Текст книги "Том 4. Маски"
Автор книги: Андрей Белый
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
А Тителев, точно он весь разговор предыдущий простроил, припал бородою к профессору:
– Поговорим?
И взяв руки в подмышки, с профессором он, точно с барышней, им ангажированной, притопатывая, вертко вылетел в двери.
Захлопнулись – в нос Никанору, который пустился вдогонку, дрожа – бородою, плечами, руками, ногами и штаниками от вполне непредвиденного похищенья Плутоном —
– Психеи.
Верней – Прозерпины.
И он подсигнул: к Серафиме.
– Вы что ж? – строго он.
– Я?
Подпрыгнула: зеленоватые складки оправила:
– Я?
– Да не уберегли, – эдак, так!
Пальцем в дверь!
– Иван, брат, сядет Тителеву на колени: на шею повесится: станет под дудку чужую плясать!
Серафима испуганным кроликом хлопала глазками в двери: вот-вот – она прыгнет на дверь.
Никанор точно хины лизнул:
– Тут гнут линию.
И показал он руками, как «гнут»:
– Эдак, так!
С угрожающим шопотом вытянув шею под ухо:
– В бараний рог гнут.
– Кто, кого?
Удивлялась она.
– Николай, эдак, Титович, Тит Николаич, – не то: я хотел сказать – Титыч Терентий, – Терентьевич.
Видно, дар речи утратил он: так волновался:
– Нам надо – так, эдак: чтоб брат, – брат, Иван, – сидел дома; чтоб мы – эдак, так…
Показал «эдак-так».
– Неотлучно сидели при нем.
Показал, как сидят:
– А то он, – обернулся на двери, – я знаю его хорошо: приставать будет с шахматами; будет рваться к Терентию Титовичу: и – сигать; неудобно: Мардарий, Цецос, – эдак, так.
И метался он взад и вперед: руки – за спину.
А Серафима сидела с квадратным, тяжелым, совсем некрасивым лицом от усилий понять – кто – Цецос, кто – Мардарий, какое значенье имеет явленье Цецоса для «брата, Ивана».
– Они – у себя там: так, эдак; а мы – у себя: эдак, так.
И – вдруг он:
– В доме – люк: и Цецос, и Мардарий приходят – проваливаться в этот люк; а выходят – из погреба: выкопали; и – прокопом проходят.
И стало ей жутко: казалось, что брат, Никанор, в этом месте попавший в капкан, сев в капкан, из капкана – капкану – капкан вырывает; и ей, Серафиме, союз воровской предлагает.
Она – соглашается, но – со стыдом.
Как – в старинную дружбу они собирались внести разделенье?
– Притом Леонора Леоновна: так чч-то, – «они» под забором сбегаются к ней; офицер и тот, черный.
Какой офицер, какой черный?
Молчала, уставясь на синие ситчики, жаром пылая и слушая, как за стеной забабахало, точно «они», перерушив предметы меж ними, обрушась друг в друга, друг друга обрушили, – в яростях дружбы!
Все ж – пребеспокойные синие ситчики: живчики, моли, горошины желтые; с пульсами: пульсами прыгают.
И две морщины, как рожки, из лобика выросшие, забодались на то, чего вовсе не знала, —
– что кралось, обхватывало, подбиралось, как злая, разлапая тень из-за шкафика, как баба, Агния, тяпавшая в коридорике; с этой старушкой она не осталась бы на ночь: вдвоем!
«Тилилик-тилилик» – раздавалось.
Сверчок?
В смежной комнате бахали доски столовые.
Моль —
– в горицветных, пунцовеньких, пляшущих
палочках, —
– в плещущих, востреньких,
пестреньких —
– лапах!
Профессор Коробкин уселся орлом– Вот, – садитесь!
С серявой стены, на которой линяли дешевые розаны, бохавший столик сорвав, его Тителев бросил профессору, перетолкавши профессора в угол, к стулишку:
– Прошу.
И лицом забелев, а рукой продрожав, из-за пазухи вынул…
– Вы видите?
Серый и мятый конвертец.
– Чей почерк?
На драную скатерть локтями упал, забираясь ногой на постель, заходившую ржавыми ржаньями.
– Мой, – протянулся профессор дрожащею лапой за листиками.
– Чьи? – но Тителев эту дрожащую лапу отвел.
– Мои листики, – в перетабаченный воздух залаяло. Заколтыхали столовую доску.
* * *
– Постойте.
– Да нет же…
– Да – да же!
* * *
Сопели, прилипнувши лбами друг к другу.
– Мое!
И тащили конвертец, схватясь за конвертец.
Вдруг дико друг другу взблеснулись: глазами – в глаза.
– Наискались небось?
– Да-с!
– Берите ж…
С больным, угрожающим «ахом» под ржавые плачи постели откинулся Тителев.
– Коли открытие, – серая маска лица стала синею маскою, – ваше…
Как будто: спиной отваляся от столика, белыми валенками под зенит пересучиваясь, спину выгнув на пупы земные, на бледные бездны, представшие рядом подполий, открывшихся друг в друге люками, – через открытые люки, в которые Обов-Рагах, Бретуканский, Бобырь, Буддогубов, Трекашкина-Шевлих глухие свои, тяготящие рявканье бросали – скорбною орбитой рушился он!
А вселенная грохала тысячами типографских машин:
– Пере-пре-пере!
– Предал!
– Пере!..
– Передал!
* * *
Дико взлаяв усами, —
– бессмысленно взлаяв, —
– профессор с конвертцем своим, точно боров с затибренной тыквою, в угол оттяпывал, заколтыхавшись лопатками; Тителев, сбросивши столик, – за ним было: столик, подбросив столовую доску, и драною скатертцей цапнувшись в воздух, шатавшейся ножкой бабацнул Терентия Титовича по суставу коленному.
Угол перегородил, —
– где —
– усевшись с прикряхтом на корточки, ерзая вздернутой фалдой, за гвоздь зацепившейся, странно копаясь в рваном кармане, – профессор собою являл недостойный предмет с точки зрения рангов и славного поприща! Изобретатель, сидящий орлом!
Он конвертец запрятывал; и деловито с собою самим совещался с карачек – короткими фразами:
– Ясно!
– Весьма рационально!
– Но, —
– не рационально, неясно!
Терентий же Титович залепетал из угрюмых прокуров над столиком, ножкою вздернутым в воздух, как… —
– приготовишка!
Лицо Дона Педро– Я… – видите ли – в это утро…: в то, самое… Ну-те, – когда вас свезли.
Мы напомним читателю: битого перевезли – в желтый дом.
– Забегал…
Но профессор, с карачек став боком и сев головою в лопатки, как путник у склона горы, защищался от Тителева прирастающим к уху плечом, ожидая, как видно, что будет прыжок через ножку стола с вырываньем конвертца: а может, и —
– всей бороды?
Он же – битый!
Нет – Тителев стул поднимал, стол оправил, бросая, как… приготовишка:
– И – вижу: пиджак перекомкан, жилет…; сами ж бросили; я – подобрал; и нащупал: зашито!
Уже не робевший профессор осмелился выпятить грудь, точно тачку с усилием рук и с пыхтением легких на гору тащимую; даже морщины, скрестясь, как мечи, поднялись.
– Я и выпорол… Мокрые ж были от крови пиджак и жилет… И промокло б.
Молчание, полное ужаса, переходило в молчание, полное тайны; тут Тителев хватко и глядко уселся за столик; но в том, как он руки сложил пред собою, была немота от усталости: нечеловеческой.
Видя все это, профессор утратил усы в бороде и спокойнейше сел перед ним, опухая глазными мешками.
Такая была тишина, —
– точно бомба упала на столик между четырех протопыренных рук, ожидающих звука разрыва.
* * *
Скорее провеяло, чем раздалось:
– Я… от имени партии, класса, для будущего, для всего человечества… и… справедливости ради…
Он так посмотрел, точно стул из-под зада профессора вырвет вот-вот: —
– не казалось, что он выбивался из сил,
– когда он выбивался; а он —
– выбивался из сил!
– Я прошу вас: отдайте открытие.
Как передернутый силою аккумулятор, зацапав стаканчик, могуче дрожал:
– Умоляю!
Профессор, вырезываясь в серо-розовом крапе белясых и кое-где дранных уже Никанором обой, не в себе, хрипло хрякал:
– Ссудить?
– Не могу-с!
С нежным хрустом распался стаканчик меж пальцами Тителева; и закапала ясная кровь: между пальцами; Тителев дико надменным испанцем поднялся.
Лицо —
– императора: Педро.
– Ссудить?
И за горло – рукой:
– Так…
С жестоким сарказмом на ногу упал, свое выгнув плечо:
– Нас не можете?
И погрохатывал, как артиллерией, – горлом:
– Xoxоxo!
Отсасывал палец:
– Вы сами-то – что? Весь в долгу у рабочего класса, создавшего технику, средства!
Осколок визжал под ногою:
– Я вам предъявляю лишь вексель – не свой, а чужой.
И глаза, просияв укоризной, сияюще плакали.
– Этот поступок граничит с нечестностью…
Стол дубовато столовой доскою бубнил.
– Таким были… Таким и остались.
Профессор, морщиною, точно глазами, играл, бросив руки по швам и плеснув бородою, которая стала, как слиток серебряный; свои ладони развел, прижимаясь локтями к бокам:
– Дать открытие – значило бы: наплевать на убийство; а – я…
Глаз – топаз:
– Не плюю!
Ослепительный глаз, – но – слепой!
– Я, – лицо растянулось в исполненное выражение тело, – я – сжег его…
– Вы на убийство уже наплевали тогда, когда вы расписалися в бойне: со всей корпорацией!
Не расписался ж, – сидел в желтом доме: другие – расписывались!
– Вы, – и Тителев бросился корпусом, – нас не «ссужаете».
Свистнул по воздуху твердым стальным кулаком;
– Мы вас – судим! Лицо спрятал в руки:
– Боролись Либкнехты, – не вы.
Оборвался руками от лба; и пять пальцев приплясывали на коленке качавшейся:
– Где сожгли? Как?
– В голове.
– Не юродствуйте, – Тителев взвизгнул, – и плюйте, но – цельтесь: у вас не плеванье – самооплеванье.
Профессор глядел на него утомленным лицом, сжавши Пальцы в томлении, – в неумолчном, громком.
Отер капли пота:
– За что?
И слова барабанили, как барабанными палками, по барабанной его перепонке:
– Нет, где человечность у вас? Где у вас справедливость?
– Я вам говорил-с: справедливость есть «средняя» только конкретных любвей!
– Разве что!
Нет же —
выписал брата, одел, приютил, накормил; пожалевши, отдал, что важней справедливости, этот линючий конвертец; лишил себя чести… —
– И это есть «средняя»?
– Коли вы брезгуете справедливостью, – вспыхнул глазами кровавыми.
Полудугу описал: и – с упругим голопцем, рванув Никаноровы рвани, – к профессору:
– Все человек превозможет!
Как раненный насмерть, страдающий тигр, протянулся рукой за пакетцем на рваный карманик:
– Пускай погибает в вас личная истина в истину класса: нет, вы – отдадите!
Профессор, найдя разрезалку, случайно зацапанную, в своем рваном кармане, усищами сделавши —
– «Ась?» – подбородком вдавился в крахмалы, как зубы защелкавшие.
Он хватил разрезалкой товарища старого, чтобы в борьбе обрести свое право, и – полудугой – мимо Тйтелева, – сорвав скатертцу, бросив ее пред собою, и – головая, – дернулся с громким расплохом на двери, которые выкинулись, точно руки из недр.
Никанор отлетел с синей шишкой.
Никто не погнался.
* * *
Просунулся Тителев:
– Ну и буржуище!
Тут же, движенье вобрав, став в пороге и перетирая сухие ладошки, он выбросил:
– Эк же!
Стальная душа у него.
Бой осы с паукомНиканор, отлетевши к диванчику, из-за плеча Серафимы бородкою ухо чесал Серафиме с весьма угрожающим шопотом; тер себе синюю шишку; и пальцем на что-то показывал.
А Серафима – с губой, отвисающей глупо, толкалась плечом под губою его, выгнув спину дугою.
Шарахались оба —
– от пятками пятавшего старика
– и от —
– Тителева,
– прижимавшего в кубовый угол огромную, бразилианскую бороду.
– Ты справедливость свою, – гребанулся профессор рукой и ногой, – показал мне…
Сломался другою ногою под задом, вцепившися фалдами в пол: не профессор Коробкин, а злой, шестипалый тарантул, прыжками огромными прядавший, —
– около, —
– желтой и нервной осы, просадившей впустую от брюха оторванное – свое – жало!
Оса – домирала:
Отдельное, нервное, жало, без туловища быстрым сжимом: подергалось!
– Насмерть трамвай раздавил, говоря рационально, жену: тебе жалко?
Из красного лая – на кубовый сумрак:
– Допустим, – просумеречило.
– В мгновениях рвутся – аорты, артерии: ты, эгоист, – слез не льешь? Ты животное, как и баран, – жрешь баранину?
– Галиматейное!
– Не эксплоатируй, буржуй, класса «sapiens», орангутанга, которому сифилис ты прививал: ради целей научных, полезных одной разновидности, но не полезных другой; род же – общий-с!
И лбиною, точно булыжником яйца, – закокал по лбу он:
– Хозяйство планеты, – скудеет: и ты, социалист и хозяйственник, завтра подпишешься под зарезаньем рабочим рабочего в равносвободной планете, чтобы миллиарды рабочих дитенышей скудный последний кусочек не вырвали б у миллионов оставшихся: ради спасенья «homo».
– Негомкайте и не хватайтесь за этот вопрос! – пересчитывал крапы обой себе в руки сжимающий Тителев, – мы, социалисты, расширим хозяйство планеты: планетами же.
– Убывание скорости света – доказанный факт: убивает хозяйство созвездий – в пропорции геометрической
– Ты-то, – и Тителев свесил с колена носок, – разогреешь созвездия?
– Да-с!
– Чем?
– Любовью.
– Пустой парадокс!
Никанор с Серафимой, не смея приблизиться ближе, шептались: случилось или не случилось ужасное что-то между – сумасшедшими?
Что перед ними разыгрывалось? Пререкание дружеское с очень жуткими шутками и реквизитами страшных гримас?
Или тут – нарушение всех человеческих и нарицаемых бытов в едва ли понятные, ненарицаемые: в насекомьи!
– Мне боязно!
Синяя птица– Вопрос не во мне-с: согреваю вселенную я или – нет; она ухает смертоубийствами солнц; чтобы их отогреть, надо броситься к атому и к овладенью теплом, скрытым в нем; а не строить убийства из планов, весьма справедливых; я грею вселенную – сопротивлением; в этот момент…
Он себя ощущал на крутейшей дуге – у прокола последнего атома: атом коснеющий – вот он —
– проколет —
– теплом!
Глазик, —
– точка, ничто, —
– целясь в точку невидимую, прорешая вопрос, раз решенный, расширился в диск световой, превращающий в пламя пожара – вселенную!
– Вот-с!
И конвертец с открытием вынув, пощелкавши пальцем в него, он его – изорвал и осыпал из стула прыжком сиганувшего Тителева дождем мелких лоскутиков:
– Он – сумасшедший!
Все – бросились; и, захвативши за руки, куда-то вели; он же руки руками отвел; его белые брови, ударясь в межглазье, как молнию высекли молния врезалась в перья обойного фона, златистые, с просверком —
– темно-вишневых, кометных хвостов!
Не увидел, как Тителев, в ноги себе подпираясь руками, почти бородой лег на пол, точно кланяясь в ноги: лоскутикам.
– Не сотворите кумира!
Увидел; и – ахнул он: —
– старый товарищ, идеями прядающий,
точно бог, —
– не во имя свое,
а во
имя идей, —
– с громким мыком заползал перед сапогом, над надорванным желтым клочком.
И профессор Иван, свою бороду вздернув и руки сложивши под ней, озарился теплейшею мыслью – поднять его на ноги; и Серафима ловила пролет звуков мысли, как птицы, – из глаз его:
– Брат, – успокойтеся!
И руку свою положив на упавшего брата с улыбкой седою, но хитрою, пророкотал:
– Старый мир, – успокойся, – стоит у последней черты: мы бросаем игру.
И он выбросил руку, как с пальмовой ветвью, чтоб… жилы не лопнули: – как посинели, надулись они!
– Принцип – здесь, – показал на межглазье.
– Не здесь, – показал на клочки.
– Здесь – превратности смысла: открылась ошибка, пропущенная в вычислениях, – мне…
– Как? – куснулся зубами, ногами разъехавшись, – брат.
– Как? – оскалился Тителев.
А Серафима, поймав эту птицу —
– мысль синюю, —
не удивлялась,
Цветясь, точно роза.
– Ты… ты… издеваешься?
Он поглядел утомленным лицом и заплатой над выжженным глазом, сжав пальцы в томлении:
– Мне ль издеваться, когда, – и заплату он. снял, и громным, кровавым изъятием глаза их всех оглядевши, – заплату надел.
И к окну подошел; и разглядывал звезды.
И Тителев, медленно вставши с колен и листки уронивши в плевательницу с оскорбительной горечью, – в угол пошел:
– Э… да что!
И спиною подставленной трясся.
Его тюбетеечка плакала блесками, точно слезиночек; в спину ему из-за карего глаза топазом прорезался —
– детский, беспомощный, синий —
– глазище!
– Ты, – рявкало, – ты ведь женат?
– Недостойный вопрос!
И пошел через красные крапы из кубовых сумерок к креслу, оскалясь, как тигр:
– А-дд-да…
В кресло упал; волосатый запрыгал кадык:
– Я – женат.
В окна черные скалился.
Рок: порогНочь, уронивши на дворик две черных руки и звездой переливною капнув над крышей, сжимала в объятиях домик, как мать колыбель, и глазами, алмазно и влажно сиявшими, жадно глядела из синих морозов в цветистую комнату.
Точно фонарики: —
– ситцевые маргаритки, азалии, звезды и синие дрызги зигзагов!
Казалось: —
– огромная, черная женщина, павши на землю, сейчас распрямится, – и – перерезая вселенную, руки свои заломивши и бережно сняв этот домик со снега, как чашу с сияющей ценностью, черною орбитою в дали кубовые, руки кубовые окуная в созвездия, —
– Льва,
– Леонид,
– Лиры,
– Лебедя —
– перенесет!
Но не Лебедь, не Лира, не Дева, не ночь припадала к окошку —
– Леоночка!
В черном окне, плавя льдинки, она прилипала и лобиком, и десятью замерзавшими пальчиками к ясным лилиям стекол.
Казалось, – летела, бежала: скорее, – скорее, —
– скорее – на жесткие стекла.
Так – птица: увидев маяк, на него, как на солнце, бросается; птица бросается в смерть.
И ей смерть: видеть, —
– как —
– из-за ситцевых звезд краснопалого кресла старик одноглазый малютке, милеющей личиком, с искрами солнечно-розовых прядок, – приносит свой глаз; а малютка – в сиреневой шапочке, ручками веер раскрывши, как райская птица – на дереве жизни – качается!
– Нет!
И – отдернулась.
* * *
Этот ребенок седой – ей давно дорогой, потому что в утопиях, ею растимых, есть корень, ей в душу вцепившийся: за руку взяв старика одноглазого, в вывизги рыва планеты швыряемой, под колесом Зодиака по жизни вести, чтоб вину дорогого, родного, другого, как долг, – пронести!
Пусть несбыточно ей это все; «этим всем» Серафима явилась, ей путь пересекши: ее ревновала, почти ненавидела.
Смерть: преступить порог дома: —
– порог —
– ее рок!
Шарки: шаг пешехода —
на Козиев Третий!
Как шамканье страшных старух…
* * *
Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что за гущей деревьев, чуть тронутых инеем, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер из высей отчесывает от деревьев взвив инеев, —
– что —
– с бесполезной жестокостью больно катаемое
и усталое сердце —
– разрывчато бьется.
Ты ищешь чего же, душа моя, и ты чего надрываешься?
* * *
– Ты – чего топчешься? Шла бы.
Икавшев тулупом дохнул за спиной.
Вот – Мардарий фонариком из ледника зазвездел; и – погас вдоль заборов: ждут обыска.
Ей ли, порочной преступнице, – переступить порог: рок!
Разговором подергалисьЧтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем – холодным, прокисшим, лимонным, – вдруг выбросил вверх:
– За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!
Тут встрепенулся профессор:
– Да, ты, брат, – тащи меня к ней!
– Ну-с, – она-с!
Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.
И – бацнула входная дверь; и – казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:
Легка на помине!
И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.
А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.
– Что? – Никанор.
Голосок, как звонок, задилинькал в передней:
– Ау?
Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик – кричмя.
– Серафима Сергеевна?
– Я!
И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.
Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.
– Ну?
– И вы – тут?
– И я – рада!
– Вам рада я!
А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице – опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», – промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.
Но гневно сверкнули глаза:
– Вы меня проведите к себе: я – боюсь!
И походкой своей, лунатической, кошьей, она, – узкотазая, маленькая, – наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —
– везде с перекурами, —
– за Серафимой прошла.
Электричество щелкнуло:
– Вот.
И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:
– Нравится?
У Серафимы неискренно вырвалось:
– Что за прекрасная комната!
Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!
– Должна принести благодарность.
– Ну, ну, – с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.
И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:
– Обои сиреневые…
– Прелесть что!
– И – не прелесть!
– Сама выбирала…
– Вкус ваш!
А – что дальше? Ничто?
Нет, – «Глафира Лафитова».
– Ну, – что она?
Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то – появлялась она.
На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима – ни звука.
– Ну вот: и – прекрасно!
И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?
Леоночка, за руку взяв Серафиму, ее для чего-то вела в коридорик; расхлопнула дверь:
– Вот – тут вот: вот – уборная…
Думалось: лучше, поднявши юбчонку, скрести себе ногу за ловлею блох, чем чесаться психически.
– Вот – выключатель: вода – не спускается.
И – как невинно взглянула:
– И – поговорили.
Взглянула, как издали, блеском своих изумрудов, – не глаз: и стояла с открывшимся ротиком, будто уйдя в тридесятое царство свое за лазурными цветиками, бросив тени густые свои в Серафиму, которая думала: как ей не стыдно, невинностью лгать и русальные глазки простраивать!
Сделалось совестно: и – помогала головкой угрюмо.
Когда б понимала, то, —
– вероятно бы, —
– с ожесточенным, с пылающим личиком ринулась бы на нее: обхватить, обогреть, уложить, как больного ребенка, в постельку; и – песенки ей колыбельные петь!
– Ну?
И обе, затиснувши ротики, бровки зажавши, протопали в лай голосов.