций.

– Живой, – сказал Ремизов, не отрываясь от котелка. – Хорошо. У тебя две пушки?

– Две.

– Значит, так. Одна – на передний край к Бондареву, в боевые порядки роты, вот сюда, – он ткнул ложкой в карту, лежавшую на колене. – Вторая – к Никитину, туда же, между ячейками, на правый фланг. Стать до света, окопаться, замаскироваться. Всё.

Ковалёв не двинулся с места.

Он знал эту минуту заранее. Он прожил её раз двести за двадцать лет – в разных званиях, по обе стороны стола, и знал: если сейчас сказать «есть», пушек через сутки не будет. А если сказать «нет» – не будет самого Ковалёва, и это ещё быстрее.

– Разрешите доложить, товарищ капитан. Я прошёл рубеж. Прошу разрешения поставить орудия иначе.

Ремизов поднял голову. Ложка остановилась.

– Иначе – это как?

– Первое – здесь, – Ковалёв показал на своей схеме. – В лощине, за поворотом, сектор – на выход с моста. Триста метров, фланговый огонь, борт. Второе – у ветлы, сектор – на брод. Тоже фланговый. Обе – позади боевых порядков, в четырёхстах метрах за первой ротой.

– Позади, – повторил Ремизов.

– Позади.

Капитан отставил котелок.

– Лейтенант. Ты вчера воевал?

– Вчера.

– И я вчера. Знаешь, как у меня вчера рота побежала? Не с испугу. От пустоты. Танки идут, а перед пехотой – ничего. Пусто. У бойца в руках винтовка, а против него сорок тонн, и он один. – Ремизов говорил ровно, и от этой ровности было хуже, чем от крика. – А когда рядом с ним пушка стоит и её видно – он лежит. Он лежит, потому что при нём артиллерия. Мне нужны твои пушки на переднем крае, чтобы их видели мои люди. Понял?

– Понял, – сказал Ковалёв. – А немецкий корректировщик их тоже увидит.

– Да и чёрт с ним.

– Не чёрт, товарищ капитан. Двадцать минут. Сорокапятка среди стрелковых ячеек живёт до первого артналёта, а артналёт будет до танков, всегда, у них так написано. Её накроют вместе с расчётом, и когда танки выйдут, у вашей пехоты не будет ни пушек, ни надежды на пушки. Второй раз она побежит хуже, чем вчера.

В сарае кто-то уронил ящик. Ремизов молчал.

– И ещё, товарищ капитан. Боевой устав пехоты, тридцать восьмого года, часть вторая: противотанковые орудия располагаются в глубине, за боевыми порядками стрелковых подразделений, с задачей поражения танков, прорвавшихся через передний край. Это не я придумал. Это до войны напечатано.

– Ты мне уставом в лицо тычешь? – тихо спросил Ремизов.

– Я вам показываю, что я не самодур. Самодур – это когда без устава.

– А в уставе, – сказал Ремизов, – не написано, что у меня рота вчера побежала. Про это там ни строчки.

Возразить было нечего, и Ковалёв не возразил.

– Я не отказываюсь стать на переднем крае, – сказал он. – Прикажете – стану. Прошу только приказ письменно.

Вот тут капитан и встал.

Он был ниже Ковалёва на полголовы и шире вдвое, и подошёл вплотную.

– Ты мне что, лейтенант, бумажками грозишь? Тебе трибунала захотелось? Я тебе устрою письменно.

– Никак нет, товарищ капитан, – сказал Ковалёв спокойно, глядя ему в глаза сверху вниз и понимая, что вот сейчас, в эту секунду, всё и решается. – Я вам объясняю, чем расплачусь. Мне вчера в ведомость записали одного. Не хочу завтра писать одиннадцать и своей рукой подписывать, что они списаны правильно.

Ремизов дышал ему в лицо кашей и махоркой.

– Ты, значит, умнее всех, – сказал он тихо.

– Я не умнее. Я старше по этому делу. Я двадцать лет только это и делаю.

Он сказал это раньше, чем успел проверить фразу на прочность, и внутри у него холодно щёлкнуло: двадцать лет. Лейтенанту двадцать три года.

Ремизов прищурился.

– Сколько тебе лет?

– Двадцать три, товарищ капитан. Из них семь – при орудии, с ремесленного, отец – оружейный мастер. Считайте, с двенадцати смотрю в казённик.

Соврал он гладко, потому что готовил эту заготовку заранее, ещё на марше, и всё равно спина стала мокрой.

– Ремесленный, – сказал Ремизов и вдруг устало махнул рукой. – Ладно. Мастер. А людям моим что сказать? Что артиллерия у нас есть, но она сзади, в кустах, и вы её не увидите?

И вот тут Ковалёв и предложил ту вещь, ради которой, в общем, и затевал разговор.

– Дайте мне бревно, – сказал он. – Бревно, старое колесо от телеги и лист жести. И двух человек на два часа.

– Зачем?

– Пушка будет стоять на переднем крае, товарищ капитан. Ваши люди будут её видеть. Немецкий корректировщик тоже будет её видеть. И вся немецкая артиллерия двадцать минут будет её убивать. – Ковалёв помолчал. – А стрелять по танкам буду я. Оттуда, где меня нет.

Ремизов смотрел на него секунд пять. Потом сел обратно на ящик, взял котелок, посмотрел в него, поставил.

– Бондарев, – позвал он. – Дай ему бревно.

Макет ставили в сумерках, и делали его весело.

Бревно нашлось у разобранной изгороди, колесо – от брошенной у околицы телеги, жесть – с крыши сарая. Бабушкин отесал комель под накатник, Прошин прикрутил колесо проволокой, Тюрин – один из троих, прибившихся к взводу на марше, бывший тракторист, взятый Ковалёвым за то, что тот на ходу, не спрашивая, полез смотреть, отчего у передка греется ось, – обстучал жесть и согнул из неё щит.

Издали получалось похоже. Вблизи получалось смешно.

Пехота с переднего края ходила смотреть и хохотала, а один боец предложил приделать сзади хвост, чтоб уж совсем как настоящая. Ковалёв смеяться не мешал: пусть смеются, смеяться полезно, а запомнят они не смех, а завтрашнее утро.

– Товарищ лейтенант, – сказал Бондарев, командир первой роты, разглядывая изделие. – А ежели немец на неё не купится?

– Купится, – сказал Ковалёв. – Он бережливый. Он не знает, где мои пушки, а эту видит. По видимой цели стрелять приятнее, чем по невидимой. Тут вот в чём просьба, товарищ старший лейтенант. К ней близко никого. Совсем никого. Полсотни метров вокруг – пусто.

– Так она ж у меня в боевых порядках стоит.

– Значит, ячейки вокруг неё на полсотни метров – пустые. И людям объясните, почему. Не «не подходи», а почему.

Бондарев кивнул, и Ковалёв поверил, что кивок был не пустой. Он ошибся.

Ночь ушла на настоящие позиции.

Копали в лощине, за поворотом, – там земля была тяжёлая, глинистая, лопата шла плохо. Копали у ветлы, и там пошёл песок и стенки поехали, и пришлось крепить плетнём. Копали запасные – по одной на орудие, с ходами сообщения, и хода не докопали: не хватило ночи.

Сычёв ушёл затемно на полковой пункт боепитания и вернулся к трём часам, ведя в поводу вьючную лошадь, и лицо у него было такое, какого Ковалёв ещё не видел, – почти довольное.

– Двадцать четыре бронебойных, – доложил он. – И осколочных тридцать.

– Начбой расщедрился?

– Начбой спал, – сказал Сычёв. – А кладовщик у него – мой земляк, и у земляка порвался сапог. У меня сапог был. Сорок третий, почти новый, с убитого немца, ещё позавчерашнего.

Ковалёв посмотрел на старшину и понял, что за этой фразой стоит целая система, о которой в уставах не написано ни строчки и без которой ни один устав не работает.

– Старшина.

– Я.

– Ты у меня в ведомости не старшина.

Сычёв напрягся.

– А кто?

– Второй командир взвода. Только не говори никому, а то мне придётся тебе за это платить.

Сычёв хмыкнул – коротко, суховато, и ушёл разгружать лошадь. Он ничего не ответил, но спину держал прямее.

К четырём Мишка дотянул линию.

Две линии, если считать честно: одну – между орудиями, вторую – от лощины к сараю, на командный пункт батальона. Вторую Ковалёв придумал сам и сам же за неё боялся: провода было мало, а телефонных аппаратов – два, из них один битый.

Ремизов пришёл на позицию перед рассветом, посмотрел, как связист прилаживает аппарат под его собственным столом из снарядных ящиков, и спросил:

– Это что?

– Это вы, товарищ капитан. Вернее, это я – у вас. Как немец пойдёт, вы мне скажете, что видите с КП. А я вам скажу, что вижу с позиции. Вы будете знать, что артиллерия жива, даже когда её не слышно.

Капитан покрутил трубку в руках. Трубка была маленькая, чёрная, обшарпанная.

– У меня в полку такого нету, – сказал он наконец. – У меня с полком – посыльный.

– Знаю, – сказал Ковалёв. – Это отдельная беда, и она не сегодняшняя.

Немцы начали в семь двадцать.

Начали правильно – с пристрелки: один разрыв за мостом, один перед передним краем, третий у околицы, и по этим трём Ковалёв, лёжа на скате в лощине, прочитал всё, что ему было нужно, и записал в тетрадь: гаубичная батарея, четыре ствола, с закрытой, направление – от рощи за высоткой. Потом пошёл огневой налёт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю