Текст книги "...И помни обо мне (Повесть об Иване Сухинове )"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Часть вторая
В ОКОВАХ
1
Пристав Кристич, сопровождавший Сухинова из Одессы в Могилев, был человек необузданных страстей. За участие в поимке поручика ему было обещано годовое жалованье. Деньги он собирался прокутить с жизнерадостной и аппетитной вдовой в Кишиневе. Вдова была к нему добра уже полгода, но постоянно требовала подтверждения любви в виде подарков. «Все прах и тлен, – думал Кристич, скача сбоку от телеги, на которой лежал закованный Сухинов. – Деньги, женщины, вино – в них ищет человек забвения, потому что боится открыть о себе правду. А правда в том, что вся наша жизнь есть тлен и прах».
Долгие годы прозябания на службе сделали Кристича в своем роде философом, и иногда его мысли принимали такой оборот, что, узнай о них начальство, Кристичу бы несдобровать. Однако даже заподозрить Кристича в чем-либо предосудительном казалось немыслимым, ибо в исполнении служебных обязанностей он проявлял завидное рвение, был крут и непреклонен.
Человек, лежащий на телеге то ли в забытьи, то ли без сознания, был ему любопытен.
«Ишь ты, – размышлял Кристич. – Взбунтовался голубчик. Против кого? Против самого царя-батюшки! Против железных устоев. А ну как удался бы бунт? Почему и нет? У этих не удался, у других удастся. Что же тогда будет? А будет тогда хаос и светопреставление».
Кристичу хотелось поговорить со злодеем, порасспрашивать. Скука его томила. Да и погода была под стать скуке, сырая, зябкая, промозглая. Кристич знал, что у пленного от желез открылись старые раны, и он, должно быть, терпит сильную боль. А вот поди ж ты, притворяется спящим.
– Эй ты! Чего спишь? Страшный суд проспишь! – гаркнул Кристич для потехи. Возчика и трех полицейских он не стеснялся, они для него были предметами неодушевленными. Сухинов открыл один глаз, в котором не было ни искры жизни. Это был тусклый, как бездна, глаз. Он на мгновение уперся в молодцеватого Кристича и снова закрылся. «Не спит! – подумал пристав с неожиданно нахлынувшей злобой. – Ишь ты! Форс держит».
– Моя бы воля, – громко продолжал он, – я бы таких, как ты, не на суды возил, а вешал на первом дереве. Сначала бы ухи им отрубал, а после уж вешал. Чтобы не вводили людишек в сомнение. Чего молчишь-то, эй?! С тобой говорят!
Сухинов открыл оба глаза, с трудом перевернулся на бок, подтянулся, лег поудобнее.
– Что вам угодно, сударь? – спросил звучным, неожиданно крепким голосом, с легкой усмешкой. Полицейскую душу Кристича эта усмешка резанула, как пощечина. Зато вторая, тайная часть его сознания поежилась от удовольствия. Он симпатизировал людям, которые в плачевном положении имели мужество дерзитъ. Это не значило, что он им потакал. Кристич давно никому не давал потачки и никого не боялся. Он и перед вышестоящими не привык заискивать, чем, видимо, и объяснялось его затянувшееся пребывание в приставах.
– Зря ерепенишься! – сказал он весело. – Двух дней не прошло, а ты вон еле живой валяешься. А что с тобой будет через два месяца, ты подумал? Впрочем, через два месяца тебя, скорее всего, уже не будет. Отмаешься.
Сухинову хотелось курить и пить. Все тело ныло, будто помятое жерновами. Особенно не давала покоя левая рука, дважды раненная, изрубленная саблей и простреленная. Он подсунул ее под себя, вроде так полегче.
– Не хочешь разговаривать, офицерик! – бесился Кристич. – Ну, подожди, заговоришь, да некому слушать будет. Кровавыми слезами умоешься. Узнаешь, как бунтовать.
Сухинов перевернулся на спину и стал смотреть в небо. Телегу подкидывало на колдобинах, и с каждым толчком влажные, темные облака то опускались, то поднимались. «Может быть, этот болван и прав, – подумал Сухинов. – Может быть, это мой путь к последнему пределу. Хоть бы солнышко выглянуло!»
Кристич пришпорил коня, ускакал далеко вперед. На него накатывало иногда. Что-то неясное его манило. Воображения ему не хватало, и умишко был скорченный, чтобы разобраться в себе. Когда на него накатывало, он срывал злость на ком попало, становился опасен, как разъяренный вепрь. В таком состоянии он прикидывался больным и по нескольку дней пил без просыпу. Потом выходил на службу, исполнительный и дотошный, как всегда.
«В бога они, надо полагать, не верят, – думал он о Сухинове во множественном числе. – А уж кто через бога, через веру переступил, тем все дозволено».
На опушке леса Кристич подождал, пока подъедет телега. Сухинов лежал в прежней позе, глаза его были открыты.
– А крест на тебе есть? В бога ты веруешь?! – крикнул ему Кристич.
– Уймитесь, господин пристав, – холодно сказал Сухинов. – Оставьте меня в покое.
– Покоя тебе захотелось?! – заревел пристав. – Погоди, я тебе дам покоя! Ты у меня, злодей, надолго успокоишься. Нехристи окаянные!
В Житомир приехали после полудня. Остановились у трактира, который указал Кристич. Он решил как следует подкрепиться и выпить, дабы пересилить гнетущее беспокойство, не оставлявшее его ни на минуту. Добрый кусок мяса и штоф вина – отличное средство от душевной смуты. Кристич велел одному из полицейских стеречь Сухинова и величественно удалился в трактир.
Сторожем остался маленький коренастый человек с добрым рыбьим лицом.
– Не знаешь, любезный, долго ли нам ехать до места? – обратился к нему поручик.
– Как прикажут, – отозвался служака.
«Это вам как прикажут, а не мне!» – подумал Сухинов. Его колотил озноб, сознание туманилось. Открывшаяся рана на левой руке загноилась. Он понимал, что болен и долго так не протянет. И как только он понял это, в нем проснулся и заклокотал могучий дух сопротивления. Медленно, постанывая от боли, он сполз с телеги.
– Куда, куда, не положено! – засуетился полицейский, подошел к поручику и попытался втолкнуть ею обратно на телегу.
– Прочь, собака! – выдохнул Сухинов, глаза ею сверкнули бешенством. Он поднял над головой закованные руки. Полицейский попятился. Сухинов медленно, скрипя оковами, шел к трактиру, а его страж прискакивал сбоку, бессмысленно повторяя одно и то же:
– Да как же это, да куда же?! Да ведь меня взгреют! Да как же это?!
Иван Иванович пихнул коленом тугую дверь и вошел в комнату, где за столом перед миской дымящегося борща блаженствовал Кристич. Кроме него и трактирщика, в комнате никого не было. Из-за спины Сухинова вывернулся страж и бросился к приставу с криком:
– Я его не пущал, он сам, он сам!
Поручик сделал несколько шагов вперед, гремя по дощатому полу. От сладкого комнатного тепла голова его закружилась, Хотелось повалиться на пол и больше не вставать. Только бы никто не трогал и не мешал.
Кристич, уже выпивший чарку водки, строго выговаривал подчиненному:
– Тебе поручен надзор за важным государевым преступником, ты понимаешь? Это же какое дело. Это значит, что в случае неповиновения с его злодейской стороны, ты должон употребить всю полноту данной тебе власти. Вплоть до открытия стрельбы. А он у тебя гуляет повсюду, как вполне свободный. И даже осмелился забрести в трактир, где я обедаю. Это как мне понимать? Отвечай, морда!
– Перестаньте паясничать, пристав! – вмешался Сухинов. – Я вам заявляю официально, что болен. Мне требуется отдых и помощь врача. В таком состоянии я дальше не поеду.
Кристич на него даже не взглянул, налил стопку, выпил, почмокал губами. Потом нанизал на вилку ломоть осетрины и отправил в рот. Жевал он неторопливо и с отрешенным выражением лица, будто совершал некий религиозный обряд.
Сухинов молча ждал.
– Изволили заболеть? – обратился наконец к нему Кристич. – И ехать далее не желаете? Ай-яй! Вот беда-то. Как же мы объясним начальству, если без вас вернемся? Ведь нас за это не помилуют. Да не трясись ты так, Мотовилов, может, их благородие еще передумают. Кланяйся им в ножки, кланяйся, дурья голова! Умоляй ехать, не вели детушек наших сиротить.
Толстенький полицейский не мог понять: шутит или нет его суровый начальник, и впрямь, казалось, готов был упасть в ноги Сухинову. На его лице изобразилась вековечная растерянность униженного русского человека. Сухинов презрительно скривил губы, но сердце его уже гулко стучало в ребра. Кристич махнул еще стопку, отодвинул остывший борщ и вцепился зубами в сочную баранью кость.
– Повторяю, я болен и мне нужен отдых! – спокойно сказал Сухинов.
– А в яму не хоть?! – огрызнулся пристав совсем другим тоном. – Плетей для взбодрении отведать не хошь? Это можно устроить.
Сухинов, побледнев до синевы, качнулся к столу. Схватил нож и неуклюже двинулся на пристава. Лицо его было искажено гримасой гнева до неузнаваемости.
– Я тебя, каналья, положу с одного удара! – голос его рвался из глотки со свистом. – Всем тварям, подобным тебе, будет наука!
Если бы не оковы и болезнь – конец бы Кристичу. Он успел соскользнуть со стула и откатиться к стене. Насмерть ошпарил его черный кипяток сухиновского взгляда, и показалось на мгновение бедному Кристичу, что перед ним не узник со столовым ножом, а разъяренный ангел возмездия.
– Не волен в своей вине! – дико взмолился Кристич. – Пощадите, христа ради!
– А будешь надо мной измываться?! – спросил Сухинов.
Кристич, стоя на коленях и глядя в ужасное, со сведенными к переносице бровями лицо Сухинова, неожиданно почувствовал себя счастливым и умиротворенным. Более того, он ощутил непреодолимое желание обнять этого странного человека, прижаться к его груди и заплакать, и высказать ему, как тягостно и страшно болит временами его собственное сердце. Он вдруг понял, что именно Сухинов, именно этот злодей и бунтовщик способен его понять и ободрить.
– Поверьте, Сухинов, – сказал он низким голосом, как бы из живота, – ни одним словом я больше не посмею вас оскорбить, ни одним поступком не обижу. А все, что в моих силах, сделаю для вас!
Толстенький полицейский, невольный свидетель этой немыслимой и непонятной ему сцены, бочком, бочком выпростался наконец за дверь. Сухинов сел за стол, налил себе водки и жадно выпил. Кристич, кряхтя, взгромоздился напротив.
– Да вы кушайте, кушайте, ради бога! – он сам подкладывал в тарелку Сухинова осетрины, холодца.
Сухинов вдруг на несколько минут почувствовал себя почти хорошо, свободно; даже оковы, мешающие брать еду, гнусно, глухо постукивающие о стол при каждом движении, перестал замечать.
– Чудной вы человек, – заметил он, налегая на закуски. – То ведете себя, как последняя скотина, а то унижаетесь, как испуганная девица. Неужели вы так боитесь умереть? Кто вы такой, Кристич?
– Чиновничья душа! – хмыкнул Кристич, успокаиваясь. – Для вас я, наверное, безликое пятно в серой массе безликих полицейских харь. Но не судите поспешно, поручик. Сущность человека не в звании и не в должности. Это все не стоящие внимания побрякушки. Сущность человека неведома ему самому, она – в страдании, которое насылает бог.
Сухинов опустошил тарелку.
– Вот вы и давеча меня спрашивали что-то о боге и сейчас все к нему сводите. Вы что, Кристич, в попы собираетесь податься?
– Я понимаю, вам могут показаться нелепыми мои откровения… Нет, в попы я не собираюсь, не сподобился. Не дал мне господь твердой и сильной веры, признаюсь. И об этом жалею. Без веры я брожу впотьмах. Много зла могу сослепу сделать, но могу случайно и доброе дело свершить. Заметьте, случайно… Тем, кто верит, бояться нечего. Они всегда правы. Только ведь иной раз легко спутать веление бога с наущением дьявола.
Сухинов откинулся к стене, тяжело дышал. От выпитой водки и сытной пищи у него пуще закружилась голова. Путаная речь пристава его раздражала. О Кристиче он думал, что тот, видно, не одну душу загубил, а теперь шарахается из стороны в сторону, совесть его мучит. Он не жалел о своей недавней вспышке, хотя она могла накликать на него новые беды. А если бы он и впрямь убил Кристича? Бог, о котором с такой охотой толкует этот полупьяный чиновник, не допустил этого, в последнее мгновение удержал карающую руку. В Сухинове опять все задремало: воля, желания, мысли. С момента ареста од был погружен в эту дрему наяву – все видел, все воспринимал, но ничто его не задевало, не трогало. Это было сладкое, дивное состояние, кабы еще не колотье в ранах, да не свинцовый озноб, да не унизительная тяжесть железа на теле. Кристич глотал рюмку за рюмкой, уже не закусывая. «Сейчас он совсем опьянеет и, скорее всего, начнет буйствовать», – безразлично подумал Сухинов.
– За вашу поимку мне дадут годовой оклад, – говорил Кристич, с обидой заглядывая в пустую рюмку. – Вы думаете, мне нужны эти деньги? Мне на деньги – тьфу! У меня их никогда не было и не будет. Зачем же я за вами гонялся? Скажете, выполнял приказ? Не только. Азарт охотника. Это у меня в крови. Люблю загнать человека в угол, довести до крайности и увидеть, как он ничтожен и мерзок. Могучие люди, поверьте мне, огрызаются, дерутся, а прижмешь покрепче, надавить – пищат, ползают, смотреть тошно. Вот каков человек, создание божье, – когда в силе, бодр и непоколебим, кажется, подойти к нему опасно, а в слабости гадок, как крыса. Вы не такой, и поэтому я склоняюсь перед вами. Поэтому мне ж любопытно, что в вас сидит, что поддерживает – вера или безумие?
– А вас что поддерживает? – спросил Сухинов, чтобы продлить разговор и еще немного побыть в тепле истоме.
– У меня безумие наследственное. У нас в роду и удавленники и бабы-кликуши. Я тоже, скорее всего, кончу плохо. Я этих удавленников ох как понимаю! Иной раз такое накатит – легче в петлю, чем терпеть. Объяснить ничего не могу. Ум мой темен, необразован. Встретить бы сведущего человека, поговорить. Да где его встретишь., И потом – отношение к нашему брату особое. Смотрят, как на деревянных, как на зверей. Да мы и есть большей частью звери. Хватаем, вяжем, допросы снимаем. Всех обязаны подозревать. Я и то в себе замечаю, встретишь, бывает, знакомого, хороший человек, выпьешь с ним, а в душе скребется – э, братец, человек-то ты отменный и говоришь складно, а не держишь ли ножичек за спиной, не помышляешь ли о чем недозволенном? Так бы взял его, дружка этого, за ноги и повесил вниз головой. Аж затрясет всего от наваждения окаянного… Ну скажите, разве не безумие?
– Мне поспать бы… и лекаря, – осторожно напомнил Сухинов. Кристич повел на него пьяным взором, в глазах его полыхнула злоба, но тут же потухла. Он устало махнул рукой.
– Конечно, вам сейчас не до меня… Эй, хозяин! Подать сюда хозяина!
Прибежавшему на зов трактирщику приказал освободить лучшую комнату для содержания важного государственного преступника. Напуганный хозяин провел их в полутемный чулан, где стояла железная кровать, застеленная пестрым лоскутным одеялом. Он поклялся, что это и есть его лучшая комната. Кристич помог поручику лечь, заботливо укутал его одеялом, подбил подушку под головой.
– Вы отдохните, а я вскорости приведу лекаря!
Сухинов слышал, как заперли дверь, ему почудился женский вскрик, и тут же он погрузился в глубокую дурманную пучину. Перед сомкнутыми глазами образовалась плотная багровая стена, и он пошел сквозь нее, раздвигая багровую муть ладонями, коленями, пытаясь вырваться на свежий воздух, на простор, но выхода не было, стена расслоилась, висла хлопьями на лице, на плечах, опутывала ноги, липким сладковато-горьким тестом начала лезть в уши и в рот, поползла к легким, в желудок. Сухинов хотел позвать на помощь, но не смог открыть слипшиеся губы. Ужас охватил его. Он понял, что это конец. Но не смирился и из последних сил продирался, ногтями срывал с тела алые сгустки, засунул пальцы в рот и оттуда выковыривал клейкую массу… Возвращение Кристича вывело его из бреда, разбудило.
Лекаря Кристич не привел, зато принес все необходимое для перевязки: чистые бинты, склянку с йодом и баночку темного стекла с мазью, про которую он сказал, что это чудодейственный бальзам.
– Это средство изготовляет один еврей и продает его за бешеные деньги, – пояснил Кристич. – Этот бальзам мертвого поставит на ноги, не сомневайся.
Он сам взялся за перевязку и проделал все так ловко, сноровисто и аккуратно, как будто только тем и занимался всю жизнь, что пестовал раненых. При этом он без умолку болтал. Сухинов проникся к нему доверием и симпатией.
– А ты вроде неплохой человек, Кристич.
– О, ты меня не знаешь! – скалился в радостной ухмылке пристав. – Кристич может голову оторвать, как грушу, но кому он друг, тот забот не ведает. А тебя я полюбил, Сухинов! Не знаю за что, а полюбил. Может, за удаль твою. По службе должен я тебя ненавидеть и притеснять, да вот ничего не могу с собой поделать. Нравится мне на тебя глядеть.
Кристич ушел, и больше Сухинова до утра никто не беспокоил. Проснувшись, он почувствовал себя почти здоровым. То ли бальзам сделал свое дело, то ли отдых сам по себе восстановил силы. Кристич с утра был хмур и молчалив, но к Сухинову нисколько не переменился. Они вместе позавтракали, что было вопиющим нарушением устава со стороны Кристича, но это его мало беспокоило.
– Коли донесут, так уж хоть по правде. Только я доносчику не позавидую.
Позавтракали плотно, как пообедали. Хозяин собственноручно поджарил яичницу на сале и подал разогретый вчерашний борщ. Кристич, правда, почти не ел, выпил стакан водки и пожевал маринованных грибочков.
В девятом часу выехали из Житомира. Денек был не похож на вчерашний, посвежей, посветлей. С высокого, заголубевшего по краям неба нет-нет и проглядывало солнце. Сухинов не обнаружил среди охраны знакомого толстенького полицейского. Вместо него трусил на низкорослой лошаденке разбойничьего вида детина. Сухинов понял, что хитрый Кристич каким-то образом избавился на всякий случай от ненужного свидетеля. «Пожалуй, он правду сказал, – подумал Сухинов. – Тем, кто на него донесет, не позавидуешь. Тертый калач. Чего же это он со мной так нянчится? А черт ее разберет, человечью натуру».
Бородатый возчик, когда никто не видел, сунул ему дымящуюся цигарку. Сухинов с благодарностью затянулся. «Истинно русский человек, если его душу сызмала не покалечили, всегда сочувствует попавшему в беду», – подумал он и от этой мысли повеселел. Положение, в котором он очутился, более всего мучило его тем, что он был лишен движения, потерял право распоряжаться собственным телом. Это было непривычно и дико, хотя он понимал, что худшее еще впереди. Сейчас он по крайней мере куда-то едет, видит небо, и поля, и деревья, общается с людьми, с тем же сумасшедшим Кристичем, а дальше его мир, скорее всего, ограничится замкнутым пространством тюремной клетки. И правильнее было не думать о завтрашнем дне, а жить минутой, наслаждаться вот этой цигаркой, глотками свежего воздуха, открывающимися взгляду просторами. Но наслаждаться было трудно. Стоило пошевелиться – железо отвратительно звякало. Он смотрел на оковы с отвращением. Судорога кривила его лицо, когда он вспоминал о человеке, находящемся за тысячу верст от него, по чьей зловещей воле его одели в железо и под конвоем везут на расправу. Образ этого человека вставал перед ним неясно, но поднимал из глубины души леденящие волны ненависти.
Первые дни неволи особенно тоскливы – это известно. Для Сухинова, человека энергичного, азартного, Они были тяжелы вдвойне. Минутами его душу сминало такой силы чувство обреченности, что он начинал раскаливаться, как маятник, и вполголоса, сквозь зубы, по-волчьи подвывать. Он и клял себя за слабость, и стирался думать о чем-нибудь постороннем и приятном – не помогало. В ограниченном в движениях теле постепенно набухало что-то мерзкое, инородное, порой ему чудилось, что он разбухает, как шар. Он горько сожалел о том, что пистолеты его подвели, дали осечку – там, в темном погребе, сотни лет назад. Но тут же утешал себя тем, что свести счеты с жизнью никогда не поздно, в любом положении можно найти для этого время и способ.
На обед остановились в маленькой деревушке. Сухинов отказался слезть с телеги и попросил оставить его в покое. Детина, заменивший толстенького полицейского, принес ему хлеба, две луковицы и кувшин с водой. Сухинов вежливо его поблагодарил, но есть не смог, только попил воды. Кристич за обедом, видимо, изрядно выпил, потому что опять стал возбужден и болтлив. К своему подопечному он проникся полным доверием и без опаски кощунствовал:
– Бога, может, и нет, раз его никто, кроме попов, не видел, но дьявол, скажу тебе, Сухинов, точно есть. И это он правит миром. Ему все подвластно! – Чтобы удобнее было разговаривать, Кристич спешился, шел рядом с телегой, ведя коня в поводу, месил тяжелыми сапожищами грязь. – И я лично с ним встретился не далее как о прошлом годе. Изловил я одну дамочку в Одессе, воровку, и даже, возможно, чего похуже. Следов за ней много тянулось, но доказать ничего нельзя, за руку не поймали. Ну это как раз не важно. У меня не такие орлы, если я очень попрошу, откровенничали. А эта дамочка, веришь ли, тонкая, нежная, гибкая, личико светлое, озорное – одним словом, красоты необыкновенной. Посадил я ее сперва на двое суток в сарай, где крыс и всякой подобной твари вдосталь, а потом повел допросы. То есть один раз я ее всего допросил, и вот как получилось. Пока я на нее не смотрю, все в порядке – допрашиваю, путаю, но стоит голову поднять, с ее дьявольскими очами столкнуться – язык и немеет. Бормочу какую-то околесицу, заикаюсь через слово. Помаялся так с полчаса, хватит, думаю. Встал, значит, из-за стола и иду к ней. Счас, думаю, я ей кулаком промеж глаз слегка хрясну, наваждение и отстанет. А это ведь у нас первое дело – маленько потрясти горемыку-злодея… Да она, видно, угадала, зачем я к ней иду, – шасть в угол, там сжалась в комок и зубками от страха щелкает. Я ей ревом:
– Будешь добром отвечать?!
– Буду! – И тут на горе себе опять я с ее бездонными очами скрестился и уж своего взгляда отвести не могу, не имею мочи. Чую только, что слабну, ноги в коленях гнутся. Впору самому пощады просить. Ты слушаешь меня, Сухинов? Это тебе полезно знать, в каком обличье иной раз дьявол предстает. В твоем злодейском промысле это обязательно надо знать. – Кристич гулко захохотал, но как-то с натугой. – Не хмурься, Сухинов, я к тебе по-дружески… Слушай, что дальше. Выползла она из угла, вытянулась на цыпочках и – прыг! – мне на шею повисла. Ручками обвила, тельцем вдавилась и в губы впилась с ненасытной страстью. А? Это как? Я и разомлел, себя уже не помню. Поволок ее было на скамью, а она шепчет в ухо, да сладко так: «Погоди, родненький, душно здесь, открой сперва окно!» Я послушался, своей воли уже не имею, отворил окно. Она на подоконник вскочила и – нет ее. Я пока отдышался, выглянул – нет ее, и во дворе нет. Улетела! Я часового к себе, так и так, девка, мол, мимо тебя сейчас пробегала? Он глазами хлопает, никакой девки не видал. Ну ему-то я уж, конечно, врезал от души. А про себя думаю, нечисто тут дело. Не иначе, дьявол это был. Именно дьявол в женском обличье. Обратился в птаху и в небо взмыл. И ведь как он легко со мной совладал… Вот такой необычайный случай. Ты веришь мне, Сухинов?
– Отчего же, конечно верю.
– А ведь я соврал, зачем верить? – осклабился Кристич.
– Хорошо соврал, складно.
Кристич нагнулся к нему близко, налитые кровью глаза его чуть не соскакивали с лица.
– Ты не майся, Сухинов, может, помилуют. Так бывает, я знаю. Стращают, запугивают, а потом – на тебе, воля вольная. Еще и денег дадут впридачу!
Сухинов вдруг понял, что этот нескладный расхристанный человек все делает для того, чтобы его растормошить, успокоить, да только не знает, как подступиться. Опыта не имеет в таких делах.
– За добро твое спасибо тебе, Кристич! – сказал взволнованно. – Никогда тебя не забуду!
Кристич по-казацки с места вскочил в седло, гикнул, ускакал.
До Могилева они добирались около десяти дней, и все это время Кристич заботился о нем, как о брате. Перевязывал ему раны, следил, чтобы его получше кормили, на ночлег устраивал поудобнее и потеплее. Его стараниями Сухинов оправился и окреп. Он испытывал к Кристичу благодарность, но по-прежнему относился к нему настороженно. Слитком разные они были люди. Он понимал, что почтительность неуравновешенного Кристича в любой момент могла обернуться неприязнью. Это был человек, донельзя исковерканный жизнью, поганой службой, он не отвечал за свои поступки. Однако ничего не случилось, и в Могилеве они распрощались дружески, причем Кристич напоследок чуть ли не силой пытался навязать ему десять рублей серебром, говоря почему-то, что это их общие с Сухиновым деньги. Сухинов от денег решительно отказался, а потом жалел об этом.
В Могилеве уже полным ходом шло следствие по делу заговорщиков из Черниговского полка. Военно-судебная комиссия под председательством генерал-майора Набокова занималась, в частности, делами офицеров Черниговского полка. Их тут было тринадцать. Каждый подследственный содержался в отдельной комнате под надежной охраной. Четверо из них – Соловьев, Сухинов, Быстрицкий и Мозалевский – все время следствия и суда были в оковах. Их поместили в сырых кельях иезуитского монастыря. Допросы, очные ставки, издевательства тюремщиков, худое питание, болезни довели всех четверых до изнеможения. Соловьев больше всего опасался за свой рассудок, Быстрицкий часто плакал и на вопросы следователей отвечал торопливо и невпопад, Мозалевского трепала лихорадка, и все происходящее с ним он не вполне осознавал, ему казалось, что все это не более чем кошмарный сон. Сухинов копил в себе ненависть, упиваясь ею, как вином. На допросах он прикидывался совершенным простачком, невинно страдающим, пространно и с охотой, с живописными подробностями рассказывал о том, что следователям и без него было хорошо известно; в иных случаях изображал испуганное недоумение и по-солдатски бубнил: «Никак не могу знать!» Дни и ночи слились для них в одну ровную линию, они потеряли им счет. Наконец, на закрытом заседании, суд вынес свои приговоры. Соловьеву и Сухинову была оказана высокая честь. По степени вины в первоначальном вердикте их приравняли к пятерым декабристам, которые 13 июля будут повешены на кронверке Петропавловской крепости. «…Обоих их, барона Соловьева и Сухинова, как клятвопреступников, возмутителей, бунтовщиков, изменников и оскорбителей высочайшей власти, по силе уложения главы 2-й статьи 1 и воинских 19-го, 20-го, 127 и 135 артикулов – четвертовать».
Николай смягчил наказание, наложил такую резолюцию: «Барона Соловьева, Сухинова и Мозалевского, по лишении чинов и дворянства и преломлении шпаг над их головами пред полком, поставить в г. Василькове, при собрании команд из полков 9-й пехотной дивизии, под виселицу и потом отправить в каторжную работу вечно. К той же виселице прибить имена убитых Кузьмина, Щепиллы и Ипполита Муравьева-Апостола как изменников…»
Николай упивался обретенной властью миловать и карать. Он уже не вздрагивал по ночам от каждого шороха и звука приближающихся шагов. Поуспокоился, поостыл. Теперь он сводил счеты последовательно и вдумчиво. Он склонен был видеть счастливое предзнаменование в том, что судьба послала ему подобное испытание в самом начале царствования. Это должно было закалить его дух и укрепить разум. Он старался для будущего, очищал престол от посягательств на века вперед. «Я взвалил на плечи тяжкий груз, – думал царь. – Но потомки оценят мой подвиг и воздадут должное. Наступил момент, когда само существование государства Российского зависит от воли и ума одного человека, и этим человеком бог предназначил стать мне. Что ж, я не уклонюсь с прямого пути и доведу свою благородную миссию до конца».
Он действительно не уклонился, крови пролил с избытком. Стон истязуемых, гонимых стоял над великой царевой вотчиной – Россией.
2
Соловьева, Сухинова, Мозалевского и Быстрицкого перевезли в город Острог, где квартировал вновь сформированный Черниговский полк.
В знойный июльский день полк выстроили на площади, дабы солдаты и офицеры могли полюбоваться редкостным и поучительным зрелищем – экзекуцией над участниками восстания. В полку было много новобранцев, которым сия процедура могла быть полезной вдвойне.
Перед сумрачными рядами на вороном коне молодецки гарцевал полковник Гебель. Здоровье его давно поправилось, он был всячески обласкан начальством и назначен комендантом в Киев. Дела его круто пошли в гору благодаря зимним событиям в полку. Точнее, как считал Гебель, благодаря его геройству во время этих событий. К участникам мятежа он теперь испытывал смутное чувство благодарности. Это не значит, что он их жалел или им сочувствовал. Благодарность в таком человеке, как Гебель, – очень сложная гамма оттенков. Счастливый Гебель подскакал к князю Горчакову, назначенному руководить экзекуцией, и бодро спросил, не пора ли начинать.
– Не терпится расквитаться со своими обидчиками? – насмешливо отозвался князь. – Хорошо вас понимаю, Густав Иванович… Но советую вам все же приглядеть вон за тем офицером, который чудом держится в седле.
Офицер, на которого указал князь, был не кто иной, как Трухин, ныне уже подполковник. Пережитая им зимой трагедия никак на нем не отразилась. Дав много ложных показаний и в озлоблении оклеветав кого только вспомнил, Трухин окреп физически и морально и увеличил ежедневную дозу рома до двух бутылок. Сегодня, по случаю праздника, он уже с утра был пьян.
Гебель его ласково пожурил:
– Что же это вы, подполковник, не могли дождаться времени?
– Не утерпел, дорогой Густав Иванович! Истинный бог, не утерпел. Такой день нынче! Такой праздник!
Первыми вывели Соловьева и Быстрицкого. Барон зябко кутался в истрепанный, с дырой на боку домашний халат. Вид у обоих отрешенный, нездешний. По рядам поползли смешки. Горчаков, чутко следивший за настроением полка, обернулся к адъютанту, раздраженно спросил:
– Почему не переодели Соловьева?! Что это у него за шутовской наряд?
– Пробовали, он не дался!
– Как это – не дался? Смотрите у меня! Я вам покажу, как устраивать из государева дела балаган!
Князь уже несколько дней был в дурном настроении, с тех пор, как узнал о малопочетном поручении. И не то чтобы ему претило исполнение подобной обязанности, да ведь неизвестно еще, как все обернется. Уж больно много в этих проклятых тайных обществах людей со связями, высокопоставленных лиц. Князь не любил ни с кем портить отношений.
Соловьев и Быстрицкий выслушали приговор спокойно. Они едва успели обняться и пожелать друг другу мужества, как их тут же на площади опять заковали. Быстрицкого отвели в тюрьму, а Соловьева посадили в кибитку, в которой он должен был дождаться товарищей по несчастью, чтобы вместе ехать в Житомир.
Перед полком уже стояли Сухинов и Мозалевский. Прапорщик был бледен и худ.
– Что они с нами сделают? Вы не знаете? – тихонько спросил он у Сухинова.