Текст книги "Том 4. Маски"
Автор книги: Андрей Белый
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
Никанор, отварганивши доброе дело, – стыдился, как нищий с рукою протянутой; он настоящих монет не стыдил ся; при Тителеве состоял и протягивал руку, в которую Тителев скороговорочным бряком совал за монетой монету:
– Не я-с!
– Поручители…
Брал: с подфыфыком:
– Добрит кашу масло!
Так думая, он засигал к флигелечку; и – в дверь; мимо пестреньких комнаток перемелькнула рябая фигурка седыми клоками по переплетению синих спиралек с разводом оранжевым; креслица, в аленьких лапочках, в белых ромашках, стояли, готовые брата, Ивана, принять; Никанор засигал мимо них в неказистый чуланчик; махнул рукавом: брякнул ножик, упав:
– Будет гость!
Он ходил, опаленный Терентием Титовичем, точно молньей, – с того разговора: субъект, обещающий в рог соснуть… мир!
Так фигура Терентия Титовича над Москвою, из Козьего Третьего, выбухнула дымовыми столбищами.
И Никанор раз пятнадцать на дню перерезывал двор, постоянно выскакивая (не полиция?) из уважения, смешанного с опасеньем за брата, Ивана, который ведь – будет себе выздоравливать здесь!
Он – дурак дураком: как оплеванный ходит: в Ташкенте мальчишки однажды приклеили… к креслу!
Схватил папиросу и в дыме исчез; снял очки; и, почувствовав веред (лопатою мышцу себе раструдил), повалился в кровать, подскочив на пружине на четверть аршина: кряхтунья кровать; да и – детская; сам себе выбрал в конюшне из старбени: не оказалось нормальной; ему ж предлагали… двуспальную!
Скрипнул; и – набок; таким завалюгой лежал; подушонку скомчив, подложив себе руку под щеку; и функции мозга справлял в подзасып; разговор Гнидоедова с Психопержицкой поддел:
– Передать, и – скорее: Терентию Титычу!
Ликвидировали типографию – правда: машины-то – где? Если переносили, он видел бы; нет – ни тюков, ни шрифтов.
– Она – в воздухе!
– Посередине гостиной?
– Так-эдак!
– На пересечении диагоналей, которое – воздух?
Мардарий Муфлончик, Трекашкина-Щевлих и доктор Цецос проходили в гостиную; в ней – …исчезали! Дверей, кроме той, коридорной, в ней нет; и замазаны окна.
Она, типография —
– в воздухе?!? —
– Терентий Титыч жегромыхает свинцовыми валиками прямо в хор… голосов… бестелесных – из воздуха!?!
– Надо бы брата, Ивана, серьезнейше предупредить!
Он себе самому пересказывал это, и прыгал кадык; и из этих Себе самому пересказов —
– опять —
возникала —
– Леоночка!
Кошка горбатаяЭто ж – разрыв окончательный!
И Никанор прядал задом, и ржавой пружиной визжал, и подметкой глядел на растреск потолочный, откуда опять перед ним возникал «этот случай».
– Чудовищно-с!
Третьего дня, проходя черным ходом из дома, увидел он: двери наружу – открыты; Леоночка в них подставляет метелице грудь; ветер снегом охлестывает и рвет юбку; глаза сумасшедшие выскочили в рыв забориков.
И пережив это все еще раз, Никанор развизжался пружиною.
* * *
Как гренадерик в штанах, а не барынька, в снег по колено, она, вздернув юбку – на хворост, через веретенник, бормочущий пусто, царапаясь за сучья, – так чч-то: опустил он глаза; все же цапаясь, фыркая и вереща, —
– Леонора Леоновна! —
– в хворост – и он; но – скатился!
Она же, одною рукою схватившись за зубья забора, – в метелицу: шейкой и ручкой с платочком.
Он, выкинув руку, подпрыгнул: за юбку стащить.
На него как зафыркает:
– Бросьте вы, – брысь!
Рысь, – не дамочка!
Ну – махать: в ветер!
Тогда он – к калитке; да – в Козиев, голову вставив.
И —
– с изголовья тормашками – вверх; из постели – на угол; сигнул меж углами; и – рухнул опять, чтобы —
– пересказать!
* * *
Снявши черные стекла очков, иностранец, брюнет синеватый глазами ужасно живыми, – ужасно живыми, – Леоночке передавал без единого слова из бури об… ужасах, стрясшихся, видно, над ним; разлетаясь мехами с плечей упадающей шубы, подставив крахмалы и бронзовый просверк своей бороды, ударяющей буре, – рукою, затянутой черной перчаткой, он снял свой цилиндр под фонарик, затрезвонивший с ветром.
И ветер цилиндр, – вырывая, – так странно ужасно качал.
Точно гипсовый труп, белизною лица, темно-бронзовым сверком пробора вырезывался на заборе; и только живели его неживые глаза, точно ввинченные бриллианты – в такие же ввинченные бриллианты, которые из-за забора стреляли в него.
Над забором, как кошка горбатая, в режущем скрежете жолоба, скалясь, готовилась прыгнуть за гвозди забора – Леоночка!
Миг, и Леоночки – нет, иностранец же, взмахом цилиндра черпнув бурю, уже тащился сутуло, оскалясь в снега.
И тащились по снегу меха.
Фрр —
– и все перестроилось, —
– только морковный, кисельный и синий процвет, как неясные пятна в потопе, обрушенном на Никанора; стоял: отдышаться не мог, трепачка наддавая зубами; и – перкал, и – перкал, и – перкал.
Из гребней какой-то под ухо:
– Пардон! – Я – Мердон: господина в цилиндре, Мандр…
«Ррр!» – буря.
Он – не расслышал.
Расслышал:
– Разыскиваю.
И какой-то прохожий:
– В цилиндре?
И – выбросил руки в метель:
– Вон – идет…
И все странно, ужасно, разъялось в душе Никанора.
И вспыхнула цепь фонарей, а из морока снежного черный мотор с перекрестка проглазил, свернув в ор – и в деры пустых рукавов.
* * *
Все же к – «ней»: все же – впустила.
Ну – вид! Грудь – дощечка дрежжащая; точно раздавлена:
– Вы-то – при чем?
– Леонора Леоновна, – я… Вы напрасно меня понимаете…
Так трепанул он рукой, что манжетка бумажная, вылетев и описавши дугу, тараракнула в пол.
А она:
– Домардэн: публицист из Парижа…
– И все!
– И – не думайте…
– Думайте все, что хотите…
– Все – вздор.
Узкогрудой дурнушкой захныкала:
– Жалко его!
Да и он, Никанор, прослезился:
– Вы – что?
Он – шарк, бац – вверх тормашками: в дверь; и – ходил с той поры без манжетки.
* * *
С тех пор у нее разгулялась метелица злая в душе; на кого опрокидывала раздраженье, того как кусали мурашки.
С этого ж дня горячил ее вид Никанора; бедняга присутствием в доме гневил; своим носиком пренебреженье оказывала; и перчатку натягивала, убегая из дому, – с насмешкой; а то начинала шарахаться, будто за ней, прищемивши кольцом своим нос, негритосом гоняется он.
Раз, напав из теней, защемила: на коже ее коготочки остались:
– Язык за зубами держите!
* * *
– Эк як, —
– затрещала кровать, —
– потому что он видел, – с какой осторожностью взвешивала свое слово пред мужем и как, подойдя к кабинету с опаской, глядела на дверь кабинета; и – мимо на цыпочках шла…
* * *
На прерыв отношений ответил удвоенной предупредительностью.
Тут живи, – когда —
– брат, —
– брат, Иван,
– Леонора Леоновна,
– Тителев, —
– каждый врезался; и каждого врез – перерезывал: каждого; так что душа – перерезалась; странно, дрежжали разъятые части: в метель из метели…
Да, да, – угоняется смысл, угоняется смысл отношений; и смыслы истории – рушатся.
Ветер в трубе, точно мучаясь, плачет о том, что уже ничего нет святого: последняя ставка!
«Хлоп» – крыша железная; с нею история, как от пенечка Терентия Титовича – «тарарах!».
«Дзан» – защелкало с крыши; он рушится в сны; допроснуться не мог; и – стучало —
– стучало —
– стучало: под дверью!
* * *
– Войдите!
В открытых дверях – милолицая крошка стояла в мехах; и – малютила глазками.
Видела: даже предметов не видно; дымищи заухали.
А из расклоченной дряни расклоченный кто-то, ерошась, пленительно ей продобрил:
– Так чч-то, – милости просим в хоромы мои!
И – стал взабочень он.
В представленьи его Серафима росла, как гигантша.
ГигантшаИ шубку состегивая, Серафима страдательный бросила взгляд; и оправила платье, какое-то пышное, круглое: цвет – хризолитовый, с искрой златистою; села на стулик; косынку – на плечи:
– Я шла, – начала; и оправила волосы: русые, с отсверком золота, тупясь:
– А вы?
– Я?
И за папиросой: глазами показывал, будто дичины с мешок настрелял: ее крепко любил, но стыдился: прорезывалось из доверия странное, чорт дери, чувство: любовь из любви, эдак-так, эдак-так!
– Я давно замечаю: судьба посылает меня на расхлеб; не завариваю, а – хлебаю; по дням тащу с кряхтами!
Слушала сосредоточенно: в муфту:
– Брат – раз! Леонора Леоновна – два-с!
Папироску, вторую:
– Терентий, – вкурился он, – Титович три-с!
В синем дыме исчез.
– Владиславик – четыре! Пять, – пепел рассыпал, вперясь в чемоданчик: с кулак; весом – с фунт!
– Ну, – рабочий там класс: я читал; а тут, под боком, – и под бока запихавши, докладывал с торопом, с завизгом, – шито и крыто шаги принимают «они», – и – вздымил папироскою, третьей, – к тому, чтобы все ликвидировать: даже Россию закрыть, точно лавочку. – Явятся, и – опечатают!
И облизнул черноватые губы, полоски сухие. Язык за зубами стал перепелкой.
– Шестое-с! – исперкался: кровь на платке.
– Надо ж к доктору, – думала, быстрый задох утая.
Не любила она сердобольничать; жаркое сердце лицо каменило; и точно сердилась: морщинки, сцепясь коготочками, дернулись.
Он свои руки – в карманы; и набок голову: такой перепелкою вылетел между углами, рисуя ногой грациозные па и рукой с папироской, с четвертой, винтя; и поселя в подол Серафиме охлопочки пепла.
– Так чч-то, – все заботишки!
И принялся за Леоночку снова: «Леоночка» – вот вот, «Леоночка» эдак вот.
А Серафима в ответ на «Леоночку» – только:
– Она – человек раздражительный!
Руки сложив на груди, себе в руки смотрела; все дни в ней ходило, как море; они переедут, а что будет после? Боялась Леоночки; бегала даже к Глафире Лафитовой; та ей:
– Да что вы… Да Тителевы… Не носитесь с Леоночкой: баба двужильная!
Вздернула плечики, став некрасивой: лиловые тени пошли под глазами; а лоб стал тяжелый, квадратный; и локти – в коленки; и ноги расставились.
Шла, чтоб узнать, что для нового дома купить: Никанор ей не раз давал деньги; и знала она – «Тителевские», удивлялась: а как же «жена»? И самой приходилось метаться, забросив профессора: тут – керосинка, а там – полотно: для белья; с Домной Львовной они по ночам подшивали его.
И – расслышала:
– Не отложить ли – а?
– Что?
– С переездом.
И – пепел седьмой папироски осыпался.
Два коготочка явились на лобик:
– С лечебницей, конечно: нет – остается одно!
И Пэпэш недвусмысленно стал их преследовать, мстя за визит Синепапича:
– бедный старик: – оказался на улице; надо скорее устроить его!
И мучительно позеленела.
И все – Ливанора ЛевоновнаТут Никанор спохватился:
– Да вы… Да садитесь сюда: на постель… Стулик кос: не настулишь на нем.
На кривуш свой упав, он ногой – на колено, любуясь дырявым носком; вырисовывался на обоях: —
– узорик едва розоватый; а жидкий цветок, – как прыжком пританцовывал: и серо-белявой невзрачности; коврик – оборвыш; столишко – не стол: половина стола раздвижного и драная скатертца; стопочка, а не стакан; и хоромы ж!
Вид – ямы…
И вздрогнула: холодно!
Видно, дом – с придурью; видно, что он не домашничал, а – куралесил; сам печку топил; вероятно, – дымил, угорал; и от стужи подрагивал: глядь: а жилетец о трех только пуговках; где же четвертая?
Личиком ласточкой сделалась; крылья косыночки, – справа и слева: малютка и милочка: а волосята – пушились.
– Давайте-ка я вам жилет подошью!
И мордашкой, раскругленькой, беленькой, заулыбалась ему; платье щупала:
– Нет, позабыла игру.
Грохотнула передняя: шамк угрожающий:
– Ах, ты, топтыжник: грязищи принес со двора; половик-то он – вот!
И – ковровый платок бабы-Агнии выставился:
– А вас Ливанора Ливоновна просит: она из окошка увидела вас, – к Серафиме.
А – где Серафима?
Зажмурилась: рот – рот суров: «Что-то непереносное!» Снова представилось, как Леонора Леоновна, встретив ее, залицуется классом рабочим, которого вовсе не знает она.
– Право, – я уж не знаю…
– А что?
– Мне пора.
За окошком, под месяцем, из зажужукавших там веретен, пролетали воздушные; прытко белье перемерзлое, с мерзлой веревки срываяся, прыгало: на снеговом помеле снеговая какая-то перетрепалась под месяцем.
– Что же: идем?
Серафима оправила добренькой ручкою волосы; ясным согласием лобик разгладился.
Встали.
Мардарий Муфлончик под пол провалилсяНа Никанора взглянула: зима, а – осенняя шляпа, калошики рваные и перетертое до серой нитки пальтишко; шарф – новый, пушистый, коричневый: великолепно свевается в снег: – настоял-таки Тителев, чтобы он принял подарок; носил этот шарф с таким видом, как будто не шарф – омофор архирейский!
Заборики, кучи: вон сизо-серизовый верх Неперепрева над фонарем серебреет снегурками; как все легко и летуче: в накуре сидели; смотрели, как падала буря; и слушали: безутолочи догромыхивали с дальних крыш.
И – безвременна брызнь; и – небременна жизнь!
Никанор, став под кремовым, бледным веночком из листьев морозных, серебряных, блещущих видел Леоночку: встала под свет за окошечком, как в полуобмороке, затерзавши на грудке узорное кружевце: в желтом халатике; глазки, агатики, став золотыми, мигнули своим изумруди-стым выблеском; и – их закрыла она: папироску к губам; дымок выпустила: и… и… и…
Не глаза, – две звезды, соблеснулись как солнце!
И тотчас, нащупавши их, стали звезды, как точечки: злые; мельк, мельк.
И – в окне: никого.
* * *
Проходя коридором, в гостиную, носом нырнул: и мелькнуло, что здесь, меж стеной, потолком и ковром, повисают невидимо ассортименты машин, поднимающих грохоты в хор голосов: бестелесных?
– Пожалуйте: вас ожидала давно… нам о стольком условиться надо… Привычки профессора, вкусы, чего не хватает…
Леоночка ласково, очень сердечно, излишне, пожалуй, но сдавленно, вогнуто, с быстрым издрогом стуча каблучками, спешила навстречу:
– Входите же, – на Никанора.
И красные губы раздвинувши, белые зубы, – не душу, – ему показала.
– Потом, – к Серафиме «потом», – и икливенько выкрикнула, Серафиму схватив, – вы же знаете: я ваша чтительница.
А лицо стало дряблое, злое, в морщинках, когда Серафиме подвинула кресло она.
Никанор влетел с искоркой: он, из кармана, чурбашку достав, к Владиславику юрким скачком; Владиславика взявши в хапки, сел на корточки, в воздух подкинул, поймал и поставил: чурбашку показывал: —
– хоть бы игрушку купила ему! —
– Поднимаясь, коленкой трещал с видом гордым, достойным учителя русской словесности.
Но, оглядев Леонорочку и Серафиму, он понял, что – лишний; и – в дверь; и – и —
– «ррр» – грохотала гостиная; в полуоткрытую дверь, – видел он, – что отдернут ковер; под ковром люк квадратный, в который, рурукая, пол, вероятно, проваливался; но он пола не видел; он – видел: усы, скулы, красный махор головы; и – Мардарий Муфлончик – под пол провалился! И тотчас: рука неизвестная хлопнула дверью; и щелкнул запор!
Никанор перед дверью: очками блистал:
– Эге!
– Вот оно что!
Бестелесные звуки, – имели телесную, дак-так, почву?
Тут Владиславик, который за ним вылезал, – ему под ноги; с ожесточением правой рукой мальчишку на левую руку швырнул:
– Они ж газы делают?
– Шиш, – ишь?
Сломавшися, ширококостное и искаженное очень лицо бросив пупсику и обдавая едва обоняемым, луковым духом его, он – представьте – запел: деритоником тоненьким; точно писк крысы; руками качая младенца; как мамка, локтями закидывая и полой пиджачишки взлетая над задом, лопаткой и лысинкой; и засигал коридориком, такт отбивая под вой, верещание: белые перья, как пальцы, летали по проводу, по подворотне, по крыше: «Да, – да-с, – они, видно, отмачивают вещи очень сериозные; газы… А брат, Иван, будет посиживать, пока и пол, и квартал, и Москва, и Европа, и мир – не взлетят!»
Он, в испуге летая туда и сюда, – ну тетенькать, подкидывать пупсика, строить из пальцев «козу».
Носом – в пол гоголечком, почти мотылечком порхал, бороденкои мелькнувши в оконном пролете; в его кулаке оказался платочек: Леоночки; и, точно хвостик, платишко вилял:
– Э, они – ди-на-мит-чи-ки?!
А Владиславик, метаемый, точно кулек, – в оры! Бабушка Агния дверь распахнула из кухни:
– Что ты трындыкаешь? Малый не мячик? Чего ты кидаешь его? Ты бы песенку спел али гукал.
Он, пойманный, перкать, схватяся за грудь; не отперкался: даже с постоном рычал, чтобы перш горловой не душил.
– Я тогодля тебе, топотун, говорю, чтоб ты слухал. И – дверь отворилася; голос Терентия Титовича:
– Надо к доктору.
Но Никанор, мимо Агнии, – вот, потому что в дверях разлетевшийся Терентий Тителев встал.
Постоял он; и —
– он… —
Пролетел в коридорПролетел в коридор, притоптывая, но бесшумно; предметы держали, а пятка не шлепала; и он – застопорил, вытянув шею; он видел: —
– из зеркала —
– голубоватое поле стены, туалетик, гребеночки белые, щеточки белые.
На туалетике локтем какая-то – мал мала меньше, с невзрачненьким личиком, тяжеловатым, в хорошенькой шубке с коричневым мехом; обвисла ушастою шапочкой; муфта огромная, мехом свисая, лежит на коленях; в нее опустила с улыбкою ротик неправильный в тяжеловатом усилии высмыслить; сосредоточенно слушает, лобиком вцелясь в икливенький голос Леоночки; и сожалеет вперением в муфту. И вдруг она тихо загубила: и растворились черты в нежном цвете лица: как миндаль розоватый!
– Какая такая?
Рассыпались звездочками из прищуров глаза.
И – вся быстрость, которую он развивал, улизнули в него, притаились в плечах и в руках, подлетевших к подтяжкам, блистающим яркими пряжками:
– Экий миленок!
И – вытянув шею; и – видел Леоночку, ножки поджала она под себя на подушке зеленой, которая – в синих изляпинах карего коврика; ручкой берет цвета тертых каштанов она подпирала, следя за развислым дымком папиросы, который проклочился в воздухе; другою гладила желтый капотик, по тканям дымок папироски ведя.
Но – о чем? Но – про что?
И он выставил ухо: ему, как звоночек, икливенько задребезжал голосок:
– Я овцою паршивой стою перед вами!
Опять психопатия?
И незнакомка страдательно переложила с колена на стол руку с муфтой; глаза опустила, качая головкою; складки на лобике сделали «же»; и лицо, став квадратным, казалося старше.
Но чудно пропела грудным своим голосом:
– Вы, Леонора Леоновна, ходите, как в перепряжке; не к вам эта упряжка; зачем на себя вы клевещете.
Тут Владиславик, приползший опять, зацепился за юбку Леоночки и перебил своим «ааа» разговор; но Леоночка грубо его оттолкнула: «Да бросьте его: тоже – вот!» – Серафиме, как бы извиняясь за жест; вышел – грубый, не дамочкин: бабьин!
– Несносный мальчишка. С ним – не оберешься хлопот: он – расстроил живот.
Незнакомка вторично, как арфою, – ей:
– Иноземцевы капли полезны ему.
– В социализме родителей нет!
И скривилися губы Терентия Титовича, потому что родителей нет: есть друзья; а – какая тут дружба: игрушку купила бы; «есть» в социализме друзья, а не эдакие гренадерики с личиком, напоминающим – скопчика!
А незнакомка внимала вперением в муфту лица с таким видом, что совестно ей, что она виновата; и вдруг – вверх соловку ушастую; виделись только белки закатившихся глаз от разгляда в себе Леонориных слов.
Леонорочка, ей с огонечком, звоночком:
– У нас, в социализме…
– Эк, – дернулся Тителев.
И – перекрикнула:
– Вы, Серафима Сергевна.
Так вот «она» кто? Их жилица? Такая «дитёныш»? Тверденька: морщиночки, как коготочки, на лбу.
А Леоночка ей:
– К счастью, я не знавала пустых этих нежностей: мать умерла у меня; гувернантка моя докучала достаточно все ж половым извращением под формой нежности к детям… Совалась во все… И носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с опухшей щекою; и все вспоминала Штурцваге какого-то.
Тителев – глазом —
– топазом, —
– как ярким кинжалом, сквозь шерсткую, бразилианскую бороду сердце свое просадил: и – кинжал перевертывал в сердце.
– Петровка проклятая!
Топанье пятки отчетливо пол сотрясало.
* * *
Леонора Леоновна и Серафима Сергеевна вздрогнули; и – Серафима Сергеевна стала испуганной ланью: глаза – вкруговерт.
А Леоночкин глаз стал зеленый.
И – видели —
– голубоватый отлив куртки-спенсера из теневого ничто – появился; и – брюками дымного цвета шагнул; ярко-красный жилет прокричал, —
– и —
– все это утопало: в тень!
* * *
Пролетел мимо них в кабинет, хлопнув дверью.
И слышался шаг: как кузнец, ударяющий молотом в кузне, вышлепывал в синие каймы ковра, их отсчитывая равномерно и быстро.
Вдруг, вставши, глядел, как слепой, в дико-сизые стены своим кадыком волосатым и желтым.
И – в дикое кресло упал.
С собой справился онС собой справился; и – притопатывая, но не шлепая пяткою, в спальню влетел, став в пороге; и руки подпрыгнули к кубовым ярким подтяжкам; и – смык смышлеватых бровей.
И —
– Терентий —
– с прищурами —
– Тителев!
– Ах!
Точно сжиг на щеке!
С невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, – к нему.
– Мне приятно…
И личико стало котеночком.
Добрым, задзекавшим смехом, ее упреждая и даже как будто конфузясь ее, подлетел, щелкнул туфлей, ломаясь под муфту, и руке: отблистать тюбетейкой.
– Смелехонек, – думала…
– Точно для виду сробел.
Глазки стали, как искорки:
– Мы уж знакомы…
– Надеюсь…
И – екнуло:
– Вот он какой?
И с задором, как будто к нему приступая, она потопталась на месте, смешная и маленькая, как синичка.
Леоночка ей указала на кресло: с ужимкой, желающей выразить:
– О, преклоните почтенные ваши седины; вам этот ребяческий вид – не к лицу…
И – под дым: на подушку.
А Тителев в кресло склонился, рукой захвативши колено, серебряной пряжкой и с ним носком проярчев; и от столика свесилась мягко ладонь:
– Вы ведь переезжаете к нам?
И невидную глазу улыбку разгляда, которой она отмечала разгляд ее жестов, скорее узнал, чем увидел; портной кроит глазом натасканным:
– Белочка, – вспыхнуло в нем.
И – лукавое, польское что-то явилось в баске, – с перевизгом, как с хвостиком:
– Видно, на воздухе много бываете вы?
– Чистый воздух полезен! – она объяснила.
И розовым носиком, очень задорным, потупилась, думая: от доброты этой, деланной, веяло бойким напором и стопотством; и чтобы – что-нибудь, как-нибудь:
– Время у вас отняла?
– Квас не дорог: изюминка!
– Бросьте, – она перебила.
И – в смехе зазубила; и – отвернулась; и – в муфточку; а цвет лица, – как миндаль розоватый.
– Здоровье профессора?
У Леоноры – зачем опасок, а в зубах – дроботок?
– Благодарствуйте…
– Ну, а Глафира?
И стало смешно, что они друг за другом подглядывают. В черно-серое кресло светлейше вдаваясь, вдруг он сиверко мелким раздробчивым смехом рассыпался.
– Вкрадчивый, – ёкнуло, – точно подушку подкладывает; а склонись на нее, – оглоушит.
Леоночка задребезжала с подушки.
– Не нравится ей? – коготочком царапнулся лоб Серафимы; и взявши книжонку, глазами испуганно к Элеонорочке:
– Ибсен? [96]96
ИбсенГенрик (1826–1906) – великий норвежский драматург, творчество которого постоянно было в поле зрения А. Белого.
[Закрыть]
С Терентием Титовичем – что такое?
Как солнечный зайчик, он выскочил в голубоватое поле стены; головою – под зеркало, в зеркало бросив глаза жестяные; и тер жестковато сухие ладошки: —
– опять некрофагия: Ибсен, грызение прошлого!..
– Что это?
– Сольнес…
Он – знает: «кто» Сольнес: «Петровка»!
Леоночка видела: —
– точно рапирой стальною он ткнулся глазами из зеркала; тотчас: мигнула из зеркала ей тюбетейка зеленая – золотцем: перевернулся: – невинно и дружески…
– Ну, – я пошла?
Серафима пошла с невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, мехастою муфточкой носик укрывши, – к Леоночке, видясь не личиком, а меховою ушастою шапкой.
– Я вас провожу, – к ней Леоночка.
Тителев вслед бросил взгляд.
Обернулась; и —
– «ах», —
– точно сжиг на щеке!
В двери скрылась.
За нею Леоночка, явно двояся глазами меж ним и носочками, с вниз наклоненной головкой прошла.
* * *
Обе остолбенели в передней: подвязанный фартуком бабушки Агнии, напоминающим белый капотик, прилежно себе улыбаясь в усы, Никанор грациозно водил половою, огромною щеткой, склонив набок голову, напоминая седую, морщавую и бородатую… Гретхен.
– Вы что тут? – Леоночка.
Он же очковыми стеклами точно трубил Серафиме о том, что его положение здесь трудноватое.
– Собственно, я – ничего: не мое это дело: так чч-то!
Фартук, сброшенный в нос.
– Расправляйтесь-ка!
Вылетел!
Тут Серафима задох подавила.
Мышонком —
– испуганно —
– в двери!