Текст книги "...И помни обо мне (Повесть об Иване Сухинове )"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
– Нет, брат, даже ты не все понимаешь. Вот погоди, я завтра растолкую им «Катехизис», а тогда посмотрим.
Постепенно все же языки развязывались. Нетерпеливый Кузьмин начал доказывать Сергею Ивановичу, что никакая дневка не нужна, а следует марш-броском идти на Киев или по крайности на Житомир. Славяне одобрительно загудели. Это был не первый разговор, и в который раз Муравьев устало и примирительно объяснял, что необходимо, перед тем как выступать, выяснить, какие части к ним присоединятся, а какие нет. К тому же в Мотовиловку с часу на час должен вернуться Мозалевский с известиями из Киева.
Миша Бестужев – от еды он сделался веселым и благодушным – предложил оставить хоть на время все заботы и споры и спеть хорошую песню. Он уже и запел, и кое-кто готов был подтянуть. Может, в последний раз сидят они так за праздничным столом, все живые, все невредимые, отчего бы и не спеть, как заведено на Руси. Да надо же тут было вмешаться Матвею Муравьеву. До него с опозданием дошло то, о чем говорил Кузьмин, но все же дошло, и в предпесенной тишине зловеще прозвучал его мрачный голос:
– Вам все не терпится подраться, молодой человек, – ткнул он вилкой в Кузьмина. – А знаете ли вы, что значит пролитая невинная кровь?! Не боитесь ли вы принять на себя грех более страшный, чем простое смертоубийство?!
Кузьмин, мгновенно побледнев, повернулся к сидящему рядом с ним Ипполиту:
– Передай своему брату, что я в церковь хожу только по воскресеньям! – и не выдержал, крикнул в печальное лицо Матвея: – Запачкаться в крови боитесь? В чьей? В крови тех, кто сами в ней по горло сидят, кто ее реками проливает?!
Матвей вскочил. Он был дворянин, офицер и не умел прощать оскорблений. Невинная кровь – это одно, кровь обидчика – совсем другое.
– Матюша, Матюша! – Ипполит повис на плечах старшего брата. Кузьмина удерживал Соловьев.
Сухинов сказал Щепилле, рванув его за рукав и усадив на место:
– Не обращай внимания, Миша! Это они любя шумят. А и подерутся – тоже ничего. Иногда полезно. Ты вот лучше вникни в то, что я тебе говорю. Нам без солдат все равно не обойтись. А мы об этом все же мало думаем. И плохо им все объясняем.
Бестужев поднялся с бокалом в руке.
– Братья мои! Товарищи дорогие! – глаза его подернулись влагой. – За святое дело мы стали. Победа еще далека, и страдания наши могут быть неисчислимы. Будем же беречь друг друга и любить друг друга, ибо кто нас еще поймет и полюбит – неизвестно. Выпьем за волю, за великое отечество наше! Пусть стоит оно в веках нетленно!
Все встали, выпили молча, поклонились друг другу. Инцидент был исчерпан.
Утром стало известно, что сбежали шесть офицеров. Среди них Войнилович.
– Упустили подлецов! – бушевал Сухинов. – Ну ладно. Войниловича я достану. Он знает, я ему обещал!
Муравьева весть об исчезновении офицеров, казалось, не очень расстроила. Он приказал построить роты. Выехал к ним подтянутый, бодрый, улыбающийся странной, грозной улыбкой. Заговорил, не слезая с коня:
– Солдаты, вы дети русского народа. И сегодня от вас зависит будущее этого народа, его свобода и счастье. Кто хочет быть хозяином на своей земле – тот с нами. Кто предпочитает, чтобы дети его и правнуки жили в унижении и нищете, тот пусть уходит. Вы знаете, что презренные изменники, как крысы, под покровом темноты сбежали. Нам их не жаль. Их имена будут покрыты позором и забвением. Лучшие сыны отчизны готовы положить живот свой на ее благо. Решайте сами, с кем вам быть!
Слова его падали, как тяжелые камни. Голос морозно звенел. Не все понимали смысл его речи, но радостный гул был ему ответом. Эта минута, когда он говорил с солдатами, простирая вперед руку, как бы благословляя, и видел перед собой светлые, восторженные лица, была, быть может, главной в его жизни, и весь тот день – первое января – он после помянет как лучший свой, счастливейший день.
И еще была радость, единственная в этом роде. Подпоручик Андрей Быстрицкий привел в Мотовиловку вторую мушкетерскую роту. Впоследствии на допросе генерал Толь спросит в недоумении у Быстрицкого:
– Вы же могли задержать роту и получить награду?!
Юноша гордо ответит:
– Ваше превосходительство, я, может быть, сделал глупость, но подлости никогда.
Мушкетерская рота, которую привел Быстрицкий, оказалась единственным подкреплением. Зато ночью с первого на второе еще несколько офицеров покинули расположение полка. На солдат это действовало угнетающе. Бодрость, которую сумел вселить в них Муравьев, быстро сменилась тревогой. Оставшиеся офицеры тоже волновались. Поведение Муравьева было им непонятно, его умиленное настроение раздражало, бездействие бесило. Славяне, то Кузьмин со Щепиллой, то Сухинов, не раз подступали к нему с требованием немедленно идти на Киев или на Житомир. Муравьев колебался. Он понимал, что поход на Киев с такими незначительными силами не может быть успешен. Мозалевский не давал о себе знать, значит, скорее всего, он схвачен. А если схвачен, то, конечно, в Киеве и Брусилове подготовлены войска для отпора восставшим. Нет, идти туда – безумие. «Если бы хоть семнадцатый егерский полк был с нами, – думал Муравьев. – Там Вадковский и еще есть члены общества. Ах, если бы у нас было хоть несколько пушек».
Утром на построении Муравьев не узнавал людей, с которыми начал выступление. Как будто годы прошли со вчерашнего дня. Унылые, потупленные взоры, поникшие плечи. Молчание как трясина. И Сергей Иванович почувствовал себя разбитым и больным. Вдобавок брат Матвей по-прежнему безразличен ко всему и насуплен.
Ночью он не дал Сергею выспаться, подходил к его кровати, похудевший, в длинной белой рубахе, похожей на саван, жаловался на темные предчувствия, даже упрекнул брата в легкомыслии. Сергей Иванович с братом не спорил, слушал его внимательно. Он его очень любил и жалел. Единственным, кто отвлекал Сергея Ивановича от мрачных предчувствий, выводил ненадолго из душевной смуты, был Ипполит, не ведающий сомнений отрок. Он и сейчас, на построении, не переставал куролесить и от избытка юных сил нет-нет да и выделывал на лошади забавные трюки, которым его научили в корпусе. Не только для Сергея, для всех, кто смотрел на него, Ипполит был как лучик солнца в серой мгле.
Муравьев хотел произнести напутственное слово перед полком, попытаться взбодрить упавших духом, но, вглядевшись получше в поникший строй, только вяло махнул рукой. Отдал команду к выступлению.
Началось знаменитое и по сей день вызывающее споры кружение полка: то ли это было движение к какой-то одному Муравьеву ведомой цели, то ли бегство от не существующей пока погони. После тяжелого дневного марша уже в сумерках вступили в местечко Пологи, в пятнадцати верстах от Белой Церкви, и здесь расположились на ночлег.
Полк был еще боеспособен, но ржавчина распада уже подтачивала его изнутри. К ночи из офицеров в полку остались только братья Муравьевы, Быстрицкий да четверо славян – Сухинов, Щепилло, Кузьмин и Соловьев. Ну и, разумеется, Михаил Бестужев, которому пришла в голову грандиозная, спасительная идея. Он пошел искать Сухинова. Тот как раз собирался на разведку к Белой Церкви. Ему приказано было выяснить, где находится семнадцатый егерский полк.
– Иван Иванович, постой, задержись на минутку. – Бестужев потянул поручика за рукав под прикрытие амбара.
– Пугаешь, Миша. Выныриваешь из тьмы, аки злодей.
– Вот что, Сухинов, нам надо с вами срочно ехать. Времени в обрез.
– И вы туда же, подпоручик. Не ожидал, ей-богу. – Сухинов задохнулся от переполнившего его мгновенного презрения. Бестужев заторопился, замахал руками, в полутьме, слава богу, не видно, как младенчески покраснел от обиды.
– Вы с ума сошли, Сухинов! Но ладно, прочь, прочь все обиды… Послушайте меня внимательно, Сухинов. Нам надо сейчас же ехать в Петербург. Я добуду денег… Пробираться лесами, через две недели, ну через месяц мы будем там.
– А зачем мы там будем?
– Ну почему никто не хочет понять! Это единственный выход, единственный шанс. Мы должны убить Николая. Теперь или никогда. Если избавиться от императора – все переменится. Поверженные воспрянут духом, ослабевшие подымут выпавший из рук меч… Отвечайте, вы согласны?
– Конечно, согласен. Но мне надо сначала произвести разведку. Понимаете, неизвестно, куда подевался егерский полк.
Бестужев понял.
– Вы не принимаете мои слова всерьез, Сухинов. Это очень жаль. Я надеялся на вашу помощь.
В голосе Бестужева была такая боль и отчаяние, что в груди Сухинова сердце гулко колотнулось о ребра. Недооценивал он Бестужева, нет, недооценивал. Этот блестящий юноша способен не только красивые речи произносить.
– Вы с Сергеем Ивановичем советовались? – спросил Сухинов как можно добрее.
– Да, я говорил Муравьеву. Конечно, я с ним поделился своим планом, как же иначе. Но там был Матвей, он сразу стал возражать и очень как-то возбужденно. Мол, это глупо и бессмысленно…
– Про невинно пролитую кровь вспоминал?
– Не смейтесь, поручик! Матвей – хороший, чистый человек. Но у него свои взгляды.
Сухинов придвинулся к нему совсем близко, со стороны могло показаться, что они обнялись.
– Бог с ним, с Матвеем. Лишь бы Сергея Ивановича с толку не сбивал… Извините, Бестужев, мне действительно надо выполнить приказ Муравьева… А на ваше предложение лишить жизни священную особу я вот как отвечу. Я в эту затею не верю ни на грош. Она неосуществима. Да если бы и удалось чудом убить Николая – что с того? Нет уж, нам за царями по дворцам не гоняться, нам бы здесь потихонечку продвинуться. Авось и расшевелим народец, какой посмышленей. Народ расшевелим – он и Николая сомнет. Народ – это ведь не сабелька вострая, это лес темный. Его не только царю, а и нам с вами поостеречься не грех. Особенно вам, Бестужев. Я-то сам еще не так давно коз пас, меня народ наш русский не обидит, я свой.
Глухо, жарко отзывались в Бестужеве неожиданные слова поручика, он даже мерзнуть перестал. Сухинов обжигал дыханием, покачивался над головой сумрачным деревом.
– Я тебе от сердца говорю, Миша, потому что полюбил тебя сегодня. Вот за удаль твою, за то, что на царя готов со шпагой броситься, за это и полюбил, святая твоя нежная душа!
Сухинов на миг притянул к себе Бестужева: прижал к себе, отстранился, пошел прочь.
На разведку Сухинов взял с собой трех солдат из роты Соловьева. Тертые калачи, не молодые, не старые, в самой поре. От всех троих разит за версту винищем, успели причаститься. И ему предложили хлебнуть – согреться, да он только зыркнул глазищами, повел гневно плечами.
Вынеслись к Белой Церкви, затаились в лесочке. Не прошло и получаса, соскучиться не успели, как неподалеку замаячили фигуры, верховые, человек семь-восемь, в темноте точно не сосчитаешь. Сухинов подождал, пока они минуют лесок, сказал своим: «Ну, ребята, с богом!» – и с криком: «Коли их, руби!» – бросил коня в галоп, согнулся для удара, прикипел к сабле.
Всадники впереди, чуть помедлив, помчались спасаться к Белой Церкви. Недосуг им было разобраться, кто на них напал, раз уж напали, – значит, сила. Сухинову все же удалось обогнуть, отрезать одного. Громадный, дюжий казак, поняв, что отстал от товарищей, и увидев, что за ним гонится всего один человек, умело осадил коня, развернулся. Выстрелил навстречу, пуля свистнула у щеки Сухинова, обогрела. Саблей плашмя свирепым ударом вышиб он из седла казака. Тот отбросил пистолет и клинок, поднял руки. Взмолился басом:
– Но губи, родимый! Подневольные мы!
– Это ты подневольно мне чуть башку не продырявил? А ну, шагай вперед!
Казака отвели в лесок, там допросили. Оказывается, казачьи разъезды охраняли графское имение от бунтовщиков.
– От каких еще таких бунтовщиков? – грозно спросил Сухинов. Казак опасливо покосился по сторонам.
– Наше дело подневольное, нам как велят. Сами люди военные, небось знаете.
– Кто сейчас в Белой Церкви?
– Так ведь мы люди подневольные, нам не докладывают, ежели бы…
– Семнадцатый полк там?
– Не-е, того полку уже нет. Они ненадежные оказались. Ихних офицеров которых в железы побрали, а весь полк давеча куда-то отправили… Да вы, я вижу, люди хорошие, я вам упреждение сделаю. Вы туда не совайтесь. Там войску много, и пушки, и наша сотня казачья.
– Ври да не завирайся, служивый!
– Святой истинный крест! Самолично они прибыли бунтовщиков карать.
Сухинов говорливому казаку не очень поверил. Оставил своих солдат в леске, велел им покрепче прикрутить пленного к дереву, сам объехал кругом Белую Церковь. Встретил какого-то подгулявшего мужичка, расспросил. Мужичок поначалу принял Сухинова за пропавшего три года назад родича и пожаловался ему, что у них в хозяйстве пала корова и теперь он с горя будет пить, пока все с себя не пропьет. Он сказал, что, видно, ему на роду написано все пропить, потому что и батюшка его, не ночью будь помянут, по хмельному состоянию избу поджег и в ней угорел до смерти. Сухинову надоело слушать пьяный бред, и он тряс мужика за плечи до тех нор, пока тот не очувствовался. Очувствовавшись, он подтвердил, что действительно вчера много солдат пригнали.
Муравьев не ложился, ждал Сухинова. Сейчас, наедине с собой, он больше не обманывался. Конечно, их предприятие обречено на неудачу. Его мысли перескакивали с предмета на предмет с неуловимой быстротой, никак не удавалось их остановить. Он ненадолго задумывался о причинах провала – их находилось множество, к примеру, преждевременность выступления в Петербурге, несогласованность между обществами, разногласия внутри каждого общества. Были и другие причины, но не главные. Он смутно понимал, что не главные. Главная причина провала маячила в его сознании черным пятном, не поддавалась разуму, ускользала, и это ускользание чего-то огромного мучило его, как зубная боль.
Стоило ему только приблизиться к этому наиважнейшему пункту, к полному пониманию событий, как он ощущал странное жжение в груди, и будто чужая воля отвлекала его, уводила к вещам простым и сиюминутным.
Муравьев брался за письмо к отцу, начинал набрасывать на бумаге покаянные слова, но тут же спохватывался, что надо бы пойти и успокоить Матвея, который вот уже в третий раз сегодня заговаривал с ним о самоубийстве. Он выпил стакан воды, сел к столу и вдруг, мимолетно задумавшись, неверной рукой набросал стихи:
Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду незнаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Узнает мир, кого лишился он.
Он записал стихи на французском языке, и это вызвало в нем глухое раздражение, и опять он приблизился к разгадке, к наиважнейшему пониманию, и тут же отпрянул, ужаснувшись глубине черного пятна. Как с обрыва в пропасть заглянул и ничего не смог различить, кроме очертаний бездны.
Наконец явился Сухинов. Известия, которые он принес, были малоутешительны, но Муравьев, казалось, не особенно вникал в их смысл. Да и Сухинов докладывал в таком тоне, будто исчезновение егерского полка не означало утрату последней надежды, а было недоразумением, скорее забавным, чем досадным. Муравьев, слушая его, испытывал мучительное чувство, похожее на провал в памяти. Он вдруг спросил:
– Скажите, Сухинов, вам не кажется, что все наши действия с самого начала были обречены на неудачу?
– Кажется, – охотно отозвался поручик. – Но не с начала, а с середины.
– Как это? С какой середины?
– С той самой, когда мы начали кружиться на месте, как укушенный за хвост кобель.
Муравьев недовольно поморщился.
– О, старая песня. Брать с ходу Киев, потом Москву – наивные рассуждения. У Бестужева особый дар убеждения. Признаю, я и сам под его влиянием готов был поверить в утопию. Что уж спрашивать с ваших друзей Кузьмина, Щепиллы или моего брата Ипполита? Но вы-то, вы-то, опытный в военном деле человек, вы участвовали в баталиях, как вы могли поддаться пустым фантазиям? Не понимаю!
Сухинов смотрел прищурясь, весело.
– Я не так умен и образован, как вы, Сергей Иванович, я верю только в то, что совершилось.
– Оттого у вас и сейчас, когда все так плохо складывается, прекрасное расположение духа?
– Я редко бываю в прекрасном расположении духа. Сейчас особенно.
– По вашему виду этого не заметишь. – Муравьев сказал это с завистью, необидно. Весь он был какой-то огрузневший, с затуманенным взором. Сухинов, грешным делом, подумал: не пьян ли? Да нет, какое там пьян. Сухинов за эти дни почти не расставался с Муравьевым, ходил за ним по пятам как привязанный. А если случалось отлучаться, стремился вернуться как можно скорее. Он был не властен над собой. Его к Муравьеву точно приклеило. Так он мальчиком ходил за отцом и сломя голову с радостью выполнял любые поручения. В его утомленной, воинственной душе таилась глубокая потребность в привязанности к кому-то, кто был бы лучше его и умнее, и чище. И кто никогда бы не позволил себе смеяться над нежной человеческой незащищенностью. Даже чрезвычайные обстоятельства, в которых свела их судьба, не помешали Сухинову разглядеть, что Муравьев именно тот человек, который ему необходим, тот человек, который спасает. Конечно, Сухинов не умел открываться нараспашку, тем более что Муравьев явно подозревал в нем какую-то противодействующую силу. Муравьев словно опасался его влияния на офицеров-славян и на солдат, ревновал их к нему и с охотой поддерживал и всячески укреплял легенду о беспощадности и неумолимости Сухинова. Какая слепота! Единственно, о чем помышлял Сухинов, это быть полезным Муравьеву, а значит, и всему их движению. Он и старался, как мог, из шкуры лез. Он спал за трое суток часов пять – не больше.
Горькая улыбка бледным пятном проступила на его лице – он вспомнил морозное утро, кровь на снегу, вопли истязаемых солдат и падающего без сознания Муравьева. Господи, какое детское сердце бьется в этом властном, гордом человеке, если оно разрывается от сочувствия к чужой боли. И как он страдает сейчас, одинокий, задавленный сомнениями и неуверенностью. Чем ему поможешь?
Если бы Муравьев был женщиной, Сухинов пал бы на колени и признался ему в любви. Если бы к окну подошел убийца, он бы заслонил его от пули. Сухинов сказал доброжелательно:
– Надо бы посты проверить, Сергей Иванович. Я, когда возвращался, видел, какие-то людишки без дела шныряют. Я пойду, а вы прилягте, подремлите. Утро вечера мудренее.
– Какой там вечер. Через два часа выступаем. И знаете, куда пойдем?
– На Москву? – пошутил Сухинов.
– Почти угадали, поручик. Повернем на Житомир. По дороге в Паволочи стоит артиллерийская рота Пыхачева. Она ведь к нам присоединится, а? – Горький вопрос Муравьева упал тяжело, как камень.
– Присоединится, – уверенно подтвердил Сухинов. – Ей и деваться больше некуда. Непременно за нами увяжется.
Последняя ночь свободы, тревожная ночь. Кузьмин, Соловьев, Щепилло – на постах, не спят. Ипполит и Матвей в темноте, укрывшись тулупами, неспешно беседуют о смысле жизни. Говорит больше Ипполит. Матвей слушает, не перебивает, он счастлив тем, что судьба послала ему утешение – встречу с любимым братом. Ипполит произносит вечные слова, их до него много раз говорили и еще будут не раз говорить. Такие слова, которые не дают покоя человеку, как только он становится разумен.
Не спит и Миша Бестужев, издерганный, обиженный, несчастный. Ему хочется каждую минуту бежать к Муравьеву, старшему своему другу, родному человеку, но он сдерживает себя, не поддается слабости. Он понимает, Муравьеву надо побыть одному, не случайно он отправил от себя Ипполита и Матвея. Еще два часа назад и Бестужеву хотелось остаться одному, отдохнуть, поразмыслить о настоящем и будущем, написать письма. Но оказалось, что оставаться наедине с собой, со своими мыслями и предчувствиями, еще тяжелее, чем быть на людях. Какую-то немощь он в себе ощущал, какую-то липкую, похожую на простуду, слабость. Что бы он ни вспомнил, о чем бы ни возмечтал – все было суетно, мелко. Почему-то снова и снова возвращался к разговору с Сухиновым и начинал смотреть на себя его глазами. «Кем же я кажусь Сухинову, да и не только ему? – спрашивал он себя. – Неужели пустопорожним говоруном, да еще, пожалуй, обманщиком?» Ему представлялось теперь, в звенящей ночной тиши, что все его действия истолковывались товарищами, скорее всего, неверно, двусмысленно, с ним соглашались, чтобы побыстрее от него отвязаться, его привечали, лишь бы пореже мельтешил перед глазами; а на самом деле для многих он был эдаким восторженным юнцом, рвущимся к личной славе и власти. Разве не обмолвился как-то Пестель со своей холодной, пронзительной усмешкой, что Бестужев всем хорош, но, к сожалению, не обладает способностью к государственному мышлению. Разве эту убийственную характеристику не разделяет в глубине души и Сергей Муравьев? Конечно, разделяет. Иначе зачем бы он сейчас оставил его маяться в одиночестве? Понятно, у Сергея Ивановича свои заботы, на его плечи легла вся тяжесть восстания, он в ответе за все, ему нужно предусмотреть и взвесить каждую мелочь, но если он не просто любит его, Михаила, если видит в нем не просто близкого по духу человека, а еще и достойного соратника, то именно в самый тяжелый час он должен потянуться к нему за помощью, разделить с ним мучительную ношу. Если же этого не произошло, если Сергей Иванович предпочел замкнуться и принимать решения на свой страх и риск, то кто же тогда для него Бестужев? Значит, их дружба, их полное душевное слияние, которое не часто встретишь и у братьев по крови, – не более чем одна из тех иллюзий, которыми он тешил себя всю жизнь и забавлялся ими, как ребенок погремушкой.
Стылые, больные мысли выталкивают Бестужева из достели, и он, зябко переступая босыми ногами, подходит к окну. Он понимает, что его состояние, чернота, давившая мозг, – следствие обыкновенной физической усталости; выспится – и мир опять предстанет ясным и восхитительным, он понимает это, но никак не может успокоиться, стоит, вдавившись в стекло лбом, дрожа от холода и ничего не видя из-за застилающего глаза влажного тумана.
Смутная, беспросветная, волчья ночь. Сухинов обошел посты, поговорил с солдатами. Отвечали ему невесело, неохотно, как бы сквозь зубы. Часовым мерещились какие-то всадники, будто бы подскакивающие совсем близко и выкрикивающие угрозы. Один молоденький солдатик клялся, что слышал, как кто-то его окликал по имени тоненьким детским голоском.
– Ей-бо, ваше благородие, такой тонюсенький плачик, зовет меня, пропал ты, Микита, родненький, совсем пропал, – и так скорбно воет!
– Не пропадешь, – успокоил его Сухинов. – И никто не пропадет, пока вместе держимся. Это поодиночке с каждым легко справиться… Ты женат?
– Не успел жениться, ваше благородие.
– Не горюй, солдат! Сроки службы сократим. Да и служить полегче будет. Сейчас каждый тебе в рыло норовит заехать, а уж тогда – ни-ни! Солдат – не скотина, такой же человек, как все прочие. Скоро это все поймут.
– Чего бы уж лучше, – в голосе солдата не было уверенности, но взгляд смягчился.
Вскоре Сухинов повстречал Щепиллу, который был предельно раздражен. Его возмущала нерешительность Муравьева, топтание полка на месте.
– Скажи, Ваня, разве я не прав? – спросил он с тоской.
– Ты, Михаил Алексеевич, во всем прав, – сказал Сухинов. – И главная штука, если бы тебе маленько поупражняться, то ты был бы у нас как Цицерон.
– Да где уж нам… это Бестужев говорить мастак…
Сухинов добрался до квартиры, но в комнату не вошел, притулился на скамье в сенцах, укутался в шинель, свесил голову набок и сразу поплыл в поющее забытье. Спал крепко, без сновидений целый час.
6
Из деревни Пологи полк вышел в четыре часа утра, в темноте, и семичасовым маршем без остановок дошел до деревни Ковалевки, той самой, откуда четыре дня назад Муравьев вывел две первые восставшие роты.
Кружение на месте измотало полк, окончательно лишило уверенности и солдат и офицеров.
Никто не ведал, какую цель преследуют командиры, от кого бегут или за кем гонятся. Обреченность зрела в умах, подобно опухоли, и пробивалась наружу злыми, ядовитыми репликами. Солдаты уже не скрывали своего недовольства, косо поглядывали на офицеров. Муравьев понимал, что, если не принять каких-то решительных мер, разложение полка неминуемо. И тогда – разброд, паника, кровь, напрасная кровь, которой так опасался брат Матвей.
Сергей Иванович обратился к полку с речью. Последний раз он с яростью и страстью произносил слова, которым сам уже почти не верил.
– Друзья мои, мы идем на Житомир! Даю два часа на обед и отдых. Надо взбодриться, солдаты! Слушайте меня и верьте мне. Я позвал вас и не обману. Мы идем на Житомир. Обещаю вам, друзья, что никто не подымет на вас руку. Там, впереди, наши братья. Они ждут сигнала, чтобы присоединиться к нам.
Непонятно, что сильнее подействовало: предвкушение сытного обеда или обещание безопасного пути, но солдаты действительно ожили, лица прояснились, замелькали улыбки, они снова смотрели на своего командира с надеждой.
Муравьев обладал особым магнетизмом, даром убеждения, его слова одинаково сильно воздействовали на солдат и на офицеров. Но, выйдя из-под его влияния, они снова погружались в свои сомнения…
Сухинова окружили солдаты его роты. Он видел, с каким нетерпением они ждут от него разъяснений, и спокойно заговорил:
– Братья! Я не хочу обманывать вас, мало надежды на то, что мы победим. Но ведь и жить, как вы живете, нельзя. Вы не слуги царевы, вы рабы его. И не только его рабы, но и рабы его слуг. Разве это не так? У вас нет своей земли, нет воли. Всю жизнь вы гнете спину, а потом подыхаете, как собаки, от палочных ударов. Мы поднялись, чтобы вернуть вам человеческие права или погибнуть с честью. Уж лучше такая смерть, чем подлая жизнь…
Солдаты слушали его внимательно. Они верили ему, может быть, больше, чем Муравьеву, потому что чувствовали в нем «своего».
Управитель под расписку Муравьева охотно выдал солдатам хлеба и водки, а господ офицеров пригласил на трапезу к себе в дом. Это был добродушный, лоснящийся самодовольством человек, гордящийся широтой собственных воззрений. За обедом он распалился не на шутку. Разглагольствовал о необходимости реформ, читал наизусть Пушкина и, видимо, казался себе отчаянным вольнодумцем. Правда, когда кто-то спросил, почему он при таких убеждениях не пользуется благоприятным случаем, чтобы выступить за справедливость с оружием в руках, управитель сказал, что хотя он в душе демократ и вольтерьянец, но считает, что все изменения в обществе должны происходить в рамках установленных законов.
Во время приятной сей беседы явился фельдфебель Шутов и холодно доложил, что дорогу в Трилесы перегораживает какая-то гусарская часть и орудия. Сообщение прозвучало внушительно, как трубный глас. Офицеры побледнели. Вот и обозначился конец у заколдованного круга, по которому они шли. Этой вести ждали каждую минуту, и все же она пришла нежданно. Не одно мужественное сердце дрогнуло.
Офицеры молча смотрели на Сергея Ивановича, ждали распоряжений.
– Вот что, друзья, – бодро сказал Муравьев. – Здесь есть камин, видите, как ярко он пылает. Предлагаю сжечь все компрометирующие бумаги, если они у кого есть. На всякий случай, господа!
Он подал пример и начал доставать из походного чемоданчика какие-то письма, бумаги, все бегло просматривал и одно за другим бросал в огонь. «Катехизис» и воззвание к солдатам не стал жечь.
– Уж если это может кого-то подвести, то только меня, – сказал с улыбкой.
К нему подошел Сухинов. Жечь ему было нечего.
– Сергей Иванович, кто бы это ни оказался, нам надо двигаться дальше деревнями, не степью. В деревне они не посмеют стрелять из пушек. Наши силы уравновесятся.
Муравьев взглянул на него исподлобья. Отблески каминного пламени придали его лицу демоническое выражение.
– Мы пойдем степью! – твердо ответил он. – В нас никто не будет стрелять!
– Я в этом не уверен. В степи мы слишком удобная мишень. Такая игра не по мне.
Муравьев выпрямился.
– У нас не игра, поручик! У нас – восстание. И здесь вам думать не надо. Вам следует всего лишь выполнять мои приказания.
Сухинов не сказал больше ни слова, покорно склонил голову.
– Ладно! – неизвестно к кому обратился Щепилло. – Если так, то поглядим.
Муравьев возразил Сухинову не из амбиции, не для того, чтобы лишний раз утвердить свою власть (хотя и такой нюанс имел значение: в бою не может быть двух командиров), но главное было в другом: Муравьев по-прежнему делал ставку на присоединение к ним революционно настроенных частей, а для этого, конечно, можно и нужно было пойти на риск, продемонстрировать свое дружелюбие, подставив лоб под картечь. Сухинов и остальные славяне, напротив, рассчитывали только на собственные силы и готовы были пробиваться на Житомир штыками, естественно делая наилучшие для этой цели тактические маневры. Мог затеяться опасный спор, как не раз в эти дни случалось, мог, да не затеялся.
– Через полчаса выступаем, господа! – сурово приказал Муравьев.
Полк вытянулся меж полями серой колеблющейся лентой. Солнце и снег. День распушился ясный, улыбающийся. Под сапогами мирное похрустывание наледи. Привычное дело – шагать в Трилесы. Там были – туда возвращаются. Такая, значит, планида. Сергей Иванович Муравьев, отец родной, не выдаст – выведет. Он знает, куда надо. Надо в Трилесы. Упрямо шли люди, привыкшие к побоям, к муштре, к издевательствам. Умеющие смотреть в глаза смерти. Многие не раз смотрели. Видели спину убегающего врага. Падали умирать на снег, на горячий песок, в вонючие болота. Не поддались, выжили. Теперь шли свободно. Неволю, как рванье, сбросили с плеч.
Не дойдут они до Трилес.
Впереди на дороге отряд генерала Гейсмара, посланный Ротом на подавление восстания.
Первый залп прокатился над полем громово-снежной метелью. Ядра с визгом пронеслись над колонной – перелет. Заржали лошади, ряды солдат смешались. В обозе сразу паника.
Муравьев поднялся в стременах. Его грозная команда, как обжигающая пощечина:
– Полк, к бою! Без сигнала не стрелять! Вперед!
Перед ними темная стена всадников, остерегающих пушки. Восставший полк, ощетинившись штыками, без выстрелов, угрюмо пошел в свою смертную атаку. Залп и еще залп. Стоны раненых, выкрики, лязг оружия, похожий на зубовный скрежет. Последняя, отрывистая команда Муравьева:
– Стрелки, рассредоточиться! В обход орудий, марш!
Последнее яркое мгновение вольности и судьбы.
Дальнейшее – полубред. Картечная пуля вонзилась в голову, оглушила, заволокла мозг кровавой мутью. Муравьев сполз с коня, медленно опустился на снег. Поднес руку ко лбу – о, какая густая, теплая кровь! С печальной улыбкой разглядывал мокрую алую ладонь, еще раз импульсивно оттер кровь с глаз, бровей. Звуки боя не тревожили его, он оглох. Он сидел на снегу в благостной тишине. Но недолго. Потряс головой, с трудом поднялся, побрел наугад. Впереди ничего не видел, но краем сознания понимал, что кругом должны быть люди. Он спрашивал: