Текст книги "Том 4. Маски"
Автор книги: Андрей Белый
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
Подал знак:
– Мы за томиком Клейна зашли.
Василиса – с досадливым недоумением:
– Из библиотеки кое-какие тома выносили.
– Куда-с?
– На чердак.
И он с лаями:
– Вассочка, Василисенок мой, – книги без толку не трогайте вы!
И забегал руками по скатерти:
– Я говорю – рационально!
И ножик столовый схватил: барабанил по скатерти им:
– Я… порядок томов…
Серафима, не выдержав, вынула ножик из рук; он, схватившись за щипчики, стал их подкидывать:
– Сам устанавливал.
Тут же взлетело пенсне на обиженный нос Задопятова, явно вопившего оком: – как, как: сумасшедший, а – помнит, что комната есть у него? В ней Никита Васильевич туфли на кресле оставил.
– Да что говорить, – уравнение это решаемо!
– Что? – волоокое око бессмыслило.
– Как? – завоняла разомкнутым ртом Василиса.
Но – резкий звонок: Митя – в дверь.
Серафиме осмыслилось:
– Он же их водит за нос!
Знала: высечет вздрог; где нет жизни, удар механический – страхом, томлением или бессмыслицей – нужен.
Профессор зевнул, живот выпятив:
– Просто хотел я сказать, что пойду посмотреть, цел ли томик… И – все-с!
Тут влетел офицер:
– Капитан Пшевжепанский!
Приветствовал издали.
Встав выжидательно, с места не трогаясь, зорко косясь, пожал руку, качая над ней бородой; и рукою на стуло указывал; став простецом и юродствуя, точно Эзоп, раб двадцатого века, вещающий из двадцать пятого им:
– Диофант имел способы для разрешения всех уравнений… Идем…
Поклонился достойным поклоном в носки; с Серафимой отбацал в дыру коридора; холодную ручку поймал в темноте; прикоснулся дыханием к ней:
– Потерпите, малютка: недолго вам маяться!
Но теневая рука замигала на поле обой: теневою лорнеткою; и кривобокая тень, обогнав на стене, улизнула в переднюю.
Это – профессорша. И выжидали, что скажет.
– Я шла, чтоб узнать, антр ну суа ди, – в Серафиму, – когда говорит жена с мужем, чужим делать нечего.
И —
– Серафима мышоночком: в дверь кабинета от них.
– Шла узнать, что и как.
И он пальцами бороду стал разгребать, порываясь удрать, но уставясь в усы; а профессорша стала глазами мочиться в платок;
– Все же – прожили вместе: я вам вышиваю накнижник!
Рукою он вскинулся, будто очки защищая от больно хлеставших кустов; и с простоном схватился за голову:
– Да уже вышила ты – Задопятову!
Взял себя в руки: чихнуть или – фыркнуть?
– Для разнообразия, – руки развел и чихнул между ног, – ты набрюшник бы вышила, – что ли…
Профессорша пальцами шаль затерзала; разглядывала полинялый горошик обой; лепетала сквозь слезы:
– Узорик…
– Линялый…
– Горошиком…
– Ну, – я пошла…
Так совместная жизнь откатилась: горошиком.
Взвеявши фалдой сюртукВзвеявши фалдами свой косоплечий сюртук, головой изваянной влетел он в открытую дверь, где предметы выяснивались из пятнисто-коричневых сумерек; в синях мерцали за окнами глазки озлобленных домиков.
Вспых электричества; – прыгнули, из темноты выпадая, узорики темно-зеленых обой; с них гналась за собою, кривляяся, желтая с черным подкрасом фигурочка, перед которой…
Он встал, сложив руки, как поп пред предметами культа, в обстаньи коричнево-желтых шкафов и коричнево-желтых томов, – головой эфиопской разбитого Сфинкса.
И к креслу пошел, на котором лежали две старые туфли, которые сбросил и пяткою шваркнул об угол с презрением:
– Экая дрянь!
И сел в кресло: опомниться; лоб, как глазами, морщиной играл.
И вокруг все неяснилось желтыми пятнами, брысыми пятнами с подмесью колеров – строгих, багровых; из них Серафима, свой вздох затаив, стиснув ротик, склонилась локтями над белой космою на черные морды осклабленных сатиров, вырезанных в спинке кресельной; в губках же вспыхнувших – боль за него; глазки, точно кристаллики, – твердые.
Вдруг, как за мухою, носом он ерзнул из кресла, нос выбросив, и потащился за носом на шкаф, чтобы дверцы рас-хлопнуть, задергаться и затрястись, жиловатой рукою вкопаться в набитые полки, выщипывать томики.
* * *
Кучечку томиков вынес, насыпал на кресло, с надтуженным и выбухающим лбом перед креслом на корточки сел и расшлепывал томики, нос прижимая к страницам, исписанным формулкой, формулки втягивал носом, как пес, выдыхал их страдальчески:
– Нет-с!
И над ним, с легким топом, махая беспомощно ручками, ротик раскрывши, малютка металась: казалась в сердцах!
Вот, коленом треща, он поднялся с колен; дернул плечи лопаткой; очки запотевшие снял, безочковой заплатой тенясь; потащился, кряхтя, за платком, косолапо закинувши руку за фалду; и дул на очки, протирая их, силяся вспомнить, куда делись листики:
– Кто-то здесь лазил и листики тибрил!
Напомним: по этим местам уже осенью рыскал за листиками Никанор.
* * *
В коридоре затопали: дзакали шпорами; на пестроперенькой ряби обой, как мазуркою, дергаясь, тень Пшевжепанского силилась носом внырнуть в кабинет; а за этою тенью на ряби обой теневой головой Ездуневич выглядывал.
Тут Серафима – на цыпочки к двери; присев за углом, ухом – в дверь; глазки – два колеса; ротик – «о»; пальчик – к ротику.
Слушала.
– Он – сумасшедший: вполне, – петушком горлосила, хрипя, голова теневая.
– А вы – почем знаете? – вздернулся под потолок теневой капитан; и оттуда, сломавшись, сгорбатясь, висел головой, пятипалой и черной качая рукою:
– Юродствует он: без дымов нет огней. А тут, – вы заходили бы к нам и увидели б: папки, досье, отношения дипломатические.
Тень под тенью, присевши, проткнула – тень тень – теневым, указательным пальцем, и тени, свалялися в четверорукое, четвероногое брюхо, которое прыгало.
У Серафимы же личико – в пятнах; из глаз – точно молнии; мягкие волосы, мягкая кожа; ступала, мяукала, – мягко; а тут стала —
– сталь негодующая!
Кулачишки зажав, собиралась на них с криком прыгнуть:
– Как смеете вы!
Раздалось иготание:
– Братцы, – да бросьте; я знаю отца; это – этот кинталец, Цецерко; он, бестия, – где-нибудь, через кого-нибудь, – дергает; я бы его расстрелял!
И тут нос Ездуневича, в дверь заглянувши, отпрянул; Дзан, топ; и китайские тени, как стая ворон, заметались в обоях; слизнулися.
Ей стало ясно, что – слежка, до… дома, до… сына, до… До…; стало ясно, зачем он намедни в саду человечка спугнул; он давно это видит, а ей он – ни звука: ее бережет.
И руками всплеснула, присев; и как солнечный луч в ней прошелся, из тучи блеснув.
* * *
А профессор, рукой хватаяся за чернолапое кресло, склонял седину: —
– как вояка, бросавший под грохоты пушек свой полк в задымленное пушками поле, попавший опять на то место, не видит полков: видит поле пустое; и тычется пальцами в кочки, и шамкает: «Здесь был вот этот убит, а там – тот!» И почувствует вдруг, поправляя глазную повязку: проколотый глаз – студенистою влагою на обожженную, красно-багровую щеку протек: —
– так и он: —
– из-за кресла осматривал поле борьбы, где гранаты дрежжали и пули высвистывали.
Вдруг – от ужаса стал желтоглазый он, —
– кто-то растерзанный, дико-косматый, в халате подпрыгивает, яркой, крашеной прядью мотает, вцепившись зубищами в тряпку, которою заткнули оскаленный и окровавленный рот.
Щеки вспыхнули; шрам почернел; борода из серебряной стала зеленой, когда он, присевши, распластывая на ковре свои черные фалды, вдруг выбросил руку вперед с пальцем, загнутым кверху; и к ней повернувшись оскалом страдальческим, пальцем показывал: —
– кто-то —
– сидит: наверху!
В двери бросив заплату и ставшие двумя клыками усы, – за усами он ринулся на грохотавших ногах, как бочонок, катимый по бревнам, – стремительно: в двери.
И —
– ту-ту-ту-ту —
– грохотало откуда-то с лестницы —
выше и выше,
туда, —
– куда палец показывал!
Кто-то сидел наверхуОн в пестрявую комнатку Нади влетел.
Но ее переклеили: черная лапа сцепились с оранжевой лапой на желтом на всем, источающем красные крапы; узорик обой, – на котором – то самое – наглое кресло, блистая пропором пружины на дверь, за бока схватясь ручками и приседая козлиными ножками к полу, – свисает, как зобом, морщинистым, желтым чехлом, уронивши со спинки штанину верблюжьего цвета; в углу толчея перетоптанных туфель; везде – табаки, соры, дряни; корнет-а-пистон золотой: блещет в тускль!
Не армейщину нюхать, не Надину жизнь вспоминать прибежал он сюда, а стоять перед этим вот креслом, которое вдруг из-за пырснувших книг, обнаруживших черный пролом в кабинете, – поперло в пролом, чтобы, вспомнив, к нему прибежал, —
– и увидел —
– сидящего в кресле: —
– вот эдак вот!
* * *
Бросился к креслу… вот эдак вот, чтобы, им грохнув, поставить – вот эдак вот.
Стал перед креслом, скривляясь ногами, – вот эдак вот; и на кровавом побоище крапов и лап появился трехрогой космой, подымаясь усами на бред, с задрожавшей рукой, прилипавшей к кричавшему сердцу.
Ладонь, как паук пятилапый, запрыгала пальцами над пустотою, увиденной не пустотою, а тем, —
– кто в сиденье вдавился в рыжавом, промокшем халате; прикрученный за руки, смуглыми скулами пучился в красную лужу, куда еще капало что-то; и – ямою красной, не глазом, качался —
– над телом, таким же кровавым,
как он: —
– труп под трупом веревку распутывал трупу!
Труп – тряпку, которой заклепан был рот, перекусывал.
Став сумасшедшим, профессор воссел в пустоте того кресла, схватяся за ручки и прыгая пальцами; от бороды отделились усы, точно рыбы; и вновь, утонули в безротой своей седине, под вцарапанным в щеку, чернеющим шрамом; он видел и странно живые глаза под собой, и того, кто лобзал ему руку с оскаленным завизгом:
– Ты – победил.
Этот труп —
– и профессор себя им
представил —
– восстал над другим, им представленным трупом; —
– профессор восстал и закинул чело, с протопыренными, точно строгие роги, сединами; пальцем потряс и пятою растопался:
– На основанье какого закона копался ты в глазе моем?
И труп, ползающий, трупу – с завизгом:
– Ты стал путем, выходящим за грани; отныне твое – мне возможно; пусти меня в кресло; дай участь твою!
И руками протянутыми умолял, чтобы мучимый – мучил.
Профессор же, руки под горлом скрестив, уронил на них бороду; и две морщины, скрестяся, с чела, как мечи, поднялись и чернели висящей угрозой, измеривая, какою мерою мерить.
И прямая спина, провисавшая фалдами к полу, сломалась у шеи, когда он, насупясь, увидел свечу на столе; тогда нос, как крылами, бровями взлетел, отделяясь от лба, задрожав, схватил свечку, которую видел зажженной, чтоб ей размахнуться и пламя всадить в остеклелый, как у судака, – этот глаз.
Но —
– заплакал корнет-а-пистон; барабанными палками забалалакали балки; заухали трубами – в тявк отделенный, и шавк сапогов, набухающих в снеге:
– Расправа – неправая!
Не разразился, утратив усы в бороде и морщины свои потеряв, потому что —
– и Авель, став Каином, Каина, ставшего Авелем, тою же мерой убивши, – убийству подвергнется; видел очами души, как два тела, себя догоняя по кругу, бежали друг к другу сюда, чтобы здесь, за порогом, – пройти: друг чрез друга!
Как солнце, играющее на заре, глаз слезою разыгрывался:
– Я и ты!
Свои руки развел точно поп, на алтарь выходящий; качаясь лопатками, дважды шагнув поясницею, выбросил над головою скрещенные руки; и после скрещеньем ладоней слетел, чтобы видеть сквозь пальцы им воображаемую голову и чтобы глаз ослепительный головоногого чудища, —
– глаз осьминога, слезой овлажняяся, —
– стал человеческий глаз! Свечка выпала.
– Я – это ты!
А слеза, подрожав на щеке, самоцветом скатилась в провалы телес разделявшихся; не балалакали балки; и провопиявшие камни молчали; но тявк голосов ее слышался: —
– где-то отряд пехотинцев прошел.
* * *
За спиною стоял его сын, с задрожавшей челюстью, чувствуя, как разделялись составы его, —
– потому что —
– родной, одноглазый старик сумасшествовал над местом собственных пыток.
Вздирался усами профессор Иван– Теперь мы прочтем оборотную сторону этой страницы, – шептался, вздираясь усами, профессор, —
– Иван!
Потащился, лопатками дергая голову и поясницей бросая стучавшие ноги, – под стену, откуда из красного крапа и желтых, и черных схватившихся лап его звезды рождающий глаз перенесся на блесках, – увидеть.
Увиделось; —
– он, —
– над столом вычисляет какое-то «пси», угрожающее городам, паровозным котлам, броненосным эскадрам; довычислил: осуществилась возможность разгрома, – котлов, городов, броненосных эскадр.
Ну, а – он?
Добродушно надчесывал спину; и думал о Наденьке:
– Пси!.. Плюс…
– Скажите пожалуйста!..
– Кси!
Как? И – только? —
– Еще, —
– подмаршевывал, перетирая ладони:
– Так-с, сударь мой, – так-с: переверт всего дела военного! – Было ли сказано? Было. —
– Так был он убийцею – не городов, паровозных котлов, броненосных эскадр – человеков.
Колено свое положив на колено, хватал двумя пальцами крашеный клок бороды, похохатывал тихо в усы над —
– детьми, над еще не рожденными, но обреченными в ряде веков разрываться под действием «пси»: —
– год тринадцатый: осень!
* * *
– Так где ж была совесть?
Как не наложил на себя он руки?
Лоб, как камень, дробящий пустые скорлупы, раздрабливал – собственный лоб, сотрясением мозга грозя… задрожавшему Мите, который —
– схватился за лоб, отступая с порога: за дверь.
– Кто ж преступнее?
Носом стеная, схватяся руками за голову, вздернувши плечи, качнулся отчаянно, наискось, сняв с головы свою голову, точно стеклянный футляр, его шваркнул о пол, чтоб – разбилась она; руки сжав, стиснув пальцы, качался своей бородой над раскоканным прошлым:
– Убийцы – мы: все!
Митя вздрогнул, схватился за голову, всхлипывал под прорастающий голос профессора:
– На основаньи какого ж закона?
– Механики! – путался «тот», кем он был.
– Так с механикой – можно; а так, как тебя убивали – нельзя? Скопом – можно, поодиночке – нельзя?
И себя переживши убийцей, склонясь над убийцей своим, его видя у ног, локоть свой на ладонь, чтоб в другую ударился лоб, точно камень.
Он – всхлипывал.
Грохнулся в пол головой:
– Удар – дар!
Из стеклянного глаза, как у судака, слеза капнула – в слезы визжавшего плачем преступника: слезы смешалися. Трупы не плачут:
– Я – ты!
– Мы – есьмы!
– Победили!
* * *
– Отец!
Митя ринулся в двери и, став на колено, оттаскивая от отскобленных следов красной лужи растрепанного старика, захватившего пальцами кончик штанины верблюжьего цвета, которую он сорвал с кресла, и слезы свои отирал.
Но увидевши сына, – отдернулся, усом всторчася; с кряхтением чистя колено, поднялся; штаны – отшвырнул; щеки – вспыхнули; пальцы вонзив в подбородок, разгреб ими бороду; и не усы, а два белых клока, как клыки, отделясь от седин разделившихся, вдруг забодались на сына, а зубы блеснули из-за бороды его, как электрический свет:
– Сколько времени жил я с тобою: и ты не узнал меня, Дмитрий!
И глаз закатил мордотрещину сыну.
– Отец!
– Никогда не любил ты меня!
Руку выбросил, точно с мечом, отсекающим руку, и ею с размаху отсек:
– Мне осталось недолго с тобой говорить!
И слезу кулаком отеревши, прошел мимо сына.
А Митя стоял пред стеной, как прозревший на… пол только мига: —
– разъялися стены в стенах.
Но – задвинулись стены: и пережитое в полмиге ничем не мигнуло ему в остававшемся кончике бедной, еще до рожденья загубленной жизни его: —
– через несколько месяцев будет он —
– труп!
Сошел в пыльСерафима ждала в кабинете; профессора – не было; грохот раздался – из-за потолка: с того места, куда он показывал; тотчас, – столовая грохотом стульев ответила; серою ящеркой прошелестела профессорша, точно сухою травою, – по лестнице; прошелестела обратно.
К ней выскочили: Задопятов, корнет, капитан; Митя – дернул наверх; а она в Серафиму вцепилась.
– Скажите, – всегда он?
– Что?
– Так безобразничает?
Задопятов не выдержал:
– Шэр – не то слово!
Лорнеткой грозила туда, куда палец показывал:
– Вы посмотрите-ка!
И Серафиму тащила с собою наверх.
Задопятов тащился им в спины; за ним потащились корнет с капитаном чириканьем шпор; в темноту они тыкались пальцами, точно пугая друг друга.
Но Митя, заухавши сверху, ладонями рухнул на всех:
– Оссади!
– Оссс…
И опять сиганул сапогом кверху; и каблуком, надо лбами взлетевшим, как камень, пронесся во тьму, у которой, казалось, – нет дна.
И все прочие —
– топ-топ-топ-топ —
– покатились – нице: в серые пыли: – по лестнице в серые пыли.
– Шу!
– Шу!
Точно стая мышей.
Забабацало сверху: подсвечниками; каблуки, как каменья, грозили свалиться по лестнице; всхлипывал кто-то: и гудом, и дудом.
* * *
Забацали бубнами; ухнули трубами; брякали, рявкали:
– Рраз!
– Пррр-аво!
– Арррш!
Барабанными палками маршировали папахи; под окнами; дружно шинели прошли безголовые:
«Трра-та-та-та!»
Ездуневич, просунувши голову в тьму и от этого видневшийся безголовым, как конь боевой, из ничто вострил ухо на трахнувший марш: —
– Под двуглавым орлом!
И как конь боевой, забивавший копытом, он стал подчирикивать шпорой; задергался ухом, чтобы дернуть к окошку.
Прошли пехотинцы.
И голос профессора, рявкая, грохолся над потолком.
– Говорите, что – тих, – верещал из теней капитан Серафиме, – а может быть, он представляется?
Тут Серафима не выдержала; свои ушки заткнула она, убежав в кабинет, чтоб кататься и мяться головкой, не видя, не слыша.
Услышала: рывом отпрянули.
* * *
«Он» – опускался, —
– бросая торжественно правую руку над космами прядавшего животом Задопятова; левую руку он выкинул над темнотою, в которой корнет с капитаном, сцепяся руками, носами друг другу показывали на его восклицающий вид, – что он —
– в памяти! Ей же казалося: не из-под крыши спускается он, а из вогнутой бездны.
Со строгою твердостью шел, разговаривая сам с собой, как конец с бесконечностью, чтобы отчет ему дали: зачем жизнь – зигзаг вверх пятами в отверстую —
– даже не бездну, а пыль?
Голова его, вовсе не нашей планетной системы, кусалась, как пес.
И глаза отвела, чтоб не видетьРасставшись с собою самим, он прошел мимо них в кабинет, чтобы томик коричневый взять.
Еще раз —
– прокривлялась желтявым прокрасом та черная тень человечка —
на фоне обой.
И свой взгляд перевел от нее на присутствующих, будто сделал открытие.
Встали подробности «случая»: рапортовали ему деловито и сухо: делец, —
– фон-Мандро, чернобакий, с сигарой в зубах предлагает четыреста тысяч, которые он отклоняет; Мандро он наносит визит; он чудачит с какой-то девчонкой; в передней кота надевает на голову, с шапкою спутав кота.
Так Мандро! – дрр-дрроо-дорр!
Барабанил он пальцем по креслу:
– Права человека-с!
– Да, да-с!
Все – летит, пролетает, как облако в облако; зрячие слепнут; слепцы прозревают.
Он вспомнил теперь лишь, что ехал тогда он в Москву, чтобы след уничтожить открытия, он – не преступник; и тут показалось ему, что все тяжести, перевалясь через плечи, – свалились за плечи.
Лицо изменилось его ярким черчем морщинных растресков; и стало оно точно выбитое из столетий резцом Микельанджело; и борода, и усы, – точно слиток серебряный; а два вихра, как два каменных рога, от каменного, высекаемого из столетий, чела, протопырились справа и слева; и строго, и благостно; взгляд его… —
– тут Серафима глаза отвела, чтоб – не видеть…
Но взгляд этот – лет улетающей звездочки.
Скрывши усами свой рот, он пошел деловито и сухо в столовую в сопровождении сына, жены, Серафимы и двух офицеров, как будто добился он цели; и не было верха.
Все сели: кривилось в глазах, потому что сидели, туск-лея, – кривые пред ним.
Он не сел.
В чем же истина-то?Он на сына смотрел, бросив руки по швам: наступила неловкая пауза.
– Такты – на фронт? Ну, я – я-с…
И запнулся; лицо онемело, как маска, с покойника снятая; взгляд прокричал о мирах неизвестных.
И Митя потупился.
Он же – ладонями:
– Все это – рухнет!
– Так вы против нас?
Все попадали в обморок.
– Вы, – провизжал капитан, – против цивилизации?
– Ты – против мира всего? – провизжала профессорша.
Выбросил грудь:
– Не всего, а – се-го!
Серафима подпрыгнула.
Щурясь, профессорша из-за лорнетки кривилась: всем, всем.
– Можно думать, – перечить пришел?
Задопятов глаза с тихим ужасом выкатил:
– С неба свалился ты?
Вышло – «из желтого дома свалился».
Тогда Серафима движением ручки, протянутой к муфте, сказала ему, что – пора: больше делать здесь нечего.
– Нет, – не свалился я, а как пришел, так уйду, унося эту правду с собою.
И злобою перекосилось лицо капитана:
– Вам правда – известна?
Он шпорою щелкнул, повесясь бородкою: в пол:
– Ну, я вас поздравляю!..
Откинулся, в плечи уйдя и трясясь эксельбантом, погонами, пальцами.
– Мне, – головою, как гусеница над листом, он взлетел; и – затрясся, как множеством лапочек:
– Мне, – откровенно скажу, – неизвестна: скажите, пожалуйста, – в чем эта правда?
Как цветок невидимый нюхая носом, профессор уставился им в Серафиму:
– О правде не спорят.
И радостный ротик ее не сказал, о чем сердце забилось:
– За правдою следуют.
Он же ответил:
– Пойдем.
К коридору ударами ног перетопывать стал косолапо и грохотко, он, как всходя к перевалу, откуда ландшафты далекие виделись: маршем казался простроенный шаг.
И за ним, мимо всех, – Серафима; за нею – все прочие.
Только Никита Васильич из кресла давился без воздуха, рот разорван, волоокое выпучив око; вдруг – быстренький, маленький, дряхленький – кинулся, перегоняя их всех и себе помогая короткими ручками в беге, – из кресла, в переднюю: не для того, чтоб поддать под крестец своей пухлой коленкою другу, которого он выживал, а чтоб шубу сорвать и стоять с ней сплошным вопросительным знаком, мигая из меха.
Профессор давнул под микитку его кулаком, проревевши, как слон, – с добродушием:
– Ну, брат, – отдай, чего доброго, шубу мою. В шубу влез.
Постояли они, перетаптываясь, будто не было лет; были отроки —
– Ваня и Кита! —
– И око какое, огромное, выпуклое, – стало синим, как синий подснежник цветок…
* * *
Цепь зацапа; дверь отвалилась, как камень могильный: их выпустить; и – завалиться.
Враги —
– человеку —
– домашние.