Текст книги "Том 4. Маски"
Автор книги: Андрей Белый
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Глава седьмая
Сердца волнует
Снег, как цвет миндалейСерафима Сергевна в ушастенькой шапке и в шубке с коричневым мехом упрятала в муфту лицо – защититься от блесков: и лед – сверкунец; и жестянка – звездянка: и —
– ах!
– «Бриллиантистей всех бриллиантов!»
Двуглазкой ловила блестинки снежинок; профессор в медвежьей, заплатанной шубе, засунувши варежки под рукава и подняв рукава под лицо, шел неровной походкой из инеев.
Мягкими метами бледный фонтан за фонтаном под бледное небо взлетевши, стал инеем; роща березовая появилась из света сапфирового, точно кружево: снилась.
И веялись иней в синие тени.
И – замерли: великолепное блестение серого камня из дряни заборной.
И блески сблисталися.
– Дас-с!
Глаз, как быстрый маяк, из-за века открыл на нее; и понесся из тени: на блески.
– Я сделал открытие!
И – глаз: погас.
– Вы?
И беличье что-то в ней дернулось:
– Где и когда?
Он надулся усами и ей не ответил.
Она закусила свой ротик; и стало ей горько: зачем он таится:
– Я – не понимаю!
Ее посерело лицо: от усилий понять.
– Я уже!
– Что?
– Сказал-с!
И – расставила ноги; и – рот растянулся:
– Про что?
– Про открытие.
Сосредоточенно выслушала:
– Вы сказали тогда Синепапичу, что никакого открытия нет, а теперь говорите, что есть: как же так?
– Оно – сделано-с; но-с… Мне открылось, – так и посмотрел, будто глазом зажечь хотел снег.
– Оно – вздор-с!
– В каком смысле?
Нос – в ноги:
– Ну, – ясное дело: открытия вроде как нет!
И пошел, давя снег, как на гору; и шубу тащил за собою по снегу; из меха морозом нащипанный нос вылезал.
Ее гневное личико, точно на крыльях: на плещущих мехом наушниках, – дернулось.
Он повернулся к ней, точно из сна:
– Что вы это? Я – так-с.
И уставился в сон, расстилавшийся инеем; иней от доха слетал.
Выражение гневное свеялось, будто слетающий иней; и отсвет улыбки явился в лице: это просто – шарада.
– Герон, – и серебряная борода появилась из меха, – писал свои дроби, лепта, – гладил бороду, – буквой со знаком.
Уловка: укрыть настоящую мысль; он, как с мышкой, играл:
– Так: две пятых писалося: «бэта», – два-с – черточка.
В синие тени плыла его шуба.
– А «эпсилон» [107]107
эпсилон– греческая буква.
[Закрыть], – выставил нос, – пять, две черточки-с: знак знаменателя, – ясное дело.
Локтями прижавшись к бокам, распахнулся мехами клокастыми; и на усах, как стожары; и – млечная, вся, борода. Взяв за руку ее,
показав ей, как прйзорочит —
– там —
– цветами из света: сквозными и розовыми, как миндаль!
Показал ей на сон бирюзовыйС любопытством вгляделся: вон – черные валенки; серо-зеленый армяк; мех – с отжелчиной; морда – безглазая: кучею меха на морду он двинулся через нацоки ледышек.
И прыгнувши, грохнулся носом и ботиками, как тяжелая кукла:
– Вы, – что-с?
Человечек – вскочил.
Серафима – кузнечиком прыгнула.
Ус – из мехов; из усов нос, мортирою выстрелив, точно в кусты, сел в усы; и усы ушли в мех:
– Это – хмарь!
Рогом котиковым на сосулечник, через блещак, стал отрустывать; но под серебряной крышею, бросившей яхонты, встал:
– Хмарь: такая есть станция!
Помнил: —
– стояли жары; липы зыбились в дымке; их лист – замусоленный; кто-то таился за листьями; взглядом поймал – человечка, который себя догонял на обоях его кабинетика: черно-зеленый и желтый, —
– с обой убежал!
Серафима же силилась высмыслить:
– Хмарь – аллегория?
– Хмарь, – он впечатлял морщиною, – дачное место такое, где жили мы с Наденькой; коли направо идти, будет лес, а налево – зеленое поле под серою пылью; там желтые тучищи; пыль-с, буерачники; там оборванцы ютились; и – тропка оттуда вела.
Он прошел этой тропкою:
– Моль-с!
Серафима же думала, что аллегории.
– Что вы, профессор?
Ударами ботиков закосолапил:
– Оттуда гонялись за мной!
– Кто?
– Да он, человечек: с собой; а его растереть между пальцами: моль-с желтоватая!
– Вы объяснитесь, профессор!
– Ну-ну-с: ничего-с… Заведем нафталин.
Возмущалась на эти шарады глазами, огромными, синими, ротик зажавши с достоинством горьким; и серыми ботиками за ним топала; и не вникала; берег ее: —
– девочка-с! Как ей сказать, —
– что ходил он дорогой, которой никто не ходил?
Ровно несся по снегу, блаженным пространством дыша; он, дорогою страхов пройдя, не боялся.
И – там: —
– синева отдаленных домовых квадратов – совсем голубая; как в паре опаловом; розово-желтыми персиками пронежнел – красный дом; тот, вишневый, – вино; а этот, беленький, – розовый воздух невидимый.
Он ей сказал, точно светом облещивал:
– Не обращайте внимания, – в корне сказать… Я тут, – ясное дело, – шучу!
Изумлялись: —
– вершина сосны, схватясь ветками в облако, розово вспухшее, свесилась каре-янтарного, ставшего ясным, ствола; ствол сосновый, вот этот, как смолотый кофе; и карий, и красный; березовый ствол, как коралл; —
– дом, —
– лимон, —
– апельсиновый!
Сделал рукою с достоинством ей пригласительный жест:
– Ну-с, – мы завтра отправимся с вами: ко мне-с!
Красным носом – к земле, точно знак подавая стоящим в низине:
– За томиком Клейна… Там в томике, – листики, кое-какие мне нужные: для вычисления.
Заговорил в первый раз с ней о доме своем; шарчил в черч ветвей – на прозор заревой: через розовый иней.
Как шапки миндальных цветов, возникала за дальними купами купа лесная; и лес над лесочком висел, точно в небе, —
– дымеющим облаком!
Медленно шел под деревья, с которых свевались охапками иней, – на бирюзу; и – на облачко, облачко срезавши шапкой; и – шапкой означился: в розовом фоне забо-Рика.
Тер-ПрепопанцОгнецовой блесной стали тяжести красочных линий; поскрипывал стол:
– Уезжаете?
– Мое почтение, – скрипнуло кресло, в которое сел над столом; десятью задрожавшими пальцами бегал.
Внырнула в себя, вздернув плечи под окнами; стиснула пальцы, растиснула: белые пятна остались; рванулись навстречу.
И думала: он затаил про себя свою главную мысль.
Наблюдала за ним, как кричал:
– Дроби, дроби, – «лепта», скажет грек.
И схватяся за голову, вздернувши плечи, качнулся – налево и вниз: точно голову, сняв с головы, – бросил в пол ее:
– Чорт побери, надробят челюстей: и налепят затрещин!
Пошел, выбивая ногами, как на плац-параде солдат:
– Тоже, – дроби, взять в корне!
Унять не умела его.
Наблюдала: ладонь, как лягушка, прыжком пролетела в жилетный карманец; и нож перочинный явился подскакивать в воздух (ловил превосходно его).
Равновесие восстановилось.
Над дальним забором, в окошке поблескивать стала звездиночка: зирочка.
Видел малютку —
– в зелененьком платье,
поправивши золото мягких волос и сиренево-серую шаль завязавши в изящную, венецианскую шапочку, билась, как птичка.
И стало ему и добрее, и лучше: от шлепов двух ножек.
И он разразился сентенцией:
– А Диофант, – к ней поехал он носом под носик, – писал свои дроби – «лепта», скажет грек, – как и мы-с.
И поставил два пальца себе:
– Ставя букву под буквой и их отделяя чертой.
И стоял перед ним Пифагор, как фантазия мысли, и точной, и образной.
* * *
Крытую бархаткой лавочку в ножки поставила; ножки – на лавочку.
Личико из-за коленок заигрывало: то в открытки, то в прятки; и напоминало ему щебетливую мордочку ласточки; выставив очень задорненькии носик, скосив его, зубками нить перекусывала, улыбаяся мило малиновым ротиком, очень задорненьким; что-то такое она вышивала: узорчик лилейчатый строился.
Ушки прислушались: ножки с подлавки слетели.
– Шаги?
И округлым движеньем, как в ветре, – прыжком: мягко вылетела; промельканьем зеленого платьица —
– «фрр» —
– погналась, неизвестно куда, неизвестно зачем.
– Вы чего?
Ножки – «топ»; и – попала к окошку; и беличье что-то в ней выступило.
СининаТук!
– Войдите!
В пороге, конфузясь, стоял… Препопанц; нос Тиглата-Палассера в красные пальцы дышал.
И составила чашечки чая, жалея о чем-то: сдвиганьем предметиков; Тер-Препопанц стал являться к вечернему чаю совсем не как доктор, а – просто; с профессором был безупречен; сидел, опустивши свой нос; и молчал: мировоззрение Тер-Препопанца с недавнего времени стало: ее лицезрением.
И усмехнулась; чтоб скрыть этот внутренний просмех – в шитье; откусила без нужды и выплюнула шелковинку, когда Препопанц заикнулся о том, что…; себя оборвал; и глазищем расширился, ножку увидевши:
– В психиатрии есть много еще нерешенных вопросов, решаемых жизненно…
Видел: звездою над нею ночует свободное небо.
Ей он не советовал: нерв изучать.
Она ножку свою под себя подтянула: морщинки, как рожки, боднулись со лба: мала птичка, – остер коготок; Препопанц засопел, покраснел; Серафима подумала, что при профессоре можно ходить нагишом.
Препопанц же вскочил и ушел.
Про себя рассмеялась; и – ямочки в щечках; и – ямочка на подбородке; и личико стало котеночком: сколько мальчишества?
* * *
Синие линии выступили; иней – призорочил; вдруг за стеклами с треском сосулька упала из жолоба; тень пересекла окно; и пятно – лицевое.
– Подглядывают!
И себе улыбался профессор: подглядывал тоже.
Прилипла к стеклу: никого: синерод, выглубленный и прыснувший ярким, глазастым согласием.
* * *
Он шарахнулся от ее беленькой ласточки, —
– ручки, —
– которая, – «порх», – опустилась на голову.
– Я – тут…: придремнул-с.
И так нежно расшамкался:
– Добрая ручка моя.
И проехался носом под носиком:
– Гнездышко вить, дело ясное?
Знал: будут – птенчики, мысли.
Остались они ликоваться вдвоем и показывать пальцами, тыкаясь в стекла, на звездочку: блеск бирюзовеньких искорок переигрался в зелененький блеск; и вдруг вспыхнули отсветы, точно кошачьи глаза; и погасли.
– Какая звездистая ночь!
Дух захватывает; слепнет глаз облесненный: дрожит и горит синина выглубленная: нет им числа; бездне – дна.
Как топазовый глазСинина белоперая; воздух, живой солнописец, сияющий окнами; наст – золотая блесна; лед, как белый чугун; и – алмазным кокошником крыша.
Милело ее кругловатое, белое личико: мордочка; малиновели пропевшие губы; щелели за губками зубки жемчужные; в солнышке взор ее – медистый.
Он же согбенный, закутанный в лезлую шубу, шагал, волоча мех с поджелчиной, рваный рукав прижимая к микитке; казался ей дряхленьким; в мех уронил красный нос; и на носе мутились очки; желтизна световая бросала отчетливый отсвет.
Шаг ширя, старалася с ним соступать; солнотечные синие тени резки; как, сметаясь, густели они в углублениях стен, становясь чернотой; ледорогий сосулечник.
Скользко!
И варежками – под рукав его рваный:
– Здесь скользко, профессор: позвольте я вас!..
Он ей выревнул:
– Герц полагает в гелеогенезис материю: мы – дети света, – сказать рационально!
И нежно взглянули – на гелио-город: как дом угловой бело-кремовых колеров ярким рельефом щербит; на нем солнечный луч, точно взрез ананаса; оконные вазочки, как – сверкунцы; три ступени – белашки; не крыша, а – пырснь; в адамантовом блеске беленые стекла; дом жмется к колонному пятиэтажному зданию; вырезано в синем воздухе бледным, фисташковым кубом: веночки и факелы, – темно-оливковые; солнце дрызгало искрой зернистой на окна.
Сверт, —
– синие сумерки!
Где-то присвистывает; и смотрела она золотыми от света глазами, как бросил ладони, в которые тихо слетало большое старинное солнце.
И волосы отсверком розовым вспыхнули; в отсверке – красное пламя; и луч, звездохват, облеснул переулочек Африков; и на заре уже слабая звездочка, зирочка: искрилась тихо.
И красная церковь – заискрилась в солоноватые, зеленоватые, золотоватые воздухи, ставшие красными кислями; котиковым колпаком ей дорогу указывая; и повернул в Табачихинский: высмотреть, вцелиться: —
– может быть, он собирается даже урок поведения дать?
Просинелые домики; желтые глазки, оконца, сверлили сплошным любопытством, ехидством: зелененький, этот вот, желтенькой, этот вот, домик, в котором, как клоп между бревнами, Грибиков, сплетнями, точно клопиными яйцами, опоганивал этот квартал.
Номер шесть: он, уставившись носом в него, потом носом в нее, носом бегал меж ним и меж нею:
– Тут я, дело ясное, – жил!
И конек дальней кровли, – топазовый глаз, налился, как слезой, своим блеском.
Слеза пролилась.
И топазовый глаз —
– уже розовый, красный, пунцовый, —
– глаз: гас!
Точно ворПозвонились; дверная цепочка зацацала:
– Кто?
– Дело ясное, – я!
И профессор нацелился носом на ручку дверную, пропятивши свой добродушный живот, удивляясь дрежжанью пьянино; и – «Чижику».
– «Ясное дело, – пьянино купили!»
– Кто я-то? – ему из-за двери.
– Коробкин!
Он хлопнул себя под микиткою:
– Барыня дома-с?
И – дверь он рванул.
– Да кто будете-то?
Добродушие слезло с лица; он полез с кулаками:
– Я… я, в корне взять!
Серафима, смешная синичка, в сердцах топошилась. – Кореньев не надо… Какие такие, – сердились за дверью.
И пикали клавишами.
– Вы скажите, – профессор: профессор Коробкин, – разбилась о дверь Серафима, махавшая муфтой.
– Сам, значит? Сказали бы сразу.
Цепочка снялась: Анна Бабова супилась:
– Барыня не приказала цепочку снимать, а то всякие воры шатаются тут.
Он ввалился в переднюю шубою, распространив запах уличной гари, под взглядом, его осуждающим:
– Барин! Под собственным домом шатается…
– Тоже!
– Зарылся, как крот, в свою шубу.
И видел: они провели телефон; а малютка сморкалась, мгновенно же насморк схвативши: от затхлого воздуха комнат.
– Ну, ну-с, – ничего-с; – шептал в ухо он ей, – приготовимся, ясное дело: идемте…
А сердце стучало из глаза, которым он, как фонарем, открывал глубину коридора; тут выблеснул свет, бросив черную тень от лорнетки:
– А вы не смущайтесь… Идите за мною: вы – гостья моя.
Звуки «Чижика» оборвались.
И безбокая женщина в пепельно-серо-сиреневом вышла навстречу; она приложила лорнетку к глазам; и разглядывала их на фоне обойном из тускло-линючих хвостов:
– Как, – с испугом лорнеточку выронила, – это ж, – вы?!?
И за ней – бряки, цоки; и – треск сапог.
Игогого!Василиса Сергеевна сухо и вынужденно подала кончик кисти руки Серафиме и щеку подставила мужу; он дураковато причмокнулся…
– Игогого… Отец!
«Чмок», – чуть отца не свалил сапогами воняющий Митя, – мордач, погон розовый.
И – «дилинь-дйнь» – зачирикали шпоры: погон бирюзовый, лицо розоватое, глупое, пикало, «Чижиком».
– Вот и знакомьтесь: отец – игого, – Митя, полутузя и подтыкивая Ездуневича, давшего сдачу, к отцу подтащил:
– Ездуневич!
И запахами сапог переполнилась комната.
Эта здоровая рожа, способная стену сломать, – как? Мальчонок с прыщавым лицом, так недавно еще воровавший? Профессор наставился носом своим, как мортирой:
– Вояка какая!
А Митя полез на него, чтобы шубу сорвать; он особенно как-то поглядывал, точно он с места в карьер собирался взорваться рассказами:
– Мы, – игого – воевали; и мы, – игого…
Но сдержался; сжав руку, чтоб мускул напружить, дрожа подбородком; и руку разглядывал, – как напрягается: этим движеньем мужчины показывают свою силу друг другу; профессор стоял перед ним в сюртуке долгополом, измятом, изношенном (в локте – заплата), который надел в первый раз после заболевания; в нем он казался раввином бердичевским, а не профессором.
– Да-с, – чорт дери: дело ясное!
– Ты уж того, – игого, – выздоравливай, что ли, – ему наставительно Митя; и чуть было не сорвалось: «Выздоравливай, брт» (то есть – брат).
И профессор от этого стал горьколобый:
– Уж я… как-нибудь!
Носом, как кулаком, саданул; и – загорбился: вспомнилось, – навоевал, а больного отца навестить поленился.
– Ну что же, – идемте в столовую: кстати, – пьем чай… – Василиса Сергеевна вынужденно к Серафиме, – лорнеткой:
– Пожалуйте.
И Серафима, поймав подозрительный взгляд на себе, обезличилась: сделалось совестно, смутно, как будто она виновата, что жизнь бережет; черной узкою юбкой она шелестнула, сжав плечи, головкой ныряя в проход; и как мышка вынюхивала, потому что кислел отдаленный миазм.
* * *
Ездуневич задерживал Митю в передней, ему тараракая в ухо: и слышалось:
– Нет же!.. Обязаны?! Этот Цецерко… Мы… Я – позвоню…
– Брось, брт, – Митя ему.
Зацепясь друг за друга, друг другу доказывая в полушутку, пыряя друг друга в крестец и пониже крестца, – стали спорить; и Митя перечить устал, отмахнулся и дернул в столовую, чтобы усесться, закинувши ногу за ногу, и, громко прикокивая сапогом, пред отцом развернуть «патриотику»: надо же, чорт подери, отучать от неметчины этой отца; и поймал бы он, чорт подери, того самого Киерко, циммервальдиста!..
Корнет же повесился над телефонною трубкою:
– Пять, сорок шесть… Как?… Нет дома?
– По номеру тридцать пять, восемь?
– Пожалуйста: тридцать пять, восемь…
– Корнет Ездуневич… Пожалуйста, вызовите Пшевжепанского.
– Здравствуйте… Ну, – пришел случай: лупите…
– Да, да… Притащился: своею персоною…
– Дом номер шесть: Табачихинский… Ход с переулка… И бросивши трубку, присев, щелкнув шпорами, он отколол антраша: журавлиной ногой.
«Ба, кого вижу я!»Головой сев в лопатки и нос вопросительно выставив, перетирая ладони, профессор просунулся в дверь; снял очки, на них дуя, присел, носом бросился под потолок, опрокинувши лоб; поглядел на очки, протирая очки; их надел.
И увидел он —
– в рябенькой, серенькой, светленькой паре над чайным столом, вырезаясь на серо-серебряном фоне белясых обойных разводов, Никита Васильевич ерзает задом своим над ногой, на которой сидит; и мотается палец накрученной лентой пенснейной.
Увидев профессора, он растаращился выпуклыми голубыми глазами; зашлепав губою и пузом дрожа, привскочил; на пузе дрожало пенсне.
Тут профессор, его упредив, точно прыгая с кочки на кочку, понесся навстречу, ладонью из воздуха воздух отхватывая и треща половицами; прыснул усами и жвакнул губами. И – руки развел: '
– Ба!
Никита Васильевич дураковато замымкал:
– Кого вижу я!
И четыре руки за четыре схватились руки; и четыре руки потряслись; и профессор, с достойным притопом пускаясь в присядку, товарища старого силился утихомирить: как будто не он, а Никита Васильич хворал; стал усаживать в кресло его; сам сел рядом: локтями – на ручки, ногами – под ножки; глаз, точечка, забеспокоился.
И Серафима подумала:
– Он – представляется.
– Ну как, Никита Васильевич, ясное дело, – живешь?
Опрокидывая стулья, столы, опрокидывал даже людей, а свой нож перочинный ловил удивительно: вставши и дернувши бороду вверх, он ладонь, как тарелку, подставил; над ней пометал перочинный свой нож; его спрятал, поглядывая на кудрею волос, перед ним омывавшую сутуловатые плечи почтенного старца, который с прикряхтом полез за платком, овлажняя слезинкою выпуклое, водянистое око; платок развернул под навислину носа:
– Ну, Аннушка Павловна…
А Серафима, как мышка из щели, затыкалась носом:
– Кривляльщик какой! – удивлялась она.
– Долго жить приказала…
И с трубными звуками высморкавшись, стер прожелчину; око, какое с испугом лизнуло лицо Василисы Прекрасной, которое перекривилось: —
– как, как, —
– неужели к покойнице старой ревнует артритика старого?
Сухо сидела она с мелодрамой в глазах, выясняясь на тех же серебряно-серых обоях сиренево-пепельным платьем, под горло заколотым той же оранжевой брошью.
Профессор, который, уставясь очками себе между ног, ожидал окончанья мелодраматической паузы, теплой горячей ладонью подкрался, как к мухе, к плечу Задопятова:
– Ясное дело, – мужайся: еще чего доброго…
И – оборвал себя.
Дамы сидели, глаза опуская: профессор, открыв, что штаны не застегнуты, быстро присевши за кресло, застегивал их, полагая, что делает это вполне незаметно; но дамы сидели, глаза опуская, и ждали, когда с неподатливой пуговицей он покончит.
Покончивши с пуговицей, из-за кресла он вышел; и взлаял:
– Прожить бы без подлости: с кем, – все равно-с!
В Василису Сергеевну тыкнулся глазиком.
– Ай, что он делает? – екнуло вновь в Серафиме. – Зачем он касается ран? Испытует?
Никита Васильевич пыхтел с таким видом, как будто готовился, съерзнувши с кресла, под скатерть нырнуть головой от стыда, сознавая: больного хозяина дома он все-таки выжил из дома, использовав тяжесть болезни, чтоб в кресле хозяйском засесть; он казался себе самому страстотерпцем от этого, ерзая задом, как будто горячие угли ему подложили под зад.
Тут забили часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике.
Примази цивилизацииЦокнувши шпорою, Митенька чай передал Серафиме Сергевне; и думала: в тоне каком разговаривать с ним? Николаша – такой же ведь.
– Что на войне?
– Не умею рассказывать я… Игого: наше дело, – того, – убивать!
И дал тоном понять: гре-на-деры!
И – «дзан»; отозвался, войдя, Ездуневич, как будто хотел он прибавить: не кто-нибудь, – конница мы!
А профессор уткнулся в малюточку: из-за спины Ездуневича: «фрр» – шелестнула она черным платьем; сочувствие выразил быстрой спины ее легкий изгиб.
Тут профессорша с дергами губ, с придыханьем, с лорнеткой – про случай с Копыто:
– Представь, что мы тут… – кривобедрой казалась она.
– С милой Ксаной моей, антр ну суа ди, – кривоскулой казалась она.
– Пережил, когда, – интонировала, – разлетелся к нам в полночь действительный статский советник Старчков со шпионами, – и обвела их глазами, взывая к сочувствию их, – за несчастной Копыто!
Капустой несло изо рта:
– Нет, позвольте, – какая Копыто? И Ксана: какая такая?
– Жиличик! Копыто-Застрой, или правильней Застрой-Копыто; а Ксана – мой друг: к сожалению – съехала!
Снова профессор, как палец, малютке украдкой протягивал нос; и потом с быстрым грохотом прятался.
– Вынуждена, а пропо, – ударялося в ухо, – сдавать наши комнаты.
Пенсии мало ей?
– Басни.
– Что?
– Будто шпионка… Зачем ее взяли?
– Военная необходимость, – мигнул Ездуневич.
– Честь родины, – иогого, – мигнул Митя.
Профессор не слушал профессоршу: он наблюдал с удовольствием, будто ел сладкую кашу, как, сев к Серафиме, Никита Васильевич, старый пузан, от волнений оправившись, загарцевал головой и рукой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали какие-то линии.
Выставив ухо, профессор расслушал:
– Несем свои скорби…
Куда?
С молодыми курсистками старый пузан тридцать лет прококетничал, скорби куда-то неся; запыхтел, оборвался, поймав на себе подозрительный взгляд из лорнеточки, тотчас же переведенный взволнованно на Серафиму, – сухой, оскорбительный взгляд.
– Вот… мерзавка какая!
Все вскрикнуло в маленькой: чай разлила, заныряла головкой, как будто хотела под чайною скатертью спрятаться:
– Что?
– Нет, нет: я – ничего…
Ей представилось, —
– как из стенного пролома бросается стая горилл на нее, а не этих сидящих людей, разукрашенных примазью цивилизации.
Там на обоях, не стертый очищенным мелом, размазался знак: или – пять бурых пальцев, когда-то кровавых.
Профессор не видел его.
Барабанил по скатерти, носом уставяся в прошлую жизнь из-за жизни теперешней: —
– как? —
– Он мог жить таким способом? И повернулся к малютке, которая тотчас увидела: зрячий, морщинами, точно глазами играющий лоб; глаз, ушедший в себя, как костер из-за дальнего дыма горел.
И затиснула радостно пальцы под скатертью; жарами вспыхнуло ожесточенное личико – мимо него.