Текст книги "Том 2. Советская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 57 страниц)
Иосиф Уткин. По поводу «Первой книги стихов» *
Уткин принадлежит к числу поэтов остро сознательных.
Писатели такого типа в большинстве случаев правильно оценивают и себя самих. Это относится и к Уткину. Прекрасной характеристикой всего социального места Уткина являются те восемь строк Языкова, которые он избрал как эпиграф для своей книги.
Там, за гранью непогоды,
Есть блаженная страна,
Где сияют небосводы,
Не проходит тишина.
Но туда выносят волны
Только сильного душой.
Смело, братья! Ветром полный,
Прям и крепок парус мой 1
Ну, разумеется, переход наш к мирному строительству весьма относителен. Во-первых, самое это строительство имеет характер борьбы.
Во-вторых, борьба внутренняя всегда может осложниться борьбой внешней, и плох тот советский гражданин, который, метафорически говоря, не держит у себя винтовку под койкой.
Уткин, как добрый красный воин в недавнем прошлом и сознательный коммунист всегда, это прекрасно понимает. Но глупо забывать, с другой стороны, что все-таки сейчас военная гроза над нами не гремит и что та длительная передышка, которую мы имеем и которую всячески будем отстаивать, предполагает совсем новые подходы к тому же революционному делу.
Колоссальное место заняла у нас учеба, впитывание в себя всех сторон научной и технической культуры.
Организация быта становится одной из задач всего нашего строительства.
Организовывать быт приходится с самых многоразличных сторон. Самая трудная сторона здесь – организация внутренних предпосылок этого быта. Люди постепенно научаются думать и чувствовать по-новому, не так, как это было до революции, и не так, как это было во время боевых годов.
Литература может быть в значительной мере организацией даже внешнего быта, а уже в деле организации внутренних предпосылок, в деле организации интеллектуальной и эмоциональной сознательности литература должна играть роль, пожалуй, доминирующую.
Для Уткина характерно огромное стремление вперед к вот этой самой блаженной стране, под которой он разумеет, конечно, не сладостный сон, а социализм.
Уткин понимает, что на самый путь этого строительства мы вступили только благодаря военным бурям прошлого, которые очень близки в его памяти и живут в его сердце.
Уткин высоко ценит боевое прошлое и вообще боевой дух революционного строительства, но вместе с тем он чувствует, что какую-то часть из этого мира мы должны стряхнуть теперь с себя, что мы должны стать менее косматыми, что наше время, с одной стороны, позволяет, а с другой, даже требует известную гибкость, известную музыкальность, известную чуткость строя нашего сознания. Уткинская поэзия есть музыка перестройки наших инструментов с боевого лада на культурный.
Указывают на известные опасности такой перестройки. Я уже сказал выше: мир не полный, мир относительный, может быть, временный; но у Уткина достаточно боевых воспоминаний и боевой готовности. В этом отношении он берет правильную ноту.
Обращают, однако, внимание и на другую опасность: как бы этот подход к созданию внутренних предпосылок мирного, более широкого, более тонкого, более радостного быта не влился в старое русло стремлений к комфорту, сентиментализму, вообще к культурному мещанству. Я нисколько не отрицаю такой опасности. Социалистическое мирное строительство может пострадать от фальшивых шагов в направлении воссоздания полубарской комфортабельности. Однако было бы еще большей ошибкой, из страха перед напугавшими Маяковского канарейками 2 и занавесками, шарахнуться в сторону аскетической полудикости. Конечно, мы во многом создаем собственную нашу культуру, она будет, вероятно, одинаково далека от искусственно индустриализованной наготы, к которой хочет приблизить нас Леф, [и] от пыльного, подушечно-салфеточного комфорта обывательских гостиных.
Она будет очень творческой, она будет очень индивидуализированной, она будет очень своеобразно изящной. Ее нужно вырабатывать постепенно, эту культурность быта. Но как не беда, что впредь до изобретения наших собственных средств передвижения мы ездим на буржуазных локомотивах, как не беда, что мы пользуемся азбукой, сочиненной до нас, так не беда, если на первых порах культурный рабочий воспримет, например, какое-нибудь пианино или диван из старого комфорта.
Ведь в домах отдыха рабочий, не без удовольствия потягиваясь в каком-нибудь буржуазном кресле, очень ценит его удобства для ноющей от работы спины.
Конечно, надо предостерегать наших поэтов, когда они, ища культурной тропы, попадают на полузаросшие травой дорожки старого помещичьего или купеческого сада. У нас будет другая планировка. Но крик, подымаемый по этому поводу, чрезмерен, а поскольку он направляется против таких поэтов, как Уткин, несправедлив и даже бессмысленен.
Я оставлю сейчас в стороне вопросы о чисто литературных достоинствах (они многочисленны) и недостатках (они маловажны) поэзии Уткина. Я предоставляю это профессиональным литературным критикам. Меня интересует, главным образом, социальное содержание его поэзии, конечно, именно постольку, поскольку оно, благодаря увлекательной форме, приобретает повышенную общественную значительность.
Здесь я остановлюсь, главным образом, на тех произведениях Уткина, которые иногда подвергаются сомнениям. Некоторые конкурирующие поэты хотели, например, сделать «Гитару» Уткина, превосходное стихотворение, символом омещаненья наиболее культурных кругов нашего комсомола. Ну, разумеется, здесь мы имели бы дело с недобросовестной подменой, если бы не было приличнее предположить, что здесь налицо недоразумение.
Гитара, обыкновенно, символизирует особо помадную идиллию приказчиков и конторщиков и ассоциируется с напевом под ее тихо рокочущий аккомпанемент смешных романсов в уши не менее смешных мещаночек. Но всякие ассоциации вообще в величайшей степени шатки, и применять их всюду, хотя бы они были и привычными, часто – значит попадать впросак. Вот мы теперь всячески внедряем в деревне гармонь. Конечно, не потому, чтобы она была музыкально ценным инструментом, а потому, что она легка, и потому, что вооруженный ею молодой комсомолец-агитатор, становясь организатором веселья целой группы, получает таким образом возможность сеять пролетарское семя в окружающую среду.
Среди струнных инструментов широко популярного характера гитара играет роль выдающуюся. Она обладает большим музыкальным достоянием. В руках настоящего народного виртуоза она способна производить впечатление неизмеримо более глубокое, чем гармонь. Но что удивительного, если романтический инструмент, тот, в котором есть и мечта, и любовь, и печаль, и веселье, где-то на фронтах играл роль центра редких мирных вечеров наших бойцов? А ведь в том-то и дело, в этом и смешной промах антигитаристов, что Уткин, исходя из реального факта, но как будто несколько капризно, делает из гитары совсем не эмблему мира, а, наоборот, эмблему войны. Для него с гитарой связаны воспоминания о тех кострах, между двумя боями, о той жажде на минуту успокоиться и унестись от грозной действительности, о том почти лекарственном действии, которое имела в такие минуты певучая гитара. Уткин кончает свое стихотворение:
Но если вновь, бушуя,
Придет пора зари
Любимая!
Прошу я, —
Гитару подари.
Он говорит о своей гитаре. Сейчас она забыта, она ушла в века. Он прямо называет ее военной гитарой. Поэтому рассуждения о том, что вот-де в комсомоле появились даже такие поэты, которые воспевают гитары смехотворных селадонов времен Островского, являются пресмешным недоразумением.
Гораздо серьезнее возражения, которые возникают в связи с «Песнью о матери», лучшей песней прелестного, узорного и задумчивого, полного нежности цикла «Мать».
Да, сознаюсь, здесь ненависть к убийству, хотя бы и в справедливой войне, высказалась очень горячо. Стихотворение можно принять за толстовское, но, право же, мы никаким толстовцам не уступим в нашей ненависти к пролитию крови.
С тройным проклятием врагам берем мы в руки оружие, чтобы отразить их оружие. Мы одни только хотим подлинного мира и одни только в состоянии к нему привести. Правда, мы знаем, что прийти к этому миру можно только ценой священной гражданской войны. Но та самая фраза, которая звучит так подло в устах буржуазии, фраза о последней войне, в наших устах есть твердая и сияющая истина.
Отвращение к звериным формам борьбы, в которую нас втягивают буржуазные звери, отвращение это не заставляет нас выпустить из рук саблю, а, напротив, крепче рубить, чтобы поскорее слетели все головы военной гидры и вступили мы поскорее в блаженную страну «за гранью непогоды».
Огорчило некоторых прекрасное стихотворение «Канцеляристка». Ну как же, в самом деле: служащая, барышня, совбарышня, та, на которую принято почему-то плевать с высоты своего пролетарского величия, вдруг изображается как заслуживающее глубокой симпатии существо, перед глазами которой, несмотря на «слегка подкрашенные ресницы», плывут какие-то видения свободы и счастья, неосуществимых в той жизни, где все разгоняет «суровый и сухой начальник».
В самом деле, мы начинаем проникаться некоторым классовым аристократизмом, приходящимся отчасти сродни комчванству. Раз мы говорим о молодом человеке, мы никогда не можем пройти мимо него с равнодушием или холодным презрением.
Молодость – это наш край, и если мы его не целиком завоевали, то тем хуже для нас; если не каждый молодой человек с нами, если не каждый проникнут принципами нашей борьбы за подлинное человеческое счастье, – то это наша вина, и рассмотреть в такой канцеляристке ее тоску, ее стремление выпрямиться – значит рассмотреть в ней человеческое.
Когда Уткин, указывая на канцеляристку, говорит: среди этих молодых девушек есть множество тоскующих, почему-то забитых и отвергнутых всеми, в том числе и нами, представляющих собою лакомую поживу для хищных мужских элементов, в то время как это тоже наши сестры, в душе которых живет прекрасная мечта, запуганная, загнанная внутрь, – он делает доброе дело, в духе того великолепного демократизма, подлинного демократизма, к которому немолчно призывал Ленин. Если этот демократизм, к сожалению, «не звучит» в применении к взрослым, то к молодежи он звучит сильнее, а в отношении детей громовыми раскатами напоминает нам о необходимости и юные существа, чужие по классу, ввести в наше миропонимание и в наше строительство.
Надо отметить, что Уткин чрезвычайно чуток к женщине, к девушке. Он хочет женской ласки, он высоко ценит эту женскую ласку. Он не скажет, как некоторые другие поэты, что нашей целью является безлюбое производство 3 и приближение в этом отношении не только к племенной свинье (буквально!), но даже к какой-то фантастической машине по производству детей. Он, конечно, знает, что нам нужна жизнь радостная, что к ней-то все и устремляется и что жизнерадостность должна строиться, между прочим, и на полноте любовной жизни.
Обо всем об этом не мешает напомнить в дни «Луны с правой стороны» 4 , в дни стремления обойтись «Без черемухи» 5 . У Уткина много черемухи, черемухи прекрасной.
Когда, собеседник небрежный,
К нам радость заскочит на миг,
Мы лучшие мысли и нежность
Сливаем в девический лик. 6
В этом отношении особенно достопримечательны «Стихи к красивой женщине». В первой части этого резкого, гневного, бранчливого стихотворения звучит слово социального осуждения ее бесплодному, для нашего строительства, существованию.
В этом же стихотворении, говоря о совсем другом, Уткин приводит образ, как мне кажется, прекрасно характеризующий его особую позу перед этой прекрасной прохожей, вслед которой он выпалил залп своих «лахудр» и тому подобных комплиментов.
И меня в суровой ломке
Лишь одно страшит немало,
Как бы гордой незнакомкой
Жизнь меня не миновала.
Вовсе не отрицает он ни красоты женской, ни женской чувственности: грозя мусорным ящиком исторического забвения разозлившей его красавице, Уткин кричит ей:
Женской нежностью томима,
Не богатых,
Не красивых,
Назови твоим любимым
Воина трудолюбивых.
И уже, конечно, воин трудолюбивых должен поставить перед собой задачу: эту женщину в кратчайший срок превратить в красивого и верного товарища.
Прежде чем сказать несколько слов о знаменитой повести Уткина 7 , укажу на то, что Уткин, не будучи сам ни жителем Кишинева, ни ему подобных городов, а иркутским уроженцем, изумительно сумел проникнуть в самые недра этнографически еврейского духа. Это объясняется не только тем, что Уткин сам по происхождению еврей. Нет, это в пределах широко живописного и чуткого, восприимчивого дара Уткина, потому что другим, менее большим, но чрезвычайно глубоким шедевром его является небольшая поэма «Якуты», на которую я обращаю особое внимание читателя.
О «Мотеле» немного. Повесть пользуется заслуженным широчайшим успехом. Ее мудрый юмор даже как-то странно сочетается для меня с молодостью Уткина. Это произведение полно задумчивой зрелости; виртуозная форма, мягкость переходов, богатый, великолепно ухватывающий русско-еврейскую речь стиль, соединение серьезности, даже строгости, с непринужденной иронией, – все это ставит Уткина сразу в ряды крупнейших поэтов нашего времени. Будем ждать, как пойдут дальше дороги его развития.
Марк Колосов *
Марк Колосов – самый комсомольский из всех писателей, которых мне до сих пор доводилось читать. Комсомольство в самом лучшем смысле слова буквально пропитывает всю его природу и сказывается в каждом его слове. Его темы – почти без исключения комсомольские темы, и даже там, где он (как, например, в рассказе «10 верст») дает фигуры старшего поколения, они продолжают дышать комсомольским задором, комсомольской преданностью, комсомольским огнем.
Комсомольцев своих знает Колосов прекрасно, и надо пожелать, чтобы к небольшому еще количеству рассказов, вышедших из-под его пера, прибавились новые и новые, которые освещали бы пути и перепутья комсомола как для него самого, так и для всех нас, его горячих друзей, а ведь таких сейчас в нашей стране многие миллионы.
Прежде всего бросается в глаза в сочинениях Колосова такое трудное и так удавшееся ему соединение безусловной выдержанности, я бы сказал – программной выдержанности, самой полной ортодоксальности, с одной стороны, а с другой – несомненной жизненности и художественности. Принято думать, и не без основания, что писателю очень трудно укладываться в рамки установившихся взглядов. Писатель имеет дело с живыми элементами, с жизненным опытом. Жизненный опыт сам но себе, во всей своей конкретности, никогда не выливается в формы, предуказанные какой-нибудь теорией или программой. Теория или программа – это абстракция, конечно, не голая, конечно, не выдуманная, если дело идет о такой жизненной партии, как наша, но, во всяком случае, отвлеченная от определенного жизненного материала. Даже статистик (а тем более публицист), улавливая жизнь, устанавливая ее изменения, не только не должен, но даже не имеет права обрисовывать факты непременно в угоду предвзятой теоретической линии. Если бы факты не укладывались в рамки установившихся взглядов, то надо было бы пересмотреть эти взгляды или доказать, что факты имеют какую-нибудь особую, непредусмотренную причину, заставляющую их уклоняться от предсказанного теорией.
Но статистик и наш марксистский, вглядывающийся с чрезвычайной зоркостью в меняющиеся контуры жизни, публицист имеют за собой, конечно, огромное преимущество – массивность и массовость своих наблюдений.
Художник-писатель имеет дело большею частью с совершенно отдельными фактами и представляет их во всей их конкретности. С одной стороны, это делает выводы из художественных произведений более случайными и шаткими. Если бы они шли против установившейся теории, то всегда можно отмахнуться от них, заявив, что бывают-де и не такие случаи. Но писателю не только позволяется больше отходить от теории, но и сама жизнь – именно потому, что он берет ее в конкретности отдельных ее проявлений, – несет его часто прочь от каких бы то ни было обобщений.
К этому несомненному, объективному фактору присоединяется то, что писатель часто рад такому обстоятельству. Если его наблюдение, помноженное на его творчество, приводит, только к выводам оригинальным, загадочным, неожиданным, то он считает это за чрезвычайный плюс для себя. Ведь внутренний закон искусства как бы требует непомерности, новизны; а в случае, когда беллетрист пишет повесть, которая полна разными уклонениями, недоумениями и постановками вопросов, тем самым дана и оригинальность и новизна.
Часто само сознание писателя преисполнено каким-нибудь случайным индивидуальным настроением – скажем, разочарованностью, пессимизмом и т. д.; тогда, само собой разумеется, эта внутренняя сила обволакивает своей темной дымкой все, что видит писатель. Дымка эта еще более сгущается на тех образах, которые он создает, и жизнь получает искаженный характер. Но писатель будет всегда утверждать, что это и есть жизненная правда, которая противопоставлена им казенному оптимизму.
Между тем задачи писателя-марксиста, проникнутого совершенно определенным и действенным миросозерцанием, должны заключаться в том, чтобы, соприкасаясь с фактами, противоречащими тому анализу, тому представлению о текущей жизни, которые выработаны партией, поступать так же, как поступает статистик или публицист, то есть прежде всего проверить, во всех ли своих деталях поняты эти факты, действительно ли они типичны, нет ли здесь непривычных уклонов, которые производят непредвиденные результаты. Стремление писателя-марксиста должно заключаться как раз в том, чтобы, насколько только возможно, сделать из своих наблюдений и художественного творчества выводы, подкрепляющие его общие воззрения, ибо мы ведь все не можем не быть проникнуты тем мнением, что во всем основном и главном наши партийные взгляды представляют собой самую чистую, самую четкую, самую объективную истину относительно общественной жизни, какая только имеется сейчас в распоряжении человечества.
Но это не значит в угоду предвзятой теории ломать факты жизни, это не значит быть слепым на то, что кажется противоречием в ней, это не значит заменять глаза жизни трафаретом.
Наша теория, наша программа широки. Они заранее предвидят и допускают огромное многообразие явлений в многообразной нашей стране, но все же нужно быть живым образом, в самой крови своей проникнутым их началами, чтобы с легкостью, не нарушая прав жизни и не искривляя ничего в себе самом, давать картины этой жизни в освещении наших мыслей и наших чувств как людей определенной партии и определенного мировоззрения.
Комсомол не есть однообразная среда, не есть праведный марксистский монастырь. Там кипит жизнь, там есть очень много противоречий, противоречий даже трагических. Ведь там огромную массу полной энергии молодежи мелкобуржуазной страны, в которой даже пролетариат не может быть отчасти не затронут мещанскими влияниями, идея, великая пролетарская идея коммунизма охватывает все шире, проникает в нее все глубже, стремится с неслыханной мощью перевоспитать эту молодежь, сделать из нее безупречную армию строителей коммунизма.
Как же может не быть тут самых горьких столкновений? Но как же может не быть тут и прямых героев своего великого долга?
Очень легко уклониться в писание горьких картин о комсомольском упадке, разврате и т. д., снискать даже за это лавры правдивого писателя. Гораздо труднее суметь отметить светлое в жизни комсомола так, чтобы не вышло прописи, чтобы не вышло реляции о казенном благополучии, чтобы не вышло розовых комплиментов и самохвальства. Гораздо труднее самое столкновение, внутреннюю горечь различных неурядиц изобразить так, чтобы они улеглись в естественную логику развития, чтобы они становились внутренне понятными и родными нам, именно потому, что мы сразу понимаем их необходимость как раз с точки зрения нашего общего подхода, нашего суждения о законах и судьбах социалистического строительства в рядах молодежи.
Вот с этим и надо поздравить Колосова.
Он умеет, выбирая самые неожиданные сюжеты и выдвигая самые жизненные, порой парадоксальные, фигуры, осветить их настоящим правдивым светом, не светом случайного настроения или случайной мыслишки, а светом нашей великой идеи и того чувства боевого энтузиазма, которые не могут не быть доминирующими среди нас, потому что, если бы они среди нас не доминировали, тогда и все наши надежды рухнули бы и весь анализ наш оказался бы неправильным, а этого, конечно, нет. Рассказы Колосова – живые куски комсомольской жизни; прочитав их, вы вынесете некоторые поучения, некоторый плюс, некоторые живые краски и вместе с тем скажете: да, это так, это так и должно быть; и в вашем сознании вырастает чувство уверенности рядом с чувством огромной сложности нашего дела и многообразия препятствий, стоящих на нашем пути.
Сама художественная манера Колосова, свидетельствующая о несомненном литературном даровании, также главнейшей своей чертой имеет молодость, ту самую молодую и неуемную энергию, которая сделала возможным для Колосова быть до конца правдивым и быть до конца верным комсомольцем. Ритм речи, подбор образов – все это сделано с размахом, с натиском, с удалью. Правда, иногда Колосов бывает груб, не только на устах его героев часто процветают фразы, которые, будучи договорены до конца, непременно уперлись бы в непечатные выражения, но его собственные сравнения часто жестки и неэстетичны. Но таков комсомол, такова та молодежь, которой можно, конечно, пожелать приобрести более благовоспитанные манеры, отделаться от матерщины и т. п., но которая этой благовоспитанности еще не имеет и над нею посмеивается: а черт с ней, с благовоспитанностью, было бы горячее рабочее, боевое сердце!
Даже там, где Колосов груб, он, однако, никогда не преступает известной границы, что мы, несомненно, встречаем у других талантливых и близких нам писателей, хотя бы у того же Веселого, и, кроме того, эта грубоватость дает свой тон в общем аккорде колосовской музыки, и совсем не хочется вырвать ее оттуда, иначе сейчас же потерялись бы своеобразная пряность и дерзновенность всего того, что пишет этот насквозь комсомольский литератор.
Как всякий молодой человек, Колосов, конечно, чуточку подражает; не всюду, но большею частью у него есть свое лицо, несколько родственно смахивающее на лица других комсомольских писателей, но более определенное и решительное, чем у большинства из них. Почти все комсомольские прозаики обладают, несомненно, меньшим мастерством, чем Колосов; но он, как и они, подражает. Он подражает, по-видимому, без желания скрыть это обстоятельство. Подражает он Бабелю, и, не в худшем, что есть у Бабеля, а в лучшем. Быть может, никогда Бабель не поднимается на такую высоту, как в непосредственном подражании письмам людей, язык которых еще коснеет, словарь которых не приспособлен к выражению необъятно больших, чем обычные, идей и чувств, пробужденных в них революцией, и которые, однако, стремятся на этом недостаточном языке со всей искренностью и точностью изобразить сложное и новое, терзающее или радующее душу 1 . Здесь мы видим те совершенно неожиданные приемы и обороты, в которых столько милой свежести, в которых есть такая грация в самой неуклюжести языка. И, конечно, самый факт такого приспособления речи, удовлетворявшей нехитрым потребностям крестьянского двора, к великим потрясениям, к великой широте революции, не может не играть очень большой роли в нашей жизни, не может не быть отмечен литературой. В сущности, в письмах красноармейцев или захолустных комсомольцев Колосова действительно творится новая литература. Я допускаю мысль, что и у Бабеля и у Колосова в основе их прелестных писем (например, рассказ «Цена ржи» Колосова) лежат подлинные документы, но, конечно, эти подлинные документы подняты до художественности, концентрированы и типизированы.
Влияние Бабеля звучит и в некоторых других приемах Колосова, но, повторяю, ничего плохого тут нет.
Молодому писателю не только позволяется, но и рекомендуется изучать старших художников и прошлого и своего времени, опираться на них, идя именно по пути выработки своей оригинальности. Оригинальность невежественности очень хороша как объект литературы, но сам-то писатель должен быть культурен и его оригинальность должна объясняться не тем, что он ничего не знает, но тем, что он, зная многое, изучив многое, все это преобразовал, организовал в оригинальные узоры вокруг основных сил своей личности, создав таким образом свою новую общественно-писательскую личность.
Произведения Колосова нечего рекомендовать, они были напечатаны в разных журналах и сборниках, многократно перепечатывались вновь, они были встречены дружескими, благоприятными отзывами критики. Этой статьей я хотел воспользоваться, чтобы по поводу Колосова высказать здесь эти мысли о некоторых общих вопросах нашей литературы.