355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Белый » Том 4. Маски » Текст книги (страница 9)
Том 4. Маски
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:31

Текст книги "Том 4. Маски"


Автор книги: Андрей Белый



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)

Коробки ломались

Его навещали: пришел Задопятов:

– Уф, – сам я стал одр: умерла Анна Павловна.

Он – не расслышал: зажмурился, пальцами отбарабанив, внимая себе, как другому.

– Будь бодр: чего доброго, – встанет твоя Анна Павловна.

– Да умерла, – говорю.

– А… Взяв в толк…

И – умолк.

Приходила сюда Василиса Сергевна:

– Мы – что; мы – живем: а вот Надя твоя долго жить приказала…

– Что ж: я поживу еще…

Видно, – не понял; вдруг – понял он:

– Наденька?… Как?

И из глаза, единственного, – в три ручья!

* * *

Громко фыркая, плачась, что вот он – один и что некому плакаться, протопотошил с неделю под дверью; и выплакался, положив седину, на колени: к сестре.

Лир – Корделию встретил.

Плаксивый период прошел.

* * *

С того времени в памяти рылся: расспрашивал:

– Ну, а Цецерко-Пукиерко, чорт побери, – что и как? Василиса Сергевна:

– Ах, – не говори, скрылся Киерко твой; след простыл; писал – в «Искре».

– Все умерли, – что ли?

И глаз – вспыхнул искрою; не избежать горькой доли; и глаз – погас! Каждый из нас, вспыхнув искрой, знать, гасит свой след – в бездне лет

– Да!

Без дна – времена!

И по памяти он заметался кругами: когда улепетывали: как испуганный заяц; и он припустился в бежавшее время, – испуганный заяц!

* * *

И вновь косохлест, подымающий бреды, где – Грибиков (дрянь снится нам) из-за форточки сызнова фукнул; и – сызнова (рухнули прахом года, как в дыру). —

«Дррр!..»

– Война мировая, профессор Коробкин!

* * *

«Драмбом» —

– точно рапортом дробь выдробатывал, вздрагивая, барабан; дрдррр —

– тарртаррадар! —

– дрр-дро!

– Право! Раз! – вскрикивал прапор в туман: за забором отряд пехотинцев прошел: «Дрроо!»

Карета, квадрат

Удар, драма: дар: —

– даррр —

– ман… дрррооо!

Головою отпрянув и носом влетев в потолок, он вскочил, точно бой барабанов, свою разрезалку, как меч, вознеся

И залаял, кидаясь, – залаял усами: во тьму:

– Патентованный вы негодяй-с… Я-с – ученый; и – да-с: патентованный!

Ус белой граблей топырился: форточка в ухе открылась; я голос, плаксиво визжащий, как ножик точимый, мозги и составы оттуда разрезывал —

– Что же, – давайте, давайте тягаться; попробуем, как патентованный ножик задействует над патентованным мясом!

– А, а!

Вынималось дыхание; тряпкой заклепывали разорвавшийся рот; он, всплеснув голубою полой, на которой оранжевые, сизо-синие, желтые пятна в глаза Серафиме взлетели, зажав свои уши, спасался; под столик – на корточки сесть.

Серафима – под столик: на корточки сесть, успокаивать, одеколоном за ухом тереть, чтобы —

форточка в ухе: закрылась.

* * *

– Дрроо!

– Дроби пролеток, профессор: чего вы волнуетесь?

– Дроби?

К окну выходил уверять: эти дроби открыл математик Бернулли:

– Вот что-с: теорема Коши, – та, которая связывает теорему Фермата с рядами дробей в разложении сумм степеней…

И в светящийся блеск, пролитой из окна, засветяся своей сединою, он тыкался пальцем в пылиночки, тщася их вычислить:

– Дробь: единица, – гм, – в степени «эм», плюс, два в степени «эм», плюс ряд точек, плюс «эн», степень «эм», по, – гм-гм, – степеням: «эн» – пылинку на пальце разглядывал; к пальцу приставился носом:

– Бернулли ввел дроби такие; поэтому их называют

Бернуллиевыми; в них память прочислена; а то – дыра вместо памяти.

Глазом своим из опухшего века глядел вопросительно: память в квадрат возвести? Открыть скобки?

– Сто чортов и двадцать пять ведьм! – залягался он носом.

Удар за ударом: —

– оглоблей —

– по памяти!

Черный квадрат, а не память: на глазе сидит.

* * *

Он выносит за скобки его…

– Не срывайте повязки!

И – перекувырки: незыблемый остров, звезда его, «Каппа», которую знал, как пять пальцев, где жил, – унырнула, как кит под ногами; квадрат, став каретою черною – ринулся; он – за квадратом: довычислить!

– Тряпку и мел.

И сквозь солнечный луч, расплескавши халат, как павлиний, играющий красками хвост, – в двери он; а – за ним: Серафима, Матвей Несотвеев и Тер-Препопанц, – все, – повыскакав, ринулись в планиметрические коридоры: со шлемом и гавком!

За всеми за ними, глаз выкатив, ринулся пузом Пэпэш-Довлиаш.

Привели, уложили:

– Пузырь!

Кризис кончился.

Поступь поступочная

Отрывали ее: в этот номер, в тот номер, их – шесть!

И из номера в номер, как тихий теленок, он, туфлею шлепая в пол —

– за ней шел!

И носище просовывал в стаю халатов – узнать: Пертопаткин, Кондратий Петрович, войну отрицавший, за это сидевший, – какой поднимает вопрос?

Поднимался вопрос:

– Человек, что такое?

Пух, пыли, – взлетают с земли; град – слетает из неба; и он – слетал: наголову:

– Человек… есть… число… – искал слов.

– Не гармония ли? – сомневался Кондратий Петрович.

– А я-с утверждаю: число, – искал слов, – «звуковых».

И просил Серафиму Сергевну: подсказывать.

– Ритм? – сомневался Кондратий Петрович.

Зрачок, как орленок, плескался, как крыльями, – веками:

– Он – отношенье числа колебаний. – Просил Серафиму Сергевну: подсказывать:

– Скажем, – к рукам?… Или, – скажем, – к стопе?

– Что ли, – к поступи, – слова искал.

И зрачок ушел в веко, как желтый орленок: в гнездо. И Кондратий Петрович, всплеснувши руками:

– К поступку?… Как сказано-то?

Николай Галзаков, заболевший солдат, приседал от восторга: орлом:

– И выходит-то – вот что: ногами мы слушаем!

Желчный Хампауэр подкрался: второе пришествие, собственное, проповедовать.

– Слушайте поступь мою; это – я: к вам пойду!

– Вот: изволите видеть! – как лопнет за спинами.

Видели, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, с громкой жалобой Тер-Препопанцу на кучу показывал, с Тер-Препопанцем подкравшись и слушая жадно протянутой челюстью; он к Серафиме Сергевне с иронией выкинул руки свои:

– Ессе femina!.. [64]64
  Ессе feminа!..(лат.)– Вот женщина!..


[Закрыть]
Вы-то что смотрите тут!

А профессор, как пес, защищающий дом – на него: хрипло взлаял:

– Живем, сударь мой, – говоря рационально, – у вас непорядочной жизнью-с: горилл, павианов, гиббонов-с!..

Пэпэш, не ответя, показывал с дьявольской радостью им на отверстие двери глазами.

– По камерам!

– Там – гулэ ву!

Пертопаткин к нему приставал:

– Верю в правду, в сознание, в категорический императив, а не в грубое право насилия, здесь практикуемое.

Николай Николаич же ручку – в карман, а другою в бородку; профессору пузом своим передрагивал:

– Как самочувствие ваше, коллега?

– Прекрасное…

– Стул?

Глаз напучив, – бараний, пустой, – ну приплясывать ножкою, «Тонкинуаз» напевая; и – вдруг: к Серафиме:

– Клистир ему ставили? Ставьте!

И броской походкой – бежать: коридорами; и —

выключатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал блеск, – электрический, белый.

* * *

Губа – принадлежность едальная; фейерверк слов в ней – откуда?

Под небо ракетою выбросил: силою мысли свершится-таки обузданье гиббона прямящею правдой: «да» правды есть – категорический императив, что ни скажешь!

Пузырь из плевы – человеческий глаз: так откуда же фейерверк?

С ним он шарчил коридорами: правда есть первоначало, «пра» в «да»!

Шаркал шаг; и – да-с: – раз; и – да-с: два-с!

– Голова, – ладно: при! – Пятифыфрев подбадривал

Три… Семь…

И – темь.

Николай Николаевич – действовал.

* * *

Скорби седые его принимала на грудь; и расческою космы чесала; к ней близил единственный глаз; ей гырчал успокоенно в ухо:

– Мой батюшка, «ламбда» – простое число…

– «Ламбда» эс вычетом трех, разделенное на два, – Бернуллиево!

* * *

Как лавина, из белого облака, грозно сверкнув серебром, грохотаньем и мраком напучась, – тяжелою массою рушится в пропасти, – так Серафима, из воздуха воздух, серебряная в серебре, – грохотала.

Пришел таракан

Как, чорт, отчество барышни в фартучке? Ротик – малиновый; личико – мило овальное; платье – вишневое… Ей он подшаркнул:

– Ну вот-с!..

– Говоря рационально…

– И – я-с!

И смотрел исподлобья с приятным лукавством, в обязанность влопавшись: личность свою на себя, как халат повисающий в шкапе, надеть.

На плохом самокате возможна езда; взяв больной интеллект в свои руки, – поехал на нем: дипломат!

– Я-с – к услугам-с!

У губ появилась ирония.

Что, мой родной?

И глаза заглянули в глаза.

И взяла его за руки; он же заплатой – в звезду законную; глазом – в нее, скрывши дырочку в памяти, темою выбрав вопрос отвлеченнейший.

Вы камфару положите; и к ней через месяц придите– она – улетучится…

И перешлепнул губою:

– И – я: в свои думы.

И клок бороды ухватив, ткнул под нос:

– Полагаю: в системе Минковского время быстрее…

Прислушался к голосу из-за стены: Николай Николаич, морская свинья, видно, свинствует в номере «шесть».

– Шут ломается!

Нос завернул, будто запах услышал плохой:

– Фу ты, чорт, – растерял свои мысли.

– О чем я?

– О времени.

Вспомнил: к столу – начертать знак числа:

– Чтоб представить его, – показал ей число, – надо взять единицу; и к ней, говоря рационально, приписывать столько нулей, чтобы два миллиарда лет жизни наполнить и ночи, и дни, приставляя нули к единице.

Отставивши ногу, качнул сединой, переживши число, им представленное, в миллиардах лет жизни, осиливаемой черчением ноликов, между двух жестов руки Серафимы Сергевны, протянутой к скляночке с бромом, и скляночку эту на место поставившей.

– Вы – Серафима?… Простите, пожалуйста, – отчество?

– Я – Серафима Сергевна.

– И я говорю: Серафима Сергевна!

Похлопал себя по груди; и, – огладивши бороду, сел.

Серафима Сергевна смеялась здоровым, грудным своим смехом; оправила скатерть:

– Я чай заварю.

Наводила уют.

– Кипяток: в номер семь, – с тихой силою: к двери.

Рачком прибежал чернокан; сел у ног и свой ус философски развеял; профессор бросал ему крошечки, припоминая, как мухи садились на нос; но кусаки исчезли, пришли тараканы.

Они распивали чаи; голова Галзакова в дверях появилась; за ней Несотвеев стоял:

– Сестра?

– Брат?

И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:

– У китайцев «два» – «пу», или – «уши»…

– Поди ж ты, – Матвей обжигался губами.

– Шесть: «Титисит упа» – зулус говорит, – и вознес разрезалку в окошко, под звезды он. – Значит: взять палец большой руки, левой-с, когда пересчитана правая-с!

Так это выревнул, что таракан, крошки евший, – фрр: в угол!

Все – в смех.

Серафима Сергевна сидела с расплавленным личиком: в розовом жаре своем.

Николай Галзаков подмигнул:

– Не нарадуешься: голова отрастает!

Профессор же пил с наслаждением чай; он подставил стакан:

– Еще, Наденька!

– Я – Серафима Сергевна.

– А?

И – почесался за ухом: когда он, бывало, работу откладывал, то – шел он к Наденьке: броситься словом!

Матвей Несотвеев шептал Серафиме:

– Как мать и как дочь ему будете!

– Значит – близнята, – решил Николай Галзаков, опрокинув на блюдце стакан.

Значит: —

– Лир —

– и Корделия!

Как Микель-Анджело…

Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…

Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока – затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану – на красную яму, – надели заплату «о н и»: не на жизнь!

Она – фейерверк!

Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:

Исчисление Лейбница съел инженер!

И – в пустое пространство твердил:

– Социология, – вывод теории чисел!

А лоб, точно море, в пустое пространство свою уронивши волну, прояснялся:

Закон социального такта найдет выраженье в фигурном комплексе.

И – к Софу су Ли, —

– к этажерке:

– Мой батюшка, числа – комплексы живой социальной варьяции!

Так убеждал этажерку он: Софуса Ли.

Пифагора связав с Гераклитом, биение опухолей – на носу, на губе, на лопатке, в глазу – пережил сочетанием, переложением чисел, – не крови; кривые фигур представ-дял – перебегами с места на место: людей.

Игру выдумал.

– Будете «а»… – точно пулей сражал Пертопаткина.

– Стало быть… – оком наяривал дроби.

– Вы станьте сюда вот.

И оком толкал:

– Не туда-с!

– Ну, вы будете – «бе», – разрезалкой ловил Панту-кана.

– И, стало быть… – бил разрезалкой в плечо.

– Вы параболу справа налево опишете… – и разрезалкой параболу справа налево описывал.

– А Пертопаткин параболу слева направо опишет… – параболу слева направо описывал он.

Завернувши ноздрю, доставал свой платок: отчихнуть; носом – в небо: поднюхивал формулу.

– Ну-с, а теперь, – пальцы прятал под бороду; и их разбрызгивал в воздух из-под бороды:

– Разбегайтесь! —

– Из «бе-це-а» —

– в «а-бе-це»!

И Пертопаткин ему:

– Мы играем, как в шахматы!

– Это же-с шахматы нашего века… А в Индии в шахматы, – ну-те, – играли людьми: не фигурами; ставились воины; и – выводились слоны.

Параноик, дразнило, – ему из кустов:

– Каппкин сын это выдумал!

– Справьтесь в истории шахмат, – профессор в ответ.

И Пэпэш-Довлиаш с наслажденьем чудачества эти подчеркивал:

– Видите?

Видела: силится всем доказать, что профессор Коробкин – дурак; демонстрировал Тер-Препопанцу (я – что-де: оставим!):

– Вы видите сами!

Орлиная, цепкая лапа, схватившая курицу: курица в воздухе бьется; и – видит: из неба, из синего, злой и заостренный клюв к ней припал!

Умоляла его Серафима.

– Профессор, – сдержитесь.

Переорьентировать всю биографию (детство, Кавказ, надзирателя, годы учебы, женитьбы) – не просто; и так он с усилием сдерживал мысль, чтоб в нее контрабанда не влезла.

Себе объяснял, как попал в этот дом (знал, – в лечебнице, болен): его шибануло оглоблею до сотрясения мозга.

* * *

– Я все вот стараюсь понять его жизнь и ему показать: на картинках, – пыталась другим объяснить Серафима Сергевна. – Я их подбираю со смыслом; и этим подбором стараюсь помочь ему память о прошлом сложить; его бред – переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт.

Приносила альбом; и – подобранные мастера Возрожденья прошли: роем образов:

– Это – Карпаччио.

– Это – Мазаччио.

– Вот – Рафаэль, Микель-Анджело.

Точно родною дорогою от Рафаэля к Рембрандту вела, совершая в нем роды: —

– из фабул страдания вырос осмысленный облагороженный образ увенчанной жизни!

И над Микель-Анджело плакал он:

– Вот: человек.

И увидел: глаза ее, золотом слез овлажненные, – голубенели звездою.

– Вы поняли?

Глазом, открытою раною, видел он

Свет – ясно желт: канареечен; серая, каре-кофейная – тень;. только дальних домов ярко-желтые призраки нежно чистееют: медовыми окнами; встал из-за рденья деревьев профессор Иван, жмуря глаз, как от солнца.

То было тому назад – год.

С Серафимой глядели: как смуглыми скулами пучилось с лавочки оцепенелое тело в шинели, склоняясь на озолоченный костыль, сжатый в пальцах; серели: щетина и щеки; и врезались: лоб костяной, в синих жилах, невидящий глаз, застеклелый, как от судака.

И костыль, —

– золотой от луча!

Пятна ржавые ярких расхлестанных листьев качались перед обескровленно мертвым.

Профессор Иван – с глазом, точно с открытою раной, стоял, опустивши главу, точно гостя высокого встретил; себе самому, как другому, внимал.

И ему Серафима:

– Смотрите-ка… С прифронтовой полосы; его мучили, били, едва ли не повесили; он обвинен в шпионаже!

– Невинно…

– Хампауэр, Иван.

Два Ивана!

Вдруг —

– трупы не плачут: —

– из белого из остеклелого глаза слеза, – человеческая, – в оке, видит он, виснет, отблещивая стекленеющим перлом: в перловые росы.

Слезе поклонился профессор Иван, потому что страданьем, как палкой, ударило; это – страданье Ивана Хампауэра, а не его!

Понял: совесть сознания – повесть страдания.

Томочка-песик

Однажды, полгода назад, кто-то в двери усиленно стал колотиться; профессор уставился с громким:

– Войдите!

Влетел —

– Никанор!

С независимым видом, как будто расстались вчера лишь, моргал перед братом он, ногу отставив, – таким гогольком:

– Здравствуй, брат!

И стремительно выпала из задрожавшего пальца очковая спица, чесавшая ухо профессора: брат, как на нос, ему сел.

Носы вытянув, стойку они подержали, как псы под забором (ногой – на забор); брат, Иван, приседал Никанору под нос и заглядывал глазками в глазки:

– Ты, – ясное дело?

Зашаркал с попышкой.

– Как видишь, – руками в карманы отчаянно всучивался Никанор.

Что же дальше?

Формальности: чмокнулись.

* * *

Брат, Никанор, называл, как и прежде, его:

– Брат, Иван!

Брат, Иван, с «Никанорушка» шаркал вокруг Никанора, бросая глазочек, как мячик, мальчишкой метаемый под колоколенный шпиц; Никанор же, пофыркивая на Ивана, на брата, глядел сверху вниз, как и прежде, когда брат обшил его: фрак ему сшил, шапоклак подарил.

С головы до пяты, до последней сорочки обшил, начиная с енотовой шубы, в которую брат, Никанор, исчезал; это было лет двадцать назад; Никанор государственное испытание сдал: в Петербурге.

Оказия: шуба исчезла, а брат, Никанор, голышом появился в Москве из Серепты, куда он заехал случайно.

Багаж стибрил жулик; но – брату – ни слова:

– Пустяк-с!

– Так себе!

– Предрассудок!

Хотя бы спасибо!

Ходил легкомысленно лето и зиму в тряпчоночке (плед полосатый), швыряя ее независимо в руки почтенных швейцаров гимназии, где стал служить.

* * *

И теперь прилетел независимо он.

– Как ты тут?

Будто не было черной заплаты, кровавого шрама, седин; брат, Иван, завернувши ноздрю, ею чмыхал:

– Да так-с: ничего-с…

– Вопрос – в том…

И – волчком завинтили они меж постелью и столиком: брат, Никанор, вокруг брата, Ивана; и столик у брата, Ивана, как у бегемота: —

– крах!

– бац.

И с блаженством носы в потолок запустив, друг о друге сужденья свои изложили: друг другу.

По-прежнему брат, Никанор, зашагал вокруг стола; и профессор по-прежнему тщетно гонялся за ним с кулаками по кругу:

– Всегда повторяю я: выломал, чорт подери, из себя нигилиста какого-то ты!

Никанор, как и прежде, парировал:

– Ум – хорошо, а два – лучше: ты, вот, математиком – и, как морской конек прыгал он, – вышел; я – вышел, – ерошился едко, – словесником.

С вызовом:

Кто из нас лучше, – так, эдак?

Но брат с кулаками его настигал в полукруге стола; и тогда, гонор сбавив:

– Я думаю, – он удирал от стола: взаверть, скоками.

– Думаю, что – оба лучше!

Дразнился за креслом.

Карьера учителя шла в нисходящей градации: Питер, Варшава, Саратов, Ташкент!

Спор, стремительно вспыхнув, стремительно же обрывался; отспорив, стояли: носами – друг в друга; и гладили бороды с нежным блаженством.

– Так!

– Вот!

И, – как прежде, сперва помолчав:

– Никанорушка, – что же ты думаешь делать в Москве, – брат, Иван, с приседанием.

– Да по финансовой части я думаю, – брат, Никанор, как в окоп, перепрыгнул за кресло: от столика.

– Именно, – что же-с? – выпытывал брат, наступая на кресло: от столика.

– Думаю в банке служить.

В Государственном банке, – не в банке с водой.

И пока Серафима Сергевна не выставила Никанора Иваныча, он, ощетинившись, тыкался.

Был он таков: в коридоре небрежное и запоздалое «мое почтенье-с» услышалось: издали.

* * *

Он – зачастил; он – влетел; он – ерошился.

– Тителев думает.

– С Тителевым, полагаем, решили: условились.

Переселение брата, Ивана, из этого дома, – решенное

дело; а – брат: брат, Иван?

С философским спокойствием, с юмором и с пожиманьем плечей разрешился сентенцией раз:

– Не могу, – дело ясное, – лекций читать: рассуди-ка, – ну как я прочту? И суть – в этом, – прошаркал он в угол; и. перевернувшись, пошел из угла:

– Уже – второстепенное дело, где жить: там, так – там; здесь, так – здесь.

Горько – руки – в карманы, а нос – Никанору:

– Скончалась ведь Наденька!

Спины подставив – в углы: из углов; молча строили: диагонали квадрата.

Один огорчался, что Наденьки нет, а другой заключал, что о собственном доме у брата, Ивана, составилось здравое мнение: сиденье в коленях Никиты Васильевича – не сиденье в кресле своем; о возможности жить им вдвоем или даже втроем, если взять на учет Серафиму Сергевну, – закинул он слово; и тут же умолк, потому что заметил волнение.

Это – естественно.

* * *

Брат произвел революцию в брате; с приездом его поправленье заметили все; не рысцой, а галопом профессор помчался к осмысленной жизни по дням.

Аналогия вынырнула:

– Права Наденька-с, – что ни скажи: песик Томочка стал человеком.

– Как?

– Бегает?

– Где?

– Здесь?

Кто? Как? Никанор?

– Впрочем, – видя испуг Серафимы Сергеевны, – я – пошутил-с!

Аналогия эта исчезла.

У девкина девка

У Девкина встала церковенка.

Ходит девица; и парень – за ней: завитой:

– Расхарошая краля хрестей, почему вы такая лимоночка кислая?

– А отчего вы такой раскурчавый баран?

– Я для вас протувар перемерил… Желаете, – семечки-с?

– Благодарю: чай с изюмом пила… Не трудитесь напрасно: сапог даром сносите.

– Я – не какой-нибудь: пару намедни купил, шубу

Разговор обрывается; фортка захлопнута.

Элеонора Леоновна перед цветочком под скворушкой то-диванчике ситцевом, видясь в обоях веселого цвета над Нбким, пестрявеньким ковриком; выглядит свеженькой, мило невинной; не скажешь: шельменок.

И все:

– Домна Львовна…

Да:

– Да, – Домна Львовна.

И ей Домна Львовна:

– Куда? Посидели бы!..

Элеонора Леоновна – к Фиме с кулечком сластей для Ивана Иваныча; Домна же Львовна – одна; Мелитиша – кухарка, друг дома, – на кухне; а Фимочка – в клинике; чаю проглотит, – в бега.

Редко виделись с Элеонорой Леоновной; Фимочке не о чем с ней; она – тупится: молча:

– Такая хорошая вы.

И от этого Фимочка кажется беленькой, глупенькой; русые волосы в солнечном лучике великолепно отблещивают: как сиянье вокруг головы; а скворец – верещит.

– Моя жизнь – не такая. – Леоночка ей: – я – порочная, грешная…

Фима терпеть не могла, когда козий прищур и русалочий взгляд появлялись при этом; и знала, что, если она пожалеет, – получит щелчок:

– Эти тонкости ваши рабочему классу чужды.

Своей ручкою с матовой прожелтью выщепит волос порывисто; и – заостряет рабочий класс с таким видом, как будто она собирается Фиму за локоть куснуть.

И какое-то – «ах да зачем» – подымается.

Был разговор только раз: о друзьях и желании их, чтоб профессор с сиделкою жили во флигеле Тителевых; в Серафиме, как птичка, вспорхнуло сердечко; сидела с открывшимся ротиком; Элеоноре Леоновне в глазки агатовые загляделась она: так и вспыхнули.

Элеонора Леоновна тут же себя заморозила:

– Ну, я пошла.

Но заботою этою стала близка она Фимочке. Все же дружить с ней нельзя, как с Глафирой Лафито-вой, через которую и познакомились, где-то случайно; Глафира, которая лишь социальным вопросом жила, а не личною жизнью, уверила:

– Тителевы превосходные личности!

Бредила эта Глафира, – брожением масс, производственными отношеньями; слышала тоже не раз от Глафиры о некоем Киерке: громкое имя в рабочих кругах, этот Киер ко долгие годы с профессором жил бок о бок; он теперь – нелегальный.

Но хлопоты о помещении – не без него.

– На Леоночку не обращайте внимания; ей тяжело; и – потом: фанатичка.

И верилось, что тяжело; а вот «что фанатичка», – не очень.

Глафира в контакте: Шамшэ Лужеридзе, Богруни-Бобырь, Ержетенько, Жерозов, Торбозов, Геннадий Жебевич и Римма Ассирова-Пситова – ее товарищи: они – партийцы.

Глафира Лафитова: – да; что «Леоночка», – как-то не верилось; Фима дичилась, когда с сухотцею, с прикурами, Элеонора Леоновна ей:

– Вы опять с вашим сердцем.

А тут – Домна Львовна:

– Леоночка, это – чертенок, шельменок… А все же в обиду ее я не дам.

Вся серебряная, небольшого росточку, в очках; платье с белыми лапками каре-кофейного цвета; и – в чепчике бористом; то у окна под скворцом восхищается Глебом Успенским; а то у плиты учит строго свою Мелитишу картофель томить; то по Девкиному переулочку с палкою бродит, укутавши голову в шапочке круглой фуляровой, с черною шалью.

А вечером – за самоваром:

– Что, Фима, страдалец твой?… Ты береги уж его…

– Да уж я…

И – к «мамусе», ее теребить: завертушка! В кофтенке проношенной, старенькой вертится; личико станет лукавым задором; и белыми зубками мило малиновый ротик сверкает.

В последние дни приставала старушка:

– Пошла бы к Леоночке: не заболела ли? Скрылась… Ни слуха ни духа.

Пойти как-то боязно ей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю