Текст книги "Том 2. Советская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 57 страниц)
Это знает и Горький; я думаю, очень мало на свете есть людей, которые с таким радостным увлечением относились бы к уже осуществленным достижениям науки и искусства и с таким трепетным биением сердца ждали бы их новых чудес.
VII
С огромной яркостью сказался в Горьком пролетарский писатель – в его публицистике.
Мы не будем разбираться здесь в ней. Она занимает почетное место в произведениях писателя. Она является неотъемлемой частью 40-летнего массива его творчества.
В силуэте этого горного кряжа она высится, как сторожевая башня и как защитный бастион.
Публицист Горький, даже из Западной Европы, главным образом взял на себя обязанность отражать полные предательства удары по коммунистическому делу, наносимые страхом и ненавистью.
Часто Горький не отвечает на публичный, даже официальный удар, но на мелкий укус какого-нибудь из многочисленных своих ядовитых корреспондентов; они тучей гнуса (таежное название) носятся над его головой.
Его ответы обыкновенно морально до смерти прихлопывают запросчика.
В общем, значительная часть публицистики Горького может быть собрана во внушительный и веский по богатству аргументов том под названием «На страже СССР».
VIII
Но не только «гнус» вертится над головой Горького и жужжит ему в уши.
До чуткого слуха писателя доходят тысячи и тысячи вестей. Со вниманием и зоркостью, поистине необычайными, читает он книги, журналы, газеты, слушает беседы и располагает невероятной информацией о том, что делается в Союзе, да и на всем белом свете.
«Свет» этот действительно стал довольно белым, за исключением островов наших красных масс.
Этому заграничному «белому» свету многим не поможешь, хотя упускать его из виду ни на минуту нельзя. Но вести, которые доходят из Союза, те не просто складываются в огромные и усовершенствованные музеи горьковской образованности. Они должны служить для дела.
Тут Горький должен помочь.
Конечно, ценна его помощь, например, как собирателя положительных показателей нашей стройки («Наши достижения»).
Но настоящая его обязанность лежит не здесь. Он это знает.
Нам нужна очень большая литература. Нам нужна даже великая литература. Такой у нас нет. Он это знает.
Привлечение старых писателей, среди которых имеется немало талантливых людей и опытных мастеров, переброска мостов к ним, преодоление в них тех или иных внутренних препятствий, мешающих им понять и принять наше великое время, – это, конечно, дело большое. В этом, конечно, Горький может сыграть огромную роль.
Но не в этом наша сила.
Наша сила вообще не во вчерашнем дне, а в завтрашнем. Наша основная сила – молодая поросль. Не забывая ни на минуту повседневной работы и собственного творчества, мы должны много, много внимания отдать нашей прекрасной молодежи.
Партия обеими руками черпает из нее необходимые кадры.
Вполне осознано, что из нее также надо черпать кадры художников, в том числе художников слова. Вполне осознано, что это абсолютно необходимый отряд нашей советской творческой армии.
С тех пор как покойный Валерий Брюсов правильно установил, что, кроме таланта, художнику слова, так же как всякому художнику, необходима большая культурная и техническая выучка, 13 – для этого рода учебы постоянно делается кое-что. Но как-то нерешительно, не щедро, не бодро.
Имеется много кружков литературной самодеятельности, но дело там движется, как по всему видно, недостаточно быстро.
Главным руководителем всего этого движения был штаб ВОАПП или РАПП. 14 Конечно, он проделывал немалую работу, он свирепо защищал марксистско-ленинские границы от чуждых элементов, порою, однако, до того свирепо, что из-за них наш порог не решались переступить и полезные гости. Он пытался уничтожить плевелы в саду советской словесности. Но мало сажал сам целебных трав, душистых цветов и фруктовых деревьев. Он был в значительной степени поражен страхом перед всяким новым словом. Считалось ересью сказать, что в области литературоведения у марксизма-ленинизма есть только очень прочный фундамент и что здесь нужна огромная творческая работа. Каким-то нехорошим глумлением встречались призывы не бояться ошибок, ибо без ошибок нельзя строить новое в науке, если ты только не представляешь собою редкий тип закаленного вождя или гениально одаренного человека. По тому, с какой уверенностью адепты РАПП брались строить без ошибок нашу литературу и нашу критику, можно было подумать, что это все сплошь гениально одаренные вожди. На самом же деле в недавнее время наши критики и литературоведы сами себя так напугали, что нельзя было найти автора, который согласился бы написать статью на сколько-нибудь ответственную тему.
Что было особенно огорчительно, это – недостаточное внимание со стороны молодых руководителей пролетарской литературы к великим заветам Владимира Ильича относительно учебы у огромной культуры прошлого.
Тут есть тонкая диалектика: учиться надо критически, значит, надо и учиться и критиковать! Начнешь учиться без критики, с недостаточной критикой – попадешь в эпигоны мастерам чужого класса. Начнешь критиковать, не учась, и выйдет из тебя вовсе не стопроцентный пролетарский вундеркинд, а щедринское «Неуважай-Корыто».
Сколько раз мне как редактору энциклопедий, журналов и полных собраний сочинений приходилось натыкаться на «неуважай-корытную» критику. И когда попытаешься такое молодое, иногда очень искреннее и симпатичное, обещающее «корыто» пробудить к уважению какого-нибудь великого писателя прошлого, так он тебе достаточно прозрачно намекнет насчет ошибок некоторых «маститых» большевиков.
Вот с этим надо покончить.
Надо уметь наконец понять, как это надо учиться старому мастерству, как это надо разбираться в старых ценностях с пониманием, с уважением, что нисколько не отрицает, а лишь предполагает критику.
И это отнюдь не относится только к литературным и другим художественным образцам прошлого; это относится к великой философии прошлого, это особенно относится к науке. Молодому писателю ничто не должно быть чуждо, он должен стремиться к широчайшему образованию, чтобы невежество не стесняло его, когда он захочет по-новому отразить жизнь для сотен тысяч читателей.
Говоря о молодых писателях в недавнем письме к Ромену Роллану, Горький сказал: «Культуры им не хватает».
Может быть, читатель этой статьи скажет: «Все это последнее рассуждение автора, пожалуй, и верно, но прямого отношения к теме не имеет».
Он будет неправ.
Во-первых, все то, что я написал о необходимости культуры для нашей пишущей молодежи, это – почти во всем пересказ того, что я читал и слышал у Горького.
Во-вторых, тут можно ждать особенно большой помощи Горького, его большой организационной работы. Он может не только убедить нашу молодежь в необходимости культуры. На словах она сама это повторяет, да и на деле этого хочет, только не очень знает, как взяться.
И не единолично только.
Даже Горький – один в поле не воин, а во главе известного штаба подходящих для этого людей, которые должны развернуть план колоссального культурного продвижения пишущего молодняка к той великой социалистической литературе, к которой мы все стремимся.
IX
Горький, наверно, даст нам и обещанные томы «Самгина», и другие блещущие красками художественные произведения.
Он, наверно, еще много раз позвенит мечом и щитом на публицистической охране наших застав.
Таковы наши пожелания великому писателю в день 40-летнего юбилея его литературного творчества.
Самгин *
I
Многотомный роман «Жизнь Клима Самгина» (изданы первые три тома) 1 – одно из самых значительных и многосодержательных произведений Горького.
Роман этот заслуживает весьма подробного разбора со многих точек зрения. В данной статье мы попытаемся указать на его место в творчестве писателя, а также на значение его для нас, то есть для людей нашего и двух следующих поколений, творящих в настоящее время общественную жизнь.
При этом мы остановимся почти исключительно на глубоко знаменательной центральной фигуре романа.
II
Социальная эпоха, породившая те противоречия и решения их, которыми живет и дышит творчество Горького, социальная эпоха, в которую вросли мощные питающие корни горьковского искусства и горьковской жизненной философии, – это эпоха победы капитализма в России, грубо говоря, – эпоха 90-х и 900-х годов.
С одной стороны, могло показаться, что победа эта очень полна. Действительно, промышленный и торговый капитал, банковский капитал занял огромное место в государстве и обществе, интересы его все более диктовали царизму его внешнюю и внутреннюю политику. Правда, страна оставалась все еще в огромной мере аграрной, лапотной и голодной, но промышленная верхушка ее росла с огромной быстротой и мощной концентрацией.
Страна приносила «своему» капитализму огромные жертвы, протекционизм и налоги питали его жизненными соками народа. И в то же время население все еще в сильнейшей мере страдало и от недоразвитости капитализма: от его хищнических приемов, дурного качества товаров, дикого бездорожья, дикой безграмотности и т. д.
Нетрудно было видеть, однако, что этот победитель, европеизированный или, по старинке, бородатый и долгополый миллионер, далеко не является победителем в той относительной полноте, как это было в Западной Европе и, особенно, в Северной Америке.
Русский капитализм, может быть, и обладал достаточной мощью, чтобы, опираясь на демократию, завоевать себе широкую конституцию, даже организовать всероссийскую капиталистическую республику, но он этого не хотел и боялся. Его максимальные желания были выражены во время революционной встряски 1905 года в программе октябристов.
Западноевропейский порядок не казался ему прочным и не возбуждал его зависти. Если уж капиталисты Германии, а тем более Австрии, предпочли поделиться властью с феодалами, почтительно предоставив им все декоративно-первые места, то чего ж было ждать от гораздо более напуганных, более восточных, позднее народившихся капиталистов России!
Надо сказать, что конституционным партнером капитала являлась сила,которую гораздо вернее можно было бы назвать слабостью:мы говорим о русской демократии.
Какими только сарказмами не обливали, начиная с 48-го года, немецкую демократию люди, подобные Марксу, Энгельсу и Гейне!
Но русская демократия своей предательской хилостью превзошла все западные примеры. Стоит только припомнить истерические всхлипывания, проклятия по адресу народных масс и восторженные призывы к околоточному надзирателю, из которых составлен был знаменитый сборник «Вехи» 2 , насчитывавший среди своих авторов немало виднейших «демократов». И, не говоря уже о мрачно-комических перелетах из «марксистов» в монархисты, в христианствующие кликуши или даже прямо в попы джентльменов вроде Струве, Бердяева и Булгакова, – чего стоило все поведение «марксистской» партии меньшевиков, сведших свою практику в 1905 году к упрашиванию рабочих вежливенько подталкивать буржуазию и, во имя всего будущего человечества, не напугать ее как-нибудь рабочим жестом или словом?
Напугана была буржуазия, никуда не годилась демократия, – но тем более грозна была позиция пролетариата: Петербургский Совет рабочих депутатов дал г-ну Витте и иже с ним предвкушение Советской власти.
Вся эта ситуация привела к тому, что русский капитализм, во-первых, остался почтительно верноподданным по отношению к царизму, то есть сановным прохвостам, бюрократической своре, богатым, хотя и подмокшим землевладельцам и ко всей ораве прожорливых дворян. Во-вторых, у русского капитализма сосало под ложечкой чуть не с самого рождения. Рабочий вопрос, с общей постановкой которою он был знаком, плюс готовая разорвать все цепи натужная воля крестьянства к земле рисовали перед ним мрачные перспективы. Все пророчило ему короткую жизнь. Это делало русских капиталистов больными какой-то «собачьей старостью». Чуть не в отроческом возрасте они уже замогильными голосами подвывали европейскому «декадансу» и строили себе дома в соответствующем прокисшем стиле, украшенном увядшими цветами и выходцами с того света.
И если западноевропейский капитализм перед войною встряхнулся и оголтело обнаглел, то русского буржуа миновало даже это позднее «бабье лето», и типичным для него навсегда останется дурной запах нечистой совести, мерихлюндии и стремление купить себе что-то вроде уважения широкими пожертвованиями и меценатством.
Оттого, что огромный камень капитализма, лежавший на груди народов Российской империи, был весь в трещинах, – он не был менее тяжелым.
Но что было гораздо важнее, чем внутренняя надорванность капиталистов, – это очевидная неизбежность, так сказать, обратного социального сдвига: победа капитализма в этой обстановке обозначала феноменальный рост пролетариата и детерминировала собою то, что это новое гигантское и плотное тело, врезавшись в российское болото, перевернет в нем все неустойчивое равновесие и станет организующим центром притяжения.
Горький встретился со жгучими противоречиями жизни, с черной неправдой, людскими страданиями и подлыми пороками именно в эту эпоху. И все это носило отпечаток указанных выше социальных формаций.
Горький испытал на себе и вокруг себя весь ужас бытия мелкомещанского, в значительной мере полупролетарского люда, в среде которого он провел первые годы жизни.
Можно, однако, сказать, что с первых его шагов на нем уже лежала другая печать, ничего общего не имеющая с мещанством.
Самая сила гнева, с которой он протестовал, и в особенности развертывающаяся, наряду с протестом, потребность в счастье, позолоченная горячей любовью к природе и жизни и светлой верой в человека, самая готовность Горького ринуться в ряды революционеров, стать рядовым в армии свободы, – все это было порождено новой весной, которой запахло тогда над Россией.
Не всякий чуял этот запах. Многим казалось, что ночь становится все темнее. Других ласкало какое-то предчувствие, им слышались какие-то призывы, но они не сознавали, ни откуда идет густой звон нового колокола, ни куда зовет он: так рождалась та неопределенная нервная революционность, которая характеризовала в то время широкие круги интеллигенции и шла на пользу эфемерно вновь расцветшему народничеству.
Были люди в самом пролетариате и около него, которые знали, откуда звон, знали, куда он зовет. Западный опыт помогал им. Но это были экономисты, статистики, публицисты, пропагандисты, они делали в то время славную работу, которую история нашей страны и история человечества никогда не забудет.
По своей марксистской подготовке, по непосредственной близости к фабрично-заводскому пролетариату, Горький им уступал. Основные линии общественной ситуации интеллектуально были ему менее ясны. Но его огромная, единственная, немеркнущая слава заключается в том, что творческие волны, шедшие от растущего пролетариата, он с необыкновенной чуткостью воспринял в своем художественном аппарате и, придав этим волнам художественную звучность, включив их в свой ответ художника на окружающий мир, стал на самой заре нашего движения могучим пролетарскимхудожником.
III
Уже из сказанного в предыдущей главе следует, что пришествие капитализма и его последствия во всем их объеме и разнообразии, – явление, которое лежало в основе проблем, образов и призывов Горького, – было двойственно, то есть должно было неизбежно вызвать новое явление: крушение капитализма и переход власти к пролетариату.
Усиливающимся влиянием пролетариата, так сказать, пропитана в разных формах вся эпоха от конца 80-х годов.
Эту пропитанность жизненного материала, бывшего объектом Горького, пролетарским боевым духом он отразил превосходно и полностью. Присутствие этого элемента сказывается у Горького всюду, даже в самых пессимистических его рассказах, даже в самых далеких его экскурсах от пролетарского центра и тем более, конечно, в таких, приближавшихся к рабочей теме вещах, как, скажем, «Озорник», и еще более того в больших пролетарских произведениях – во «Врагах», «Матери» и т. д.
Тем не менее Горький творческими корнями своими, как мы уже сказали, связан с этим социальным тезисом,с победой капитализма. Тезис этот воспринят был Горьким диалектически, в противоречии, в отрицании, в борьбе, в предчувствии его гибели и победы антитезы 3
Мне не раз приходилось говорить в дни, посвященные памяти великих художников прошлого – Грибоедова, Гоголя, Островского, Чехова, Щедрина 4 .
И каждый раз приходилось мне повторять, что эти физически умершие люди отнюдь для нас не умерли, что они продолжают делать рядом с нами огромное дело. Та червоточина, та нечисть, та мразь, с которой они боролись, еще и посейчас продолжает жить или, вернее, влачить существование, отравляя вокруг себя атмосферу для всего действительно живого.
Владимир Ильич подчеркивал, что нам легче было резкими хирургическими ударами отсечь от себя крупного (вернее, крупнокалиберного) врага – богатую буржуазию, капитализм, в подлином смысле слова, чем бесчисленных мелких врагов, чем самый дух мещанства, сидящий не только в главном нашем после промышленных капиталистов враге – в кулачестве, но гораздо шире – чуть не повсюду 5 . Он сидит в чванстве и головотяпстве иного представителя власти, в мелкособственническом духе и кулацкой отрыжке многих середняков, даже вошедших в колхозы, в мертвом бюрократизме равнодушного к делу чиновника, в пьянстве, в шкурничестве иных пролетариев и, в огромной мере, в разнообразных и, на вид, подчас утонченных свойствах и качествах многих наших интеллигентов.
Мещанское царство велико и обильно в бывшей Руси. С ним трудно бороться, потому что оно уступчиво, как болото: расступится, а потом опять сомкнётся. Оно труднопобедимо, потому что в многоликости своей безлико, склизко, увертливо, изменчиво, легко превращается в ничто и опять возникает. Еще порядочно времени потребуется, чтобы начало пролетарское, то есть истинно человеческое, осушило наш СССР от этих зловонных широких тундр.
Да, к сожалению, но, естественно, вы можете еще и сейчас встретить сановитого Фамусова проезжающим в казенном автомобиле для подписи бумаг. Можете встретить бегущего к нему по тротуару с толстым портфелем под мышкой подхалима Молчалина. Можете встретить на каком-нибудь собрании громогласного Репетилова, пустозвонно аллилуйствующего на любую тему.
Тем более кишмя кишит наша, в корне своем молодая и здоровая, жизнь более поздними литературными типами: юркими Чичиковыми, наглыми Ноздревыми, тяжелыми увальнями, словно только что вышедшими из «темного царства» Островского, идиотическими Бальзаминовыми, над которыми все еще так свежо смеется Эрдман 6 , и бесчисленными представителями разных чеховских формаций.
Да, великие писатели, которых я перечислил, являются нашими сотрудниками по окончательному изничтожению ненавистного им порочного шлака в человечестве.
И нужно помнить при этом, что дело обстоит не так, будто человечество можно легко разделить на овец и козлищ. Конечно, классовое деление доминирует; но в том-то и дело, что каждый отдельный представитель положительного класса, например, крестьянской бедноты или даже пролетариата, весьма часто оказывается зараженным дурными болезнями мещанства, так что его надо лечить или, вернее, ему самому надо здорово лечиться. И хотя слово Владимира Ильича о том, что к коммунистической партии принадлежат лучшие, наиболее дальнозоркие, самоотверженные 7 , остается, конечно, верным, – все же партийная ограда не оказывается непроходимой для микробов мещанства, и не надо быть членом ЦКК, чтобы знать это.
Такая сила проникновения старого духа делает борьбу с ним особенно трудной и нужной.
В средние века думали, что если нечистого духа суметь назвать по имени – он теряет силу. Относительно нечистого духа мещанства это в значительной степени верно. Сильным средством антисептики является – подержать перед мещанином или перед человеком, хотя бы отчасти одержимым мещанством, достаточно чистое и ясное зеркало.
Это и делало искусство. Оно было таким волшебно очищающим зеркалом. Оно умело не просто отражать рожу порока, но еще показывать ее одновременно со всех сторон и изнутри, и так освещать ее, что смотрящие в зеркало начинали смеяться, и появлялась другая великая антисептическая сила – смех.
Есть древнее изречение: «пусть мертвые погребают мертвых». Конечно, все еще ползающее, шевелящееся, вредящее мещанство, в сущности, мертво: дни его как-никак сочтены. Но я не потому утверждал, что Грибоедов, Гоголь, Островский, Щедрин, Чехов и им подобные писатели прошлого являются нашими полезными сотрудниками, что сами они мертвы и им можно предоставить дело «погребения» мертвечины.
Нет, это неправда, будто мы можем предоставить мертвым хоронить мертвых. Старое изречение – ложно, и это лучше всего доказывается наличием другого старого изречения: «Мертвый хватает живого». Да, мертвый хватает живого; социальный мертвец, мертвый класс, мертвый быт, мертвая религия могут еще долго существовать как вампиры: им давно уже нужно быть на кладбище, а они еще тут, среди нас. Они лезут из могил, если их не пристукнули осиновым колом, они выходят чадом из трубы крематория и вновь опускаются на землю черной нечистью.
Но хотя я и признаю всю фалангу названных писателей вполне живыми нашими сотрудниками, ибо живут острой и блестящей жизнью их произведения, все же мне, конечно, и в голову не приходит ставить на одну доску их работу с насквозь живой, насквозь современной работой Горького как художественного бытописателя недавнего прошлого.
В чем же разница?
Разница в том, что все эти писатели, благородные и умные люди, были лишь очень косвенно связаны с пролетариатом, в то время как Горький весь от пролетариата и, стало быть, борьба его с проклятым прошлым, старающимся схватить наше настоящее, есть борьба прямая, наносящая смертельные удары, производящая самую глубокую вивисекцию, освещающая рожи прошлого наиболее правдиво и уничтожающе.
Вот почему Горький, если бы он даже целиком отдал весь свой талант художественному уяснению дореволюционного прошлого, был бы все же, именно как художник, нашим передовым соратником.
Этому-то делу, то есть художественному уяснению недавнего прошлого, и посвящены уже вышедшие три тома «Самгина».
IV
Огромная хроника, блестяще начатая, но еще не оконченная Горьким, называется «Жизнь Клима Самгина». Этим самым роман характеризуется как написанный концентрически, то есть в форме событий, группирующихся вокруг определенного индивидуального центра, вокруг героя. То, что Переверзев называл «стержневым образом» (из какового понятия этот литературовед делал столь неверное употребление) 8 , здесь дано автором совершенно открыто: речь пойдет о Климе Самгине, о том, что происходило за десятки лет в нем и вокруг него.
Этот характер своего произведения Горький выдерживает очень последовательно: в нем совсем нет ничего, чему не был бы Самгин прямым или косвенным свидетелем.
Формально можно было бы спросить себя, почему в таком случае произведению не придана довольно обычная для концентрических романов форма повествования от первого лица? Мы увидим ниже, что подобная форма в данном случае художественно и социально совершенно невозможна.
Впрочем, во всемирной литературе имеется блестящий ряд [так] называемых Bildungsromanen, термин, не очень легко переводимый на наш язык и означающий – роман, посвященный изображению процесса формирования молодого существа в законченную человеческую личность. Эти романы почти сплошь написаны не от первого лица, даже в том случае, когда герой очень симпатичен автору и близок почти до смешения с личностью самого автора, как это имеет место в отношении таких крупнейших образцов данного жанра, как «Вильгельм Мейстер» 9 или «Зеленый Генрих» 10 .
«Жизнь Клима Самгина» формально есть Bildungsromanen, но центральная фигура произведения – то, что формально может быть названо «героем», – отнюдь не пользуется симпатией автора и является во всем антиподом авторской личности.
Это легко могло бы повести к превращению произведения в сатиру. Так, «Мертвые души» построены тоже в виде серии переживаний, встреч и событий Чичикова.
Конечно, «Мертвые души» отнюдь не Bildungsroman, для Гоголя было, очевидно, второстепенным показать, как из маленького подхалима и плутишки Пашки развернулся великолепный экземпляр – Павел Иванович Чичиков, и, хотя фигура Чичикова сама является объектом сатиры, – несравненно важнее было для автора показать всю страну «мертвых душ».
В произведении Горького панорамическая задача показа России определенной эпохи в движении тоже играет главную роль; однако личность Самгина в ее последовательном развитии занимает в романе, пожалуй, столь же почетное место, как в лучших образцах Bildungsroman'a.
Строго говоря, сатирический элемент, в собственном смысле, отсутствует в произведении Горького. Или, вернее, он присутствует сокровенно.
Заправский сатирик в большей или меньшей мере – карикатурист; он не стесняется выпячивать известные черты своих образов так, что «правдоподобие» от этого отчасти теряется, но зато выигрывает наша способность различить обычно прикрытое и постичь уродливое и смешное с несравненно большей легкостью, чем это возможно в нестилизованной действительности.
Горький, наоборот, относясь глубоко отрицательно к своему «герою» и к большей части изображаемого, не позволяет себе такой стилизации. Напротив, он как бы все время старается устранить себя как морального судью, изображать вещи объективно и совершенно беспристрастно. Это сильный прием – то, что можно назвать скрытой сатирой.
Автор рассуждает так: материал, который я освещу сейчас своим художественным светочем, сам по себе так явно уродлив, что читатель тем больше будет убежден в его отрицательном характере, чем более сильно укрепится в нем впечатление, что все освещено ровным светом дня, – без стилизации, – так, как будто жизнь говорит здесь сама.
Прием этого подчеркнутого объективизма может быть могуч и в обратном случае, то есть когда мы имеем дело со скрытым панегириком. Автор хочет восславить известных людей или события, но он делает это, изображая их во всей простоте, без прикрас, так как уверен, что красота их говорит сама за себя. В произведении Горького, о котором идет речь, есть и элементы такого скрытого панегирика.
Но в отношении самого Самгина остается все-таки своеобразная загадка.
Читатель этой статьи мог бы спросить меня:
Читателю нового произведения Горького не может не броситься в глаза очень скоро, что характер Самгина, над выяснением которого так много работает автор, – бледен, граничит с бесхарактерностью, что Самгин – человек неинтересный, скучный, что внутреннее содержание его всегда заимствовано и притом сужено и обесцвечено сухостью его психики.
Легко представить себе, что того или другого писателя увлекает задача описать сочного негодяя: крупного хищника или ядовитую подколодную змею, полную извилистого лукавства. Но описывать человека пустого и серого – стоит ли?
В нашей литературе мы имеем один классический образ пустоты, разработанный с большой тщательностью. Салтыков-Щедрин, следя за упадком и разрушением помещичества, прах которого он отряс от ног своих, создал почти дьявольский образ Иудушки Головлева.
При первом взгляде на этого отвратительного человека-гада может показаться, что у него есть характер, намерения, удача, что он отдаленно напоминает такие грозные типы бессовестности, беспощадности и притворства, как, скажем, монументальный шекспировский Ричард III.
Но, присмотревшись ближе к этому сюсюкающему, семенящему ногами, вечно болтающему о боженьке, вечно крестящемуся жалкому чревоугоднику и, по существу, бесхозяйственному стяжателю, – мы замечаем то, что уже было отмечено в русской критике: основная черта Иудушки – страшная пустота. Он никого не любит, никого не чтит, у него нет никаких правил, чисто животные мелкие инстинкты руководят его поведением.
– Вы говорите, что «Жизнь Клима Самгина» есть наполовину Bildungsroman, а на другую половину – движущаяся панорама важной эпохи, взятая в сильной мере через свидетельство героя? Так я вас понял?
– Вы поняли меня совершенно точно.
– Но вместе с тем вы утверждаете, что Клим Самгин – тип, возбуждающий отвращение автора. Значит, Горький взялся изобразить нам подробно развитие какого-то гада и представить нам эпоху через субъект этого гада… Признаюсь, мне кажется, что либо Алексей Максимович поставил перед собой парадоксальную задачу, либо вы как-то странно толкуете ее.
– Дорогой читатель, вы правильно поставили вопрос. Для того, чтобы ответить на него, надо, во-первых, исследовать, почему Самгин интересен сам по себе как «герой» Bildungsro-man'а, во-вторых, почему он интересен как свидетель, то есть формально.
Этому мы и посвятим следующие главы.
Это жалкое, ниже всего человеческого лежащее поведение он декорирует языкоблудием: со своеобразным паточным красноречием, беспрестанно и беспутно мелет он свой вздор православно-христианского и духовно-морального колера. Меля этот вздор, Иудушка под завесой его паутины делает свои подлые дела. Однако замечательно то, что он не из сознательного лицемерия, как мольеровский Тартюф, создает себе удобную дымовую завесу из фальшивой добродетели; нет, он искреннейшим образом верит во весь этот вздор. Иудушка действительно набожный человек, благонамеренный гражданин, поклонник порядка и стародавних моральных укладов. Только в качестве последыша своего класса он психически так развинченно сработан, что какой-то частью своей психики умиленно и коленопреклоненно чтит боженьку и заповеди, а в какой-то другой огромной части запустелого мрачного корпуса, каким рисуется его натура, он совершенно темен, непроглядно беспринципен. Поэтому-то одновременно может в его часовенке происходить богослужение, а в какой-то сырой и мрачной комнате рядом мошенничество и блуд.
Но скажите, разве это не общая черта огромного большинства христиан? Разве их «воскресение» не отделено рвом от буден? Разве христианские поучения попов, пасторов и ксендзов не звучат словоблудием рядом со звериной практикой буржуазного порядка?
Только в Иудушке эта развинченность, эта раздвоенность яснее, и оттого яснее и страшная пустота его внутренней жизни. От этой пустоты веет таким холодом, таким ужасом, что Иудушка действительно приобретает сатанинские черты. Признать Иудушку чертом или его куклой, то есть представителем зла как такового, было бы и философски правильно, если бы мы условились считать злом именно пустоту, именно небытие, когда оно тщится под какой-то личиной выдавать себя за жизнь.