Текст книги "Том 2. Советская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 57 страниц)
О «Загмуке» *
Предисловие и первому изданию трагедии
Думаю, и читатели, и зрители, в особенности те, которые жаждут нового театра, марксистского театра,будут приветствовать пьесу тов. Глебова «Загмук» 1 .
– Как, марксистского театра? – спросят меня. – Что это значит? Если бы вы употребили выражение «советский театр» «театр, созвучный нашей эпохе», на худой конец даже «коммунистический театр», это было бы еще понятно. Но что значит выражение «марксистский театр»? Мы понимаем, – скажут нам те, кто не понимает наших путей, – что вы желаете театра, отражающего революцию, но ведь это не значит, что театр этот – марксистский. Марксизм есть определенная социологическая теория. Какое отношение может она иметь к театру? Может быть, вы воображаете, что сцена может служить зеркалом для выявления законов развития общества? Но вы превратите тогда театр в необычайно скучную аудиторию. Преподавайте ваш марксизм в книгах и с кафедр, но не засушивайте театр!
Ведь к тому же у многих создалось такое представление, что марксизм – не только социологическая доктрина, но еще и учение, отрицающее значение идеалов, значение личности, всю историю превращающее в какую-то «серую экономику». Для таких людей не может быть худшей рекомендации, как сказать, что молодой драматург затеял написать марксистскую пьесу. Но когда читатели прочтут ее, публика увидит, – они поймут, что марксистская пьеса не только может, но и должна (если она талантливо написана) производить захватывающее впечатление. Да, конечно, марксистская пьеса анализирует общественные явления. Да, конечно, она истолковывает их с точки зрения борьбы классов. Но именно потому она и создает новые основы для театра.
В самом деле, античный театр, как всем известно, строился на борьбе выдающегося человека с роком. Европейский романтический театр, театр Шекспира, Шиллера, Гюго, строился на борьбе людей между собою и в особенности на борьбе различных чувств в груди одного и того же человека. Между тем рок есть понятие фальшивое, реально не существующее, а борьба страстей в человеческом сердце или борьба людей между собой оказывается понятной лишь тогда, когда понятна ее сущность, ее корни, А их-то и раскрывает марксизм.
Марксизм весь насквозь драматичен, ибо всю историю он представляет себе как борьбу классов. Эта борьба всегда имеет грандиозный характер. Нечего говорить о том, какие гигантские размеры приобрела она сейчас; но в прошлом – берем ли мы эпохи, сходные с нашей, или эпохи, весьма от нашего времени отличные, – мы также всегда найдем в недрах истории колоссальные столкновения интересов больших человеческих групп.
Целые снопы света разливаются вокруг нас, когда мы подходим к любой исторической эпохе с марксистской точки зрения. Но историк может остановиться на изображении всей борьбы в целом. Драматург этого не может. Драматургу, конечно, доступны театральные «массы», и он может вводить в свою пьесу массовые сцены; однако массы эти в высшей степени трудно направить таким образом, чтобы они могли выразить сложнейшие мысли и чувства. Массовое действие в театре всегда тяжеловато.
Но ведь марксизм вовсе не отрицает роли личности в истории. Он только знает, что она не обособлена, за личностью стоит ее класс. Он знает, что личность определяется большими течениями эпохи. Поэтому личности для него как бы прозрачны, и пружины, которые заставляют их действовать, являются в то же время великими общественными пружинами.
Так и поступает драматург-марксист. Он берет действующими лицами такие персонажи, в которых особенно мощно или особенно типично выражаются тенденции различных классов и групп. Борьба классов превращается на глазах у зрителя в борьбу представителей этих классов, их вождей или их рядовых, но, во всяком случае, личностей, полных жизни и крови, характеризующих метко и полно целую полосу общественных явлений.
Так поступил и Глебов.
Он взял вавилонское замечательное празднество, повторявшееся в известном периоде развития у всех народов, – празднество, в котором, благодаря определенным мифическим и мистическим верованиям, рабы объявлялись временно свободными и даже получали временно же шутовского царя, который кровью платил потом за свой пятидневный триумф. В глубочайшей древности этот праздник имел значение страшного жертвоприношения, когда вождь племени или его сын закалывался в жертву богу солнца, чтобы помочь ему вернуться со славой из холода зимы. Постепенно вместо настоящего царя стали подставлять других лиц – пленника, раба, позднее преступника, все равно осужденного на казнь, а еще позднее человеческое жертвоприношение окончательно было вытеснено закланием животного. Вот такой своеобразный обман богов предоставляли из себя праздники типа «Загмук». Подставное царство, подставной царь, подставная жертва. Но ведь это подставное царство было на самом деле царством рабов и бедняков. На один момент дно становилось верхом, – хотя, конечно, под бдительным надзором своих господ и владельцев.
Вот та канва, на которой вышивает свой богатый узор Глебов.
Мы имеем в его картине и иностранного завоевателя, и средние классы в разных их разновидностях, и тогдашнего вавилонского интеллигента, и пламенного вождя начинающих пробуждаться масс. Мы имеем целую серию типичнейших фигур. Внутриклассовые отношения в Вавилоне, во многом, несмотря на все различие, схожие с нашими, а во многом даже удивительно напоминающие наши, выступают перед нами с огромной рельефностью. Социальная драма, захватывающая по своей напряженности, с одной стороны, выливается в конфликт ярких, характерных персонажей, а с другой стороны – бросает свет на всю борьбу классов, становится как бы символом той серии великих неудач в существовании народов, которая предшествовала нашему счастливому времени, времени подлинного начала последнего и решительного боя.
Ни на минуту не должно смущать нас то, что тов. Глебов взял Вавилон, а не современность. Очень часто исторический пример столь же ярко освещает важные для нас задачи, как и пример современный. Притомсовременность настолько еще близко стоит перед нами, что драматургу часто трудно бывает лепить из этой неостывшей лавы. Наоборот, из лавы, отстоявшейся в веках и превратившейся в гранит, любо высекать точные и монументальные образы.
Марксистская драматургия не откажется от задачи ставить зеркало перед лицом современности, как бы это ни было трудно, но она займется и другой благородной задачей: вся история человечества пройдет через ее мастерскую и будет перечеканена в тысячи и тысячи вновь оживающих людей, которые будут так обработаны, что внутренние пружины их – пружины общественные и вместе с тем многознаменательные – будут совершенно явственны в их поступках.Это будет великолепной помощью изучению истории вообще, без которого не может быть образованного марксиста. А ведь мы должны идти к тому времени, когда все станут образованными марксистами.
В деле создания новой драматургии тов. Глебов сделал хороший шаг. Он положил в основание ее увесистый и мастерски сделанный камень.
Иосиф Уткин *
Вместе с комсомолом можно поздравить русскую литературу с появлением первых произведений Иосифа Уткина 1 . Уже эти первые произведения показывают, что мы имеем в его лице настоящего поэта. Поэт, то есть художник-литератор, излагающий свои мысли и чувства в стихах, с этой формальной, технической точки зрения должен обладать, прежде всего, таким содержанием, которое допускало бы крайнюю степень сжатости и точности выражения. Конечно, с этой же точки зрения поэт должен обладать и соответственным умением сжимать свое содержание. Случается встречать поэтов, мысли и чувства которых настолько банальны или рыхлы, что никакому стихотворному прессованию они не поддаются; они не превращаются от сжатия в алмаз, они просто оказываются мелкими, никому не нужными вещицами. Бывает и так, что идейное и эмоциональное содержание у поэта в большей или меньшей мере имеется, но он лишен дара формулировать и воображает, что если он страницу, которую написал бы прозой, изложит столькими же словами, но в рифмованных строчках, то этим совершит акт поэтического творчества.
Не то Уткин. У него есть такой запас мыслей и чувств, которые с большим результатом могут быть подвергнуты конденсации, логическому выражению, твердой и точной формулировке или летучему и многозначительному намеку. У него есть достаточное умение делать это.
Есть и другое формальное условие, без которого нельзя признать писателя поэтом в общепризнанном смысле этого слова, – это музыкальный стих. Тем более данный писатель является поэтом и оправдывается его стремление писать не прозой, а стихами, чем более вкладывается в эти стихи многообразной, волнующей самой звуковой стороной своей музыки и чем больше музыка эта, иногда почти не поддающимися исследованию способами, гармонирует с идейным и эмоциональным содержанием фразы.
Уткин обладает и этим даром. Он полон своеобразной музыки. Берет ли он старой, классической формы стих или идет по стопам новаторов, больше всего Маяковского, он никогда не шокирует вас угловатыми и барабанными ритмами, сухой метрикой, он всегда остается мелодичным.
Но кроме этих очень важных, но все же внешних сторон поэтического таланта, имеются еще внутренние. Нет ничего смешного, когда мы говорим о поэтической душе. Иные слова кажутся чрезвычайно устарелыми. Толстой в своей книге вообще думал определить поэтическое как устарелое 2 . Но устарелость не должна нас нисколько обманывать. Под душою мы, конечно, разумеем общий характер внутренних и внешних рефлексов данной личности, а говоря о поэтичности, имеем в виду совершенно определенное отличие от среднего, так называемого нормального типа мышления и чувствования. В чем заключается поэтический характер человека? Это трудно с совершенной определенностью сказать, ибо тут возможно чрезвычайное разнообразие. Важно только то, что натура поэтическая воспринимает внешние явления глубже, ярче, что они возбуждают в ней большое количество мыслей и образов, окутываются особой атмосферой мечты. Те же старые слова, но характеризующие собою ряд нежнейших и часто неожиданных ассоциаций, соединяющихся в малопривычные и вместе многозначительные комбинации, – в этом значение воображения и фантазии. Будучи, таким образом, чрезвычайно чутким аппаратом восприятия, поэт, кроме того, накладывает на свой материал печать присущей ему системы настроений, сотканных из тех же элементов углубленной и подвижной чуткости. Возьмем, например, Уткина. Каждая отдельная тема, принимаемая им для обработки, представляет собою переживание глубокое, вдумчивое и одевается у него совершенно особым колоритом. В частности, эта внутренняя стилизация явлений, делающая из них готовое содержание для дальнейшей стихотворной обработки, у Уткина происходит путем преломления этих явлений как бы в двух идейно-эмоциональных средах. С одной стороны, Уткин твердый и ясный революционер. Революцию Уткин не просто знает, не просто пережил, а она стала именно такой идейно-эмоциональной средой, в которой принимают другую форму, облагораживаются, ставятся на свое место, получают огромную дозу нового освещения любые темы, в ней зарождающиеся. Но, кроме этого, Уткину присущ чрезвычайно мягкий гуманизм, полный любовного отношения к людям. Эта любовь не сентиментальна. Она горяча и убедительна. Она совершенно легко сочетается с мужеством революционера и порою даже с необходимой для революционера жестокостью. Ведь настоящий подлинный революционер и самое жестокое разрушительное дело делает, в конце концов, во имя любви. Но там, где обе эти ноты – сознание революционного долга, заключающегося в служении перестройке на высших началах всей человеческой жизни, и сердечная нежность – соединяются в один аккорд, получается особенно очаровательная музыка. Она и слышится в строфах Уткина. Я почти не знаю этого юношу, но для меня ясно, что указанная выше настроенность его стихотворений не случайна, не празднична, что она получается от общей настроенности всего его сознания, всей его психической жизни, которую поэтому-то я и называю поэтической. В этом зеркале предметы являются перед нами освещенными огнем революции и тихим светом настоящей, подлинной гуманности. Все эти данные заставляют меня признать в Уткине настоящего, подлинного поэта, и притом поэта такого типа, который мы не можем не приветствовать.
Надо пожелать, чтобы блестящее начало, положенное первыми его произведениями, получило достойное продолжение.
Александр Яковлев *
Издательство «Никитинские субботники» обратилось ко мне с просьбой разрешить напечатать в виде предисловия к Собранию сочинений А. Яковлева мою статью «Без тенденций», в которой я старался охарактеризовать сборник его рассказов «В родных местах», вышедший в том же издательстве.
Я соглашаюсь на это предложение, так как в статье этой достаточно ясно изложены некоторые существенные мысли о художественной объективности и так называемой тенденциозности. В частности, то, что сказано об Александре Яковлеве, кажется мне достаточно правдивым. Но теперь, когда я познакомился с другими, кажется, даже со всеми произведениями А. Яковлева, я не мог оставить этого предисловия без некоторого дополнения.
Несомненно, что в больших повестях Яковлев становится более определенным. Мы ведь и не требуем от писателя, чтобы он всеми словами выражал нам «мысль басни сей»; мы сами легко почувствуем у писателя, который имеет определенное направление мысли и чувства (если он их не слишком тщательно прячет), куда идет он и куда ведет нас. Не требуем мы от писателя непременно и того, чтобы его миросозерцание сводилось к наиболее передовой программе наиболее передовых групп его времени; и если писатель ничего, кроме этой программы, в душе не имеет, если он побаивается высказать свою собственную мысль, свое собственное отношение к миру или к каким-нибудь частным явлениям, если он приходит прямо в ужас, когда ему кажется, что его наблюдения, его выводы или его оценка идут против той программы, – то такой писатель становится почти безнадежным и мало полезным. Писательское дело есть дело творческое. Писатель-художник интересен постольку, поскольку он говорит в каждом своем произведении некоторые новые слова. Это, конечно, вовсе не сводится к необходимости открывать Америку. Миросозерцание может оставаться единым в течение всей его сознательной жизни и может во всем существенном совпадать с миросозерцанием передового класса его эпохи; но жизнь бесконечно многообразна. Она показывает постоянно новый материал, переворачивает уже виденное и пережитое под новым углом зрения. В том-то и заключается роль писателя, чтобы он живо отражал и ярко доводил до нашего сознания этот постоянно меняющийся, постоянно текучий жизненный материал. Конечно, если сам писатель осветит его даже неверно с точки зрения каких-нибудь принципов, но искренне, по-своему, так, как ему показалось, так, как ему задумалось, тогда даже ошибка его окажется важным материалом для правильной обработки новых жизненных фактов или новых сторон жизненных явлений, ему открывшихся. Наоборот, подведение всего виденного и пережитого под трафарет, штампование по заранее готовым образчикам ни в каком случае никакого жизненного значения не имеют.
Писателю должна быть предоставлена большая свобода мнения, большая свобода освещения. Дело критика и читателя – разобраться в его заблуждениях, если он в них впадает. Сочное, напитанное сердечной кровью заблуждение бесконечно важнее сухощавого геометрического рисунка по данным «господином учителем» клеткам и образчикам.
Я никогда не предполагал и не предполагаю, что точность миросозерцания и, скажем, политическая организованность отношения к великому учению Маркса и Ленина могут быть помехой для писателя, но в этом своеобразном деле, в высшей степени летучем, гибком, неуловимом, не является большим препятствием отсутствие строго определенного миросозерцания. Скверно отражается на литературной работе данной эпохи только непонимание писателем ее передовых позиций, принадлежность его к заскорузлым взглядам, к идеям умирающим. Это верно даже относительно самых великих писателей, которые в таких случаях, давая много интереснейших частностей, все же калечат свое художественное произведение и наполняют его вольно или невольно темной водой лжи.
Александр Яковлев написал интересную краткую автобиографию, которая прилагается к настоящему тому. Из нее видно, что он живым образом принадлежал к одной из наиболее революционных партий дооктябрьской России 1 , видно также, что он разочаровался в ее заслугах и тактике, видно, что он, полностно и превосходно изучающий Россию, чувствует в ней прилив новых соков, чувствует ее возрождение. В дальнейшие детали сам Яковлев нас не вводит, но здесь слово берут его произведения и договаривают то, что не договорено в его автобиографии.
А. Яковлев – человек очень большой художественной чуткости, и на струнах его сердца играют не только благоприятные ветры положительных явлений. Струны эти стенают и тихо плачут от множества порывов и дуновений нашей хаотической общественной атмосферы. Яковлев не из тех, которые во всякое время готовы рявкнуть «осанну» наступившему или наступающему порядку; но он и не писатель-ворон, который каркает: «Никогда» 2 . Он не человек в черных очках, он живой сын своей родины, и его внутренние соки имеют, так сказать, тот же химический состав, что и все наше взбаламученное революцией море. Анализируя этот состав, находишь известную часть горечи рядом со значительной частью какой-то нейтральной, хотя и могучей стихии, которую можно определить просто как напряженный интерес к быту; и, наконец, находишь и известную долю крепкой надежды, крепкое убеждение, что жизнь кристаллизуется по-новому и в какие-то высокие и совершенные кристаллы.
Все эти черты делают Яковлева одним из самых интересных для нас бытописателей.
Нет, вы не катитесь по дорогам его творчества, как в бричке с хорошими рессорами, кивая головой направо и налево и заявляя: так я и думал, так и должно быть. Вам не придется, переезжая через какой-нибудь овраг, полюбоваться, как искусно переброшен мостик для того, чтобы вам не пришлось вылезть из привычной брички; вообще вы не выразите особой благодарности хозяину той страны, по которой вы путешествуете, читая книгу Яковлева.
Нет, вы часто будете озадачены, вам часто придется взбираться на крутые горы или останавливаться на краю настоящей пропасти, вам не избежать поломок и починок. Яковлев подчас покажет вам вещи неожиданные и задающие зубастую задачу. И все-таки над всем, что он показывает нам, в общем сияет утреннее солнце надежды, солнце тихой, не крикливой, но подлинной любви к своей стране.
Остановлюсь бегло только на трех крупнейших повестях Яковлева, которые выходят за пределы той загадочно-грустной объективности, о которой я говорил по поводу сборника «В родных местах».
«Октябрь»,который вышел уже многими изданиями и стал для многих (особенно москвичей) одной из любимых книг, очень типичен для Яковлева. «Октябрь» в высшей степени объективен, объективен и потому, что точно, почти фотографически (но с большой жизненностью) фиксирует ряд сцен Октябрьского восстания; объективен и потому, что умеет относиться к своему основному герою и с участием и с осуждением, – с участием к живому, заблудившемуся человеку и с осуждением к человеку живому, но заблудившемуся. Конец рассказа великолепно выводит основной смысл всех прошедших событий и непременно должен привести к крушению того, кто этого смысла не осилил. И смысл этот представлен нам не в виде торжественной фанфары, которая требуется по чину, – он вытекает с такой же естественностью из всех событий в изображении Яковлева, как естественно вытек он из самих исторических событий.
Или возьмем великолепный рассказ «Жгель»,Самой сочной частью его является, конечно, описание старины, описание неограниченного царства Мирона Евстигнеевича. Но замечательную социальную динамику приобретает рассказ именно потому, что царство это рухнуло, что Мирон Евстигнеевич ждет, что крушение этого царства, вызванное силами революции, заставит жизнь пойти вспять, отбросить силу революции и восстановить разрушенное царство капитала, и, наконец, то, что Мирон Евстигнеевич умирает, когда видит, что производство, что стихия целесообразного труда торжествующе рождается на новых революционных началах.
Остановлюсь еще на самом ярком из произведений Яковлева, таком, которое безусловно ставит его в самые передние ряды современных писателей, на замечательных «Повольниках».
В этом глубоком произведении, основанном на прекрасном знании народной жизни, захватывающе изображены те внутренние омуты, те буруны своеволия, которые образовались в некоторых глубинах задавленного русского народа. Эти залежи клокочущей лавы, которая кипела под гранитами самодержавного порядка, от времени до времени взрывались извержениями. С замечательной глубиной показано, как слепые стихии бунтарской разбойничьей народной силы влились в революцию, какова была их вредная ив то же время горькая судьба, какова была несомненная польза, принесенная этим взрывчатым веществом в годины революции, и как силы эти должны были прийти непременно в столкновение со все более дисциплинированными, со все более организованными силами, централизовавшимися вокруг иного очага, не вокруг дерзостного кабака и кровавого хулиганства, а вокруг завода и партийного кружка. По своей социальной значительности «Повольники», на мой взгляд, даже выше «Барсуков» Леонова, хотя Леонов свое столкновение взял в более широких плоскостях соприкосновения противоречивых тенденций революции.
Укажу еще, что в нескольких рассказах Яковлев чрезвычайно прямо и остро ставит половую проблему, как раз с тех самых точек зрения, которые сейчас волнуют нашу передовую общественность.
Теперь, когда читатель прочтет все томы полного собрания сочинений Яковлева, он, конечно, убедится, что имеет в его лице одного из самых живых, глубоких, свободных и оригинальных наблюдателей и изобразителей нашей жизни.
Правда, он нигде не найдет у него выводов, он нигде не найдет даже такой обработки материала, где выводы напрашивались бы сами собою, за исключением разве общего вывода, что жизнь течет, и течет к лучшему. Но зато Яковлев дает массу материала, над которым надо подумать и из которого вы, читатели, уже сами сумеете сделать выводы, если вы достаточно вооружены для того, чтобы постигнуть жизнь во всем ее разнообразии, вводя ее в рамки вашего целостного миросозерцания.