Текст книги "Том 4. Маски"
Автор книги: Андрей Белый
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
– Ребята славнецкие: с ними легко; дай упор, – мы вселенную с оси свернем, – дроботнули два пальца.
– Упор этот дан!
Припечатал к столу кулаком:
– Мировою войной… Погодите, что будет; что есть уже!
Бросило в дрожь пред безумием этого лысенького господинчика; и Никанор посмотрел на него, будто полинезиец трепещущий на фетиша; так бы вот и орнуть на него:
– Куда? Стойте! Себя, свою партию, класс, да и нас – Серафиму Сергеевну, брата, Ивана, – свергаете в бездну!
А тот лишь стальными глазами блеснул:
– Независимого положения – нет: быть не может; эго: либо с нами, – вполне-с; либо – против: с мерзавцами; там – диктатура и здесь диктатура.
Впёр руки в карманы; и сдвигом морщины решение брата, Ивана, оставить в лечебнице – стер в порошок.
– Будет поздно!
Запырскало: снежный, сквозной, извизжался отряд кавалерии, снегом пропырснувшей на переулочек.
– Я – подставное лицо; – подбирал свои вырезки Тителев в дикую пятнами папку, – сигайте с Иванчиным-Писаревым, точно с торбою расписанной – по деревням: лыком шить по парче… Только… —
– пальцем настукивал. —
– Брат с поручителем встретится, – палец он выбросил в пол, – у меня-с!
И – товарищ Торборзов вошел; сталь – не мускулы; серый гранит – не лицо; Никанор его сразу узнал: тот рабочий, который на дворике Психопержицкой прислушивался, как ругали их; значит – подосланный… – «нашими», чуть не сказал он себе!
– Коли ночью сегодня, товарищ Торборзов, – оскалился Тителев, – что, то – ракетою дерну вам: с крыши… Валите тогда через Психопержицкую: в сломины; сталелитейщикам роздано?
– Роздано: в двадцать минут душ пятнадцать при бомбах слетится…
– Не думаю, чтобы сегодня, а все же: чуть что, – так? Торборзов, – как не было.
Тителев, локти расставив, схватись за подмышки, откинулся, переблеснул тюбетейкой; и, выставив красный жилетец, зевнул в дико-сизые стены, оглядывая Никанора, решавшего смутный вопрос, все недели тревоживший:
– Кто ж поручитель? Цецерко-Пукиерко?… В сущности, – новый полон?
Над окурком тиранничал: рвал и разбрасывал. Тителев, пряча портфели, портфель показал:
– Тут бумажки, которые ну-те, щипали из томиков вы в Табачихинском… Целы… Коллекция… Вам – не отдам; брату ценный подарок, – не вам.
В каждой хватке – орудие, в поте лица передуманное.
– Ну, а я, – Никанор; и – пошел.
Ему Тителев – вслед:
– Вы – окурки, окурки-то: вы их берегите-ка: торжище… – он показал на рассор. – Да вам, может, монет?
Никанор, разъерошенный, – взаверть:
– Как видите: сыт я по горло; обут и одет, – руку сунув в жилетный карман, перебренчивал, точно полтинниками, пятаками своими.
– И то: у меня куры тут, – перебренчивал он, – не клюют…
В коридор.
– Ну, – как знаете!
Тителев точно ломотой суставов страдал: простонал, по-тому что сквозь вой снеговой он расслышал, как – в стены бросается белое поле, дверями шарахая, точно оттяпывая толстой пяткою; вот «он» войдет, колыхаяся зобом – сееброволосый, под бременем болей заохавший.
– Он —
– Химияклич —
– старик!
И сжимая в грудях кулаки, он попросит опять, как просил уже (громким, грудным человеческим голосом), чтобы открытие взять от профессора, – ясным профессору сделавши; долг его силу открытия делу рабочего класса отдать; это дело Терентий Тителев, убегая в Лозанну, «старик», как ребенка, в колени сложил.
Если бы только «старик» догадался, – открытие уже в руках?
Почему утаил перед партией?
Интеллигент с сантиментами —
– Терентий Тителев!
Если старик догадается?
И – из бессмыслиц, качающих все, что ни есть под окном, чтобы все, что ни есть, разорвать, – человеческий голос:
– И «т ы» – меня бросил?
– И «т ы» – отступился, товарищ, друг, брат!
Если он, даже он зашатался, так – что же Леоночка!
«Бац» – крыша —
– «бац!».
И ЛеоночкаВ двери – Леоночка!
Видела профиль его удлиненный и волчий: прижатые к узкому черепу уши; и нежною жалостью все передернулось в ней: он – овца в волчьей шкуре, которая травит… волков!
И, подкравшись, погладила:
– Брось ты, – Лизаша!
Но – знала: «овца» разнесет все препоны; ее разнесет, коли что!
– Ты бы лучше постукала мне!
Узкогрудой дурнушкой, бровки сомкнув, села; целилась в текст; дрезготнул «Ундервуд»; перещелкивали, как зубными коронками, клавиши; буквы плясали вприсядку.
И вдруг перестал: не слышался щелк.
Как вода рвет плотину и сносит стога с берегов, та, неслась она в прошлое; под неосыпные свисты; там пырснью отсвистнулся Козиев Третий, как занавес сорванный, из-под которого старая драма, – в который раз – пусто разыгрывалась; перед ней – промелькнули —
– Анкашин Иван,
– Кавалевер,
– Мадам Эвихкайтен!
Терентий же Титович, лежа на старом диване, наискивал лбом – не глазами, закрытыми книгой, которую, лежа проглядывал он; он ей – «муж».
Приподнялся на локте с дивана потертого-
– Что ж ты не пишешь?
Да как ей писать?
«Он», «отец» – невидимкою!
Мрак, одев фрак, из угла выступает двумя черно-синими баками, а не заостренными бронзовым черчем теперешней, перекисеводородной своей бороды, но все с тем же цилиндром; его громкий голос, – родной, – как густой фисгармониум.
Он в ней живет темпераментом негрским: она ж – негритянка!
– Опять все напутала?
И над машинкою, – клок бороды, желтой, шерсткой: е бронзовой!
– Нет, я уж сам!
Негритянские полчищаДвери остались открытыми; видели: Терентий Титович в тускленьком свете стоял – руки в боки, вперясь бородою в колпак «Ундервуда»; снял, сел; чистил клавиатуру; нацелился в текст; двумя пальцами задроботал.
Завернулась она от него занавесочкой черной; сугробы острились серебряно в голубоватом растворе; и – думалось: неописуемый ужас прошелся меж ней и отцом – вот уж два половиною года.
Из ротика – быстрый дымок; окно желтое из кабинета стреляло квадратами света; и крест проморчил в снега за окном; но в кресте теневом – вдруг очком встарантил… Никанор: точно сыщик!
Язык показала в окно; и – упала на черное кресло, чтоб Желтым ужасным пятном вырезаться с него:
– Знать, преступник: отец, – до рожденья!
Упала: но пав, раскосматясь, вскочила; и – бегала в Желтом халатике с крапами, в воздух стреляя дымками.
В открытых дверях кабинетика лихо могучие плечи упо-рились, жестко усы подымались; трещал «Ундервуд»: —
– тах-тах-ах!
Пусть «отец», изживающий высшие чувства свои детородными органами, – каторжанин! Пусть он гримасирует рожей, надетой на духе мятущемся, – пусть! И на ней – его маска: распухшие губы!
Преступны и он, и она – до рождения, – в мире, преступном еще – до творения!
* * *
Агния, злая, беззубая, сунулась в дверь перевязанным ртом:
– Самоварчик-то – вздуть?
– Как вот это морщавое тело, душа у меня!
Верещало: за окнами.
И полосатою шапочкой цвета протертых каштанов и желтым капотом в подушку зеленую коврика карего с креслица черного грохнулась.
Из-за окна бирюзовый прорыв, скалясь желтою тенью и черною тенью, – сквозь серые, бледные, бирюзоватые и серебристые прорвины фосфорами улепетывал, силяся с оси сорваться, как лошадь с оглоблей.
И вдруг: —
– как рукой теневой, по головке погладило
облако черное —
– скрылась луна.
Ей казалось, что это погладила черная тень деревянного негра, – того, под которым валялась на шкуре малайского тигра она. Ночь смыкала свои негритянские полчища.
Братец, сын?Черненький котик с подушки ей руку царапал:
– Брысь, брысь!
И ногой оттолкнув Владиславика, стрелками глазок нацелилась, припоминая тот самый (увидела перед «тем самым») свой сон, —
– как явился чернявый мальчишка во сне; он с кривою улыбкою (и Владиславик, когда остаются вдвоем, улыбается так) – ей протягивал ножик: «Ножом ты его» – Показалось: «Ножом ты – отца»; оказалось: «Ножом ты – меня!»
Еще вспомнилось: видели ж лужицу крови пред дверью отцовской квартиры; и видели, как незадолго до этого сел черномазый мальчишка пред дверью.
Расслышалось, как, прилетевши к окну, Вулеву с Мер-дицевичем, с Викторчиком, с Эвихкайтен, —
– Ссс… Слушайте!
– Ссс… ссс… ужассно!
– Сс… С ней!
Снег!
Так во сне приходил до рождения к ней Владиславик с ножом, чтоб… его она… этим ножом, если он в ней посмеет зачаться; им в ней преступленье оформилось; так из нее он вломился насильно из бреда кровей – в эти комнаты; он не рожденец, – а – взломщик; и ей с ним конфузно вдвоем: может, – вырастет серебророгий такой же; и —
– кто же он ей? —
– Сын… по матери!
– Брат… по отцу!
Уронив подбородок на пальчики, с ненавистью на мальчишку глядела, своим животом, растирая ковер и бодаясь ногами, расставленными, точно кошка, которая кинется – вот: расцарапать мышонка!
А он, точно старец, с карачек косился, ее урезонивая:
– Успокойтесь, пожалуйста: вы, – как вас звать-то, – мамаша, сестрица?
И – в двери сигнул Никанор.
– Леонора Леоновна, – так чч-то!.. Я вижу… Я… я… Вы – меня… Происходит недоразумение: я – объясниться пришел.
Но увидел, что – кинется, прыг от нее, защищаясь ладонями и закрывая собой Владиславика:
– Нет, нет… Не буду… Я, собственно, даже совсем не о «том»…
Вдруг:
– Отдайте мне – эдак-так, – и к Владиславику, – «шишика»: я ведь могу его взять к себе; вам все же – некогда; и – эдак-так – и наставник; так чч-то: на бульвар поведу; и – там всякое… Я…
А она с живота, – к финтифлюшкам, калачиком ноги, спиной к Никанору:
– Вы… вы… вы ведете себя, как мой враг; и вы – враг-враг-враг!
Затрепетал подбородком и штаниками:
– Леонора Леоновна, – я ли ваш враг?
А фальцет «Ундервуда», который надзекивал громко, всхрапнув, оборвался; и, – клин бороды над ним выставился.
– Вы с добрыднями вашими вертитесь между ногами, мешаете мне добродетелями, донкихотствами!..
– Вы что же выдумали? – с перефырками он. – Добродетелен?… Я?!?
Быстрым корпусом бросился к ней – на аршин:
– Я же… Я непорядочность сделал – такую, что вам и не снилось!
Гримасу состроивши, подал – ладонью: с бородки – под носик:
– Терпеть не могу добродетели, – взвизгнул, как будто накрыв ее в добром поступке, летел, размахнувшись, на дверь, чтоб… прирезать за дверью кого-нибудь.
Уже за дверью свирепо он выбросил в сумерок:
– Делай добро, брат, – не бойся!
И воздух резнул этот всхлип; и простроились светами стены; прорыв бирюзовый явился из туч.
Черным ходом, – к себе, бормоча.
Бормотал пусто воздух.
Растаптывал жизньИ она, как во сне, подборматывала.
Разрезальный свой ножик схватив, – скок-скок-скок: от подушечки, на Владиславика, как лягушонок: на корточках!
С визгом икливеньким – ну Владиславика, воздух зубами покусывая, – перекатывать и перешлепывать; и – закаталась с ним вместе.
– Давай…
– А?
– Не хочешь?
Он – вревы.
Рукою с ножом захватясь за юбчонку, как в танце, ее распустив, приподняв до колен, а другою скруглив над беретиком, – тонкими, худенькими, как у цапли, ногами, скруглив их, острея носочками туфель с помпонами: —
– вокруг мальчонка —
– галопиком:
дохленьким!
Тителев – в дверь!
Он в затылок, в загривок затиснул, а бразилианскую бороду выбросил под потолок; как корсетом затянутый, – вышел.
А руки – по швам: на нее!
Отлетела: затылочком – в стену, а ручку, которая с ножиком, – за спину; глазки задергались; и забагрилось то самое пятнышко: вспыхом скулы!
– Ты – чего?
– Я играла с ребенком!
К ней, выкинув ногу, – ей в нос: бородою; а руки свои – в кулаки, зажимаемые на груди
Продрожал, – не сказал:
– Так нельзя!
Она – руки к лицу; и – захныкала в угол: как будто в том месте, где шлепают маленьких, – шлепнули.
Он, подхвативши, младенца понес в кабинетик.
* * *
И слышались топоты: —
– Терентий Тителев с хмурым лицом в пляс пустился, стараясь растопать младенческий плач; но он будто затаптывал жизнь.
И – растаптывал ветер железную крышу.
И вьются, и вьются…Четвертый уж день, как визгливые нежити, руки взвивая из улиц, безглаво неслись; и, как нежити, призраки серых прохожих: морочили.
Там, где над тумбою заколовертило, синий околыш с бородкой, тороченной снегом, – по грудь отмелькал; николаев-ку ветер трепал напрохват; перебором трезвонили шпоры; и тяпнула, лед оцарапавши, сабля.
И голос, – простуженный, лающий, – тяпнул.
– На мерзости мерзости едут!
Околышем красным проткнулось другое лицо:
– Успокойтесь!
– Я – с кем? С негодяем, которого бьют? Или я – с негодяем, который бьет? Все перепуталось!
Кипнем кипит, дрожит, дышит, визжит, извивается; и – угоняется; выскочил карий карниз, от которого ломкий хрусталь ледорогих сосулек повесился с низкого и черно-серого неба, где галка летела: к трубе.
Пшевжепанский под треск снеголома бежал; вон рукав, раздуваемый в ветер крылом от шинели, которую в бурю с плеча развернул Сослепецкий, худой, точно шест.
– Что, – сюрпризами встретила Ставка? – дразнился пан Ян. – Дураков генералы ломают?
– Сумели запутать: и – тут! Знать, не знают, что, собственно, есть Домардэн…
– А вы знаете?
– Я?
И тут город, как в облаке всплыл.
Пшевжепанский руками разъехался – в бурю:
– Допустим же, что Домардэн есть германский шпион.
– Коли так?
– Он – судим.
Сослепецкий ускорил свой шаг:
– Оказался же – американским шпионом.
– И это вам все перепутывает?
Ветер сваливал.
– Все же уверенность – есть.
– Вопрос совести: недоказуемый…
Молодцеватый квартальный, хрустя, канул в дым.
– Мерзость – в чем, – Сослепецкий в метель руку бросил, отдернув меха на плечо и царапаясь саблей о лед: – они думают, что похищенье открытия Соединенными Штатами вовсе не кража, а…
– Черная кошка, – у ног, хвост задрав.
– А услуга России?
– Откуда вы?
– Ну, Сухомлинов, – судим или нет?
– Он – судим.
– Коли так, то и кража бумаг у него есть услуга – Антанты Антанте.
И выскочила крыша синего домика.
– Лгут же – все, все… – сипел носом в меха Сослепецкий. – Мандро – Домардэн: установлено, что выжег глаз, изнасиловал дочь, крал бумаги… – они сомневались!
– Состав преступления в воздухе!
Где-то ворона откаркала из руконогов, друг в друге ныряющих:
– Ясно.
– А в руки взять – нечего, как вот… метель; крутит, вертит, а – воздух пустой.
Дверь шарахалась: стены ампирные белую каску показывали.
– Протопопов, царица, Распутин, Хвостов, Домардэны! – плясал под шинельным крылом, как в навозе воробушек, пан капитан.
– Тоже птица: ломает Савелья с похмелья, – проржало.
– С ним синий холера прошел.
Над забором вскочила папаха седявая:
– Кинуться сзади, да шашки из ножен; да – раз: людорезы они!
– Разом двух истребителей пусти на дно, – гоготало. И кто-то орал из-за снега:
– Дома, братец, – в слом: до костей; с кости мясо-то слаще: режь, ешь!
* * *
Сослепецкий, шинель распахнувши, по воздуху лайковым, белым своим кулаком саданул:
– Миллион чертей в рожу!
Взмахнув рукавами, крылами, мехами, шинель подскочила с плечей, как медведь, собиравшийся лапить; и рухнула в снег:
– Истребить!
Пшевжепанский набросил шинель, как ротонду на дамские плечи:
– Тсс!
Бросились.
– Стой, миляк, – стой, – проститутка за нами малиновоперая.
Нет – никого!
* * *
– Они метят в Цецерку-Пукиерку: этот – фанатик, – с идеями… Нет, – я из принципа действовать буду, скрывая его псевдоним.
– Но не стоит Цецерку ловить.
– Хуже: метят в профессора!
– А Домардэна, по-моему, просто отправить!
– Позвольте, – два лаковых пальца снега рубанули, – в Мельбурн Домардэн не поедет: мы в Ставку притащим его, – в запакованном ящике: да-с!
Сослепецкий неистовствовал.
– Вы хотите дичину напырить на вертел? Не стоит… А знаете что? Ровоам Абрагам – здесь, в Москве, в таком именно смысле хлопочет: но только: – он – за Домардэна; он хочет напырить на вертел профессора вместе с Цецер-кой-Пукиеркой.
– Гадины!
И Сослепецкий взлетел кулакми в метель из шинели распахнутой.
Место, где шли они, – стало: танцующий снег: вон-вон – синие линии —
– вьются и крутятся!
Точно из пара молочногоКаменным шлемом является белая статуя; дикая дева, над башенным выступом в небе.
Сиреневый колер сквозит; и сиреневый выступ балкона, подпертый колонной, как вздох, вылетает из роя снежинок —
– и —
– столбик снежинок над фризом винтит.
Выше, – в выси – зачесы, как в облаке, пырскают блеском на гривистом гребне.
И – резко рога верещат.
Как из пара молочного, —
– призраки дальних,
квадратов —
– и белых, и желтых и кремовых —
– в слезы ударились окнами!
Кубовый куб бременеет; и – крест колокольни, сквозной, вырезной – бриллиантами —
– плачет: из воздуха.
Выше, —
– из воздуха, —
– круглые и розоватые башенки,
сине-зеленая рябь черепицы и нежные вырезы ясных домовых квадратов; и – перст колокольни худой, как наперстницей, блещет; морковного цвета дворец; полуэллипсис красный Суда; и – корона на нем, как на блюде серебряном.
В небе стоит это все!
Прямо, рядом: на розовом выступе – стая, как сахарных, белых колонн; и – воздушная арка ворот бледно-розовых, – в веющем, – в белом!
И – львиные лапы; и – львиные морды…
Подъезд, где какая-то дамочка в серой ротонде звонится; и кто-то над нею глядит из окошка —
– в серебряной
блесни мороза —
– на мельк мимолетных саней; и – на мельк мимолетных прохожих.
Отчетливо, тихо и ясно.
То – миг!
Серебреи, вьюнкиСеребреи зареяли: засеребреили; заверещали из скважин забора…
И —
– арка ворот бледно-розовых смыта метельною лилией, в воздухе взвеянной.
Нет никакого окна; нет колонн; безоконный брандмауэр пришел; и глумится своей вышиной.
И вывызгивает, и высвистывает.
И —
– сиреневый выступ стены,
серебрея, бледнеет: свевается —
– в оры и в дёры пустых рукавов.
И сквозной синусоидой серые, синие
линии —
– вьются и крутятся —
– в месте далеких домовых
квадратов.
И – «дзан»!
Лишь —
– орел золотой над кремлевскою башней да каменный шлем бледной статуи —
– в небе —
– намечены: еле!
Чугунная, семиэтажная лестница торчем поставлена в небо: без стен; чернокрылый каркун машет крыльями; и – треугольником врезался угол трезвонящей крыши с обрывистым жолобом.
Странно моргает метель теневыми, домовыми окнами; и овнорогая морда бросается в бурю —
– с оливково-темного фриза —
– на —
– шапку мехастую с синей подушечкой
и на усы оголтелого кучера, —
– странно летящие: в воздухе!
Саночек – нет; коней – нет.
Людей – нет.
Белоснежный, гигантский клубок, зараспутничал от гор-босверта, рукав занеся над давимою крышей; вороны летели сквозь белую руку его; и прохожий согнулся под ней в три погибели, голову пряча под руки.
И – ррр: —
– батареями грохнуло в рожу распутинцу!
И сквозь летящую бороду, рот разорвавшую, желтым и жестким закатом окалилась даль.
Передергивясь над забором, качаются призраки розово-рыжими космами; снег, как стекло, дребезжит, разбиваяся свистом, как взвизги разбитых дивизий под Минском и Пинском.
И красною гривою врезалось в серо-лиловые линии поля и в сине-пунцовые линии леса – под ясною тучею, над —
– странно безглавой —
– Россией!
И трупы повылезлиНочь.
Под вагонным окном генерал Булдуков ткнул в бумаги навислину носа, мотаяся черною лентой пенсне и седыми разгрызинами перетрепанных бак; пенсне – падало; и – не писало перо.
Тихо тикали часики; жаром и паром душило; и в желтую лысину блеск электрической лампочки бил.
Генерал Булдуков, перо бросив, похлопывая по серебряным пуговицам, – разогнулся; и, вставши, процокал кровавым лампасом, имея малиновым фоном вагонный ковер; шаг не слышался; выставив свой эполет, оглядел эксель-бант и поправил орла, серебрящегося на груди, генерал в Сослепецкого, ставшего – руки по швам, подрожал неживыми глазными мешками:
– Садитесь, пожалуйста!
И на окно подышавши, к глазочку приставился; мимо окошка свистели сквозные; воздух за воздухом раскидывал в воздух рукав без руки; на путях, точно звездочки, – стрелки; стреляла игла семафора вдали.
Генерал сел с прикряхтом, клокастою бакою – в дым:
– Тэк-с!
И пальцами по серебру портсигара побрякал:
– Так вы на своем еще? Что-с? Все же Киерку – ищут.
Дрожали мешки под глазами:
– Как вы говорите, его псевдоним вам известен? – на палец пенсне насадил.
– Точно так!
– Вы же, – влил с передрогом в стакан из бутылки бургундского, – не соглашаетесь, – тыкнул стаканом, – его псевдоним огласить? Ну… За ваше-с, – он выпил.
И ижицу сделал лицом.
– Ваше превосходительство, – наше ли дело?
– А Англия – что говорит?
Ухо выставил:
– Американцы – и те…
Сослепецкий вскочил:
– Ваше превосходительство, – Протопопов так скажет.
И тут генерал со стенаньем, в котором сказались усталость и долгий запой, – трепетавшими пальцами к лысине:
– Знаю-с: не спрашиваю-с!
И – кровавыми жилками сизого носа – в бумаги:
– Политика Франции в сем деликатном вопросе – иная совсем…
С хитрецою:
– С французами, стало быть?…
Битыми окнами дернулся поезд; из поезда грохали.
А генерал – рассердился:
– Меня не запутайте! – цокнул он ножкою в красном лампасе; заперкал, бутылку схватил; и в окошко ей тыкался:
– Армия-с!
Бросили светами мимолетящие окна; и поезд – который – бросался, на фронт: прочесал; и – мигали спокойные стрелки.
Бумажкою серенькой, – в нос Сослепецкому:
– Вот-с… – телеграмма. На фронте – бубукают: рвака пошла.
Телеграммою – в стол:
– Лопанули Россию – да так-с, что кишки ее вылезли; фронт стал – паршивое логово вшей… В полночь тронемся. А-с?… Англичанин погнал поездами… Бифштекс себе жарит… Которая катит дивизия… Кто и вернется, – так…
Налил бургундского.
– Лютым-лютешенька жизнь… Ну-с, а – я-с… – лбом в бумаги; а пальцем – в ладонь:
– Знать не знаю-с!
Пристукнул; и – побагровел:
– Разговора такого и не было… Что-с?
– Точно так-с!
Сослепецкий вскочил – кругом марш: —
– «д з а н» —
– и ткнулся в прощелк мальчугана, отдавшего честь.
– Генерал – Бидер-Пудер!
– Просите!
И тотчас же —
– с тихим чириканьем шпор замелили куриные ножки лампасами красными: кокала косточка, а не безусый, безбрадый, безвласенький труп – помесь карлы, шута и Кощея, – со слабой улыбкою, с кожей серебряной, как от проказы.
Лицо – проострение бирюзовато-зеленого носа с оранжевой, страшной ноздрей; и, как белые вошки, слезливые чырочки в недрах глазниц; ручки, серо-серебряные, быстро бились из воздуха.
Голосом, слабеньким, как музыкальная и задилинькавшая табакерка, он силился выразить:
– Нэ… вэ… мэ… квэ!
Вероятно:
– Ну вот, – я и к вам!
Только белый Георгий, как впаянный в грудь, безобразие это оспаривал.
В нос Сослепецкому бросилась помесь из запахов: тлена с ванилью; он – в ночь: из вагона.
– Кто это?
– Командующий пятой армией: новоназначенный!
– А из каких нафталинов «о н и» его вынули?
– Право, не знаю.
– Чем славен он?
– При барабане стоял, на котором сидел князь Барятинский, при полоненьи Шамиля [99]99
Шамиль(1798–1871) – имам Дагестана и Чечни, организатор национально-религиозного движения среди горцев Кавказа.
[Закрыть]…
– И все?
– Нет, – еще: этот старец ночами мазурку с собою самим в пустой зале все тяпает – для поддержания бодрости… Вы представляете: очаровательно!
– Трупы из гроба повылезли – к Константинополю
маршем победы вести: конец – близок!
И —
– в ночь!