355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » Том 2. Советская литература » Текст книги (страница 28)
Том 2. Советская литература
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:04

Текст книги "Том 2. Советская литература"


Автор книги: Анатолий Луначарский


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 57 страниц)

Фурманов *

Только общий мажорный тонус нашего движения, только тот боевой марш, в котором мы движемся вперед к победе, хотя и теряем на каждом шагу товарищей, может развеять острую тоску, навеваемую на каждого из нас расходившейся по нашим шеренгам смертью.

Беспрестанно раздается похоронный набат по какому-нибудь из товарищей.

Худо то, что смерть не щадит и молодых. Я прямо с каким-то ужасом узнал о смерти Фурманова.

Для меня он был олицетворением кипящей молодости, он был для меня каким-то стройным, сочным, молодым деревом в саду нашей новой культуры.

Мне казалось, что он будет расти и расти, пока не вырастет в мощный дуб, вершина которого поднимется над многими прославленными вершинами литературы.

Фурманов был настоящий революционный боец. Можно ли себе представить подлинного пролетарского писателя, который в нашу революционную эпоху не принимал бы непосредственно участия в борьбе! Но Фурманов принимал в ней самое острое участие как один из руководителей военных схваток наших со старым миром.

Это не только свидетельствует о настоящем героическом сердце, но это давало ему огромный и пламенный революционный опыт.

Замечательно то, что бросается в глаза в Фурманове и что опять-таки является характернейшей чертой того образа пролетарского писателя, который носится перед нами: он был необычайно отзывчивым на всякую действительность, – подлинный, внимательнейший реалист; он был горячий романтик, умевший без фальшивого пафоса, но необыкновенно проникновенными, полными симпатии и внутреннего волнения словами откликнуться на истинный подъем и личностей и масс. Но ни его реализм, ни его романтизм никогда ни на минуту не заставляли его отойти от его внутреннего марксистского регулятора.

Самая героическая действительность, самые хаотические впечатления не заставляют его заблудиться, не заставляют его сдаться на милость действительности, как какого-нибудь Пильняка, нет, – он доминирует над этой действительностью и от времени до времени взглядывает на марксистский компас, с которым не разлучается, и никакая романтика никогда не заставляет его опьянеть, трезвый холодок продолжает жить в его мозгу, когда сердце его пламенеет.

Он восторгается Чапаевым и чапаевцами, но он остается большевистским комиссаром при народном герое.

Вот эти-то черты Фурманова создают особенный аккорд в его произведениях. Они до такой степени аналитичны, они так умны, они такие марксистские, что некоторые близорукие люди заговаривают даже о том, будто Фурманов слишком впадает в публицистику.

Рядом с этим, в произведениях Фурманова есть внутренний огонь, никогда не растрачивающийся на фейерверки красноречия, но согревающий каждую строчку, иногда до каления, и всегда в них есть зоркий взгляд подлинного художника, влюбленного в природу и в людей, дорожащего каждой минутой, когда он может занести в памятную книжку или в книгу своей памяти какой-нибудь эскиз, какой-нибудь этюд с натуры.

Фурманов так серьезен, он так понимает, что его книги создаются не для развлечения, а для поучения и для ориентации, что он готов поставить их литературно-увлекательную сторону на второй план, а на первый план – возможно более систематическое и действенное изложение интересующего его материала.

Когда народники стояли на вершине своего пафоса и своей серьезности, они создали Глеба Успенского.

Мы знаем теперь, что Глеб Иванович чистил свои произведения от одного издания к другому. Но как он их чистил? Он убирал беллетристические элементы, он делал их суше, потому что ему казалось почти недостойным занимать читателя изюминками юмора и художественными блестками.

Конечно, мы чужды этому аскетизму. Фурманов вовсе не хотел, так сказать, выжимать, выпаривать красоту, эмоцию, жизненные образы из своих произведений. Он просто не им в первую очередь служил, не они были его целью.

Его целью была широкая ориентация – широко говорящий одновременно и уму и сердцу рапорт о событиях 1 ; а стиль, образы, лирика, остроумие – все это могло быть только служебным.

Однако Фурманов был и хотел быть художником. Он понимал, что в его молодых произведениях еще не достигнуто полное равновесие.

Успех его книг был огромный. Они разошлись почти в 300 000 экземпляров. Редко кто из наших классиков, самых великих, может по количеству распространенных экземпляров стать рядом с Фурмановым. Стало быть, широкий народный читатель его понял и полюбил.

Тем не менее Фурманов прекрасно знал, что ему надо еще много работать над собою.

Одно только можно сказать: никогда Фурманов не шел к художественному эффекту путем, так сказать, облегчения своей задачи, выбрасывания, в качестве балласта, своих наблюдений, не стремился поднять воздушный шар своего творчества выше ценою опустошения своего багажа. Нет, этого Фурманов не делал никогда. Он заботился о большей подъемной силе своего творчества – и он, несомненно, к ней пришел бы. Быть может, путь его был бы извилист, вел бы Фурманова от сравнительных неудач к сравнительным удачам, но он, конечно, пошел бы вверх.

Вот почему я считал Фурманова надеждой пролетарской литературы; среди прозаиков ее, где, несомненно, есть крупные фигуры, Фурманов был для меня крупнейшим 2 .

«Повесть о рыжем Мотеле» *

На приятно раскрашенной художником Ротовым обложке принадлежащего мне экземпляра Иосиф Уткин написал такие строчки:

I
 
В эти дни,
Когда над миром
Баррикадная весна, —
Поэтическая лира
В эти дни
Едва слышна.
 
II
 
Но в июнь благополучный
Отцветут костры знамен,
И разливом сладкозвучным
Вновь течет душевный звон.
 
III
 
Вновь гремит, и строг и строен,
Гимн в восторженных устах,
И усталые герои
Отдыхают на щитах.
 

В этих стихах есть нечто характеризующее поэзию Уткина, Поэзия эта отнюдь не есть просто порождение отдыха; странно было бы даже говорить о сильных отзвукахреволюционных настроений поэзии Уткина, она попросту в целом революционна,но в ней есть нечто от более спокойных переживаний великой общественной силы, переходящей от разрушительных и оборонительных действий к строительству.

Всякий читающий стихи Уткина сразу поймет, что они мягче по тону, что они гораздо гуманнее всякой другой революционной поэзии, какую породил Октябрь.

У т. Уткина есть лирическое раздумье, у него есть умение понимать и далекие от нас типы. У Уткина есть большая жажда счастья, – словом, у Уткина сказывается пробуждение настоящего тяготения к полнозвучному многогранному быту, между тем как в предыдущую эпоху поэзия приобрела невольно одностороннюю заостренность.

Недаром другой молодой поэт, Жаров, просит свою подругу снять свои ужасные военные сапоги, столь уместные в бивуачной жизни, и одним из мотивов приводит свое желание видеть линию ее ноги 1 .

Чересчур аскетические нравы, долго принимавшиеся в кругах нашей молодежи за нечто само собою разумеющееся в качестве идеала, как нельзя больше подходили к военной эпохе, но естественно, что сейчас затоптанная борьбой земля начинает порождать цветы.

Необычайно характерно то, что этот аскетизм как идея очень часто шел рядом с фактической распущенностью молодежи. Аскеты стыдились любви, стыдились красоты, но нисколько не стыдились самых беспорядочных половых отношений на основе знаменитой, столь строго осужденной Ильичем теории «стакана воды» 2 .

То оздоровление, та гуманизация нравов, о которых свидетельствуют и новые ноты молодых поэтов, ведут вместе с тем и к очищению.

Я должен сказать, что наша молодая поэзия может гордиться своими достижениями. Комсомольская четверка – Безыменский, Жаров, Доронин и Уткин – являет собою литературный факт весьма достопримечательный. Среди всех четырех Уткин, может быть, наиболее мягок, лиричен, задумчив. Все четыре люди веселые, чего и надо было ожидать от нашего бодрого поколения; но веселость Уткина очень часто преломляется в тонкую иронию, в ласковый юмор, слегка подернутый грустью даже тогда, когда стрелы иронии направляются против далеких, по своему социальному положению, от симпатии поэта типов.

Пока багаж молодого поэта количественно невелик, но качественно очень высок. Плохих стихотворений Уткина я совсем не знаю, но у него есть хорошие и очень хорошие.

К числу лучших вещей относится уже ставшая знаменитой «Повесть о рыжем Мотеле». В ней имеется и очень тонкое, заслуживающее внимательного разбора, версификаторское мастерство, и отличное знание изображаемого быта, и много задушевности, и рядом с этим скромно, но горячо выраженный пафос, бесконечно много юмора. Отдельные выражения и строки уже делаются ходячими, – столь метко и непринужденно характеризуют они уклад мыслей или чувств достаточно широких и заметных у нас слоев населения. «Повесть» Уткина один из шедевров нашей молодой поэзии. В лице Ротова он нашел превосходного иллюстратора, так что книжечка в издании газеты «Правда» является прямо своего рода жемчужиной.

Будем с нетерпением ждать дальнейшего поэтического творчества Иосифа Уткина.

Вместо предисловия [К «Избранным произведениям» И. И. Лебедева] *

В июле 1929 года исполнилось семьдесят лет со дня рождения крупного самородка – Ив. Ив. Лебедева.

Много на своем веку поработал тов. Лебедев. Целые сотни его рассказов, стихотворений и фельетонов разбросаны на протяжении пятидесяти лет по разным периодическим изданиям, но самой значительной и ценной работой нужно считать его труды в области крестьянской драматургии, в которой он справедливо считается пионером и крупным работником.

Для того чтобы стать крестьянским писателем, нужно окунуться с головой в самую гущу деревенской жизни, сродниться с последней, остаться в ней навсегда, быть в ней «своим», болеть ее печалями и скорбями и радоваться ее немногими радостями.

В своем воззвании к молодым писателям (газета «Правда») тов. Лебедев, вынужденный болезнью временно проживать в Москве, между прочим говорит:

«Да, откровенно признаюсь: жизнь в Москве для меня тяжела. Так бы вот взял и вырвался из этого „омута“, улетел бы туда – в необъятный простор, к полям и лесам, к покосившимся избам и пахучему навозу, к кудлатым и загорелым ребятишкам, – туда, где я всегда был бодр духом и телом, где легко жилось и легко работалось.

И вот чего я не понимаю, – говорит далее тов. Лебедев, – вот что теперь грызет мой ум: почему большинство нынешних „народников“, новых крестьянских писателей или считающих себя таковыми, удирает из деревни, стараясь пристроиться в Москве или других крупных центрах?

И это в наше время, когда вся крестьянская жизнь перестраивается заново, когда на обломках и развалинах старого быта воздвигаются мирные обители народного довольства и благополучия; когда зашумели и заклокотали горячие ключи и обильные источники всеисцеляющей „живой воды“; когда обновленная деревня манит и зовет нас к себе; когда советская интеллигенция (а писатели, конечно, в первую голову) приглашается и должна стать лицом к деревне. В такое время покидать деревню или не вернуться к ней – крестьянскому писателю (в особенности молодому) непростительно и даже преступно.

Ведь такой эпохи, такой кипучей и захватывающей деятельности, такого неисчерпаемого источника для нашего творчества не только не дождаться нам, а, может быть, и целым поколениям после нас.

Мы кичимся тем, что знаем и любим деревню, а сами покинули ее и стали к ней спиною. Что же это такое? Ведь пути к деревне свободны и расширены, и сама деревня, как родная мать, зовет и ждет нас к себе».

В этом воззвании к новичкам стоит перед нами во весь свой роет тов. Лебедев, выявилась вся необыкновенно крепкая натура старого закоренелого народолюбца и справедливого судьи над нерешительностью и половинчатостью.

Тов. Лебедев, несмотря на свой преклонный возраст, на все преодоленные трудности и преграды, до конца остается верным своему долгу, с удивительным упорством стоит на своем посту и, оставаясь тесно связанным с деревней, неустанно продолжает работать над новыми произведениями, давая живые и яркие картины и образы старой и новой деревни. Для этого самородка, образование которого ограничилось начальной школой, деревня действительно была высшей школой, обильно давшей крупные и зрелые плоды.

Его пьесы: «Божья коровка» (она же «Народный учитель»), бывшая при царизме долгое время под запретом и, несмотря на это, выдержавшая девять изданий, «Дунькина карьера», «Голодные и сытые», «Подвох», «Безбожники», «Земля пробудилась», «В селе Курбатове», «Бой-баба» и др. – десятками тысяч поглощаются крестьянством, их знает каждая деревня.

Для более точной характеристики творчества тов. Лебедева хочется повторить сказанное мною в моей статье в январе 1920 года 1 по поводу его пьесы «Голодные и сытые», выпущенной, кстати сказать, Госиздатом в начале 1926 года уже третьим изданием.

«Пьеса И. Лебедева „Голодные и сытые“ поистине превосходная вещь. Тов. Лебедев выступает в ней частью учеником Толстого („Плоды просвещения“), частью учеником Горького („Дети солнца“). По идее пьеса не нова. Она противопоставляет темную голодную деревню, с одной стороны, и верхоглядов-культуртрегеров, выходцев паразитических классов – с другой; само собой разумеется, Лебедеву не приходит в голову осуждать в их лице настоящую культуру, – в это заблуждение при чтении его пьесы никто не впадет, и были бы праздны раз-говоры о том, что тов. Лебедев демагогически уничтожает интеллигенцию. Нет, – перед нами только яркое противопоставление двух миров в их типичнейших проявлениях. И крестьянина Лебедев не берет как революционера, как натуру исключительную, он берет деревню как она есть и противополагает ей тот общий тон культуры оторванных от масс трутней, который был весьма присущ русской интеллигенции в дореволюционный период, дух которого остается в ней еще и сейчас и с которым нельзя не бороться.

Со стороны же формы пьеса тов. Лебедева превосходна. Крестьянские типы удались ему как нельзя лучше; они говорят сочным сельским языком, от которого брызжет непосредственной, стихийной талантливостью. Эти темные, но искренние люди сразу завоевывают вашу симпатию во всех своих проявлениях: горюющие бабы, рассудительные мужички, деревенский острослов, песельник-пьянчуга, юродивый. Интеллигенция, может быть, менее удачна, но черты празднословия, суетности, мелочности и в особенности зияющей оторванности от массы, от ее реальных интересов – проведены метко.

Драмы, в сущности, нет – есть ряд сцен, характеризующих соприкосновение этих двух миров, но они так живы, что захватывают и в чтении, и тем более будут захватывать на сцене.

Пьесу нельзя назвать революционной в точном смысле этого слова, но эта пьеса глубоко народная, благородная в своем плаче над горем народным и в своей негодующей сатире. Заметьте, что эта скорбь и этот сатирический бич смягчены юмором, который придает всей пьесе главную прелесть».

Все это, сказанное мною несколько лет тому назад, может быть отнесено не только к «Голодным и сытым», но и к большинству произведений тов Лебедева.

11 ноября 1927 года тов. Лебедеву присвоено звание заслуженного деятеля искусства.

Предисловие [К сборнику очерков Ефима Зозули «Встречи»] *

Автор этой небольшой книжки отличается некоторыми чертами, вообще свойственными художникам-интеллигентам, но в разной мере. Первым свойством художника-интеллигента является большая чуткость. Порою типичного интеллигента, типичную артистическую натуру приходится даже упрекать в отсутствии или малой развитости рационалистического анализа; благодаря этому недостатку артистическая натура часто не находит подлинной формулы для того, чтобы выяснить сущность известного явления. Но, с другой стороны, некоторые жизненные явления, в особенности в области художественной или этической, трудно поддаются такому рационалистическому анализу, и здесь чутье оказывается в высшей степени полезным.

Почти все очерки, которые дает в этой книжечке Ефим Зозуля 1 , имеют такой облик: автор обладает своеобразным «нюхом» на вещи тонкие, волнующие, культурно ценные. Проходя мимо целого ряда явлений, он вдруг останавливается. Какой-то культурный «запах» его поражает, какое-то благоухание, которое волнует его, и он начинает принюхиваться, описывать круги, искать. Не всегда удается ему раскопать, обнажить ту ценность, тот клад, который он почуял. Иногда он только до него докапывается, и тогда в его выводах пестрят слова: «какие-то», «какой-то», которые показывают, что он все еще только около настоящей ценности, что он все еще слышит только более и более сильный и определенный запах этих сокровищ, а не видит их ясным оком разумения. Но в некоторых случаях Зозуля очень метко попадает в цель и по-настоящему «раскрывает» то, что почуял.

Самый значительный из его очерков тот, который посвящен Ленину.

Люди, знавшие и изучавшие Ленина, скажут, конечно, что Зозуля открыл, может быть, не самое главное в Ленине, открыл то, что кажется главным именно подобным Зозуле артистическим натурам; но тем не менее то, что он открыл, очень существенно для понимания Ленина. Это же верно, что Ленин презрительно и брезгливо морщился от всяких дискуссий! Вел он их на своем веку много, но считал их неизбежным злом, через которое можно дорваться до «настоящего». Это же верно, что во всем общественном и политическом творчестве Ленину казалось самым ценным, самым прекрасным достигнуть, наконец, возможности вот этого самого будничного труда, вот этого самого подлинного строительства благосостояния масс.

Верно и то, что внутри Ленина горел сильный огонь этического порядка, что для него понятия справедливости и народного счастья были очень важными понятиями. Но он терпеть не мог фраз. Этический подход к проблемам революции казался ему само собой разумеющимся, разрешенным, и он не любил к нему возвращаться. Он любил делать дело, а не разговаривать о принципиальной значимости этого дела. Но что Ленин был человеком справедливого дела, был рыцарем справедливости, это, конечно, верно. Для широких масс обывателей, которым чужда музыка теоретического и практического коммунизма, очень важна оценка великой фигуры Ленина и как носителя нравственных норм. Он был в высокой мере носителем таких норм во всей своей личной жизни и общественной и государственной деятельности, во всей, так сказать, внутренней музыке его миросозерцания.

Зозуля почуял это, он доискался этого, он, наконец, с чуткостью художника в определенные моменты вскрыл этот внутренний мир, может быть, и не самый важный, но огромно значительный и скрытый, благодаря общему внешнему облику Владимира Ильича, от постороннего наблюдателя.

То же проявляется и в других очерках. В «Трагедии Блока» правильно нащупано, что если не главным виновником его смерти, то, во всяком случае,одним из них явилось общественное мнение нахохлившихся против революции художников и обывателей. Правильно отмечает Зозуля и то, что мы не сумели вовремя пойти навстречу Блоку, принять его в свою среду, обогреть, приласкать его. В нашей суровой партийной и советской среде, да еще в такие суровые годы, какие переживались тогда, привыкли ставить стопроцентные требования: или целиком с нами, или подозрительный человек. Я думаю, что сейчас это прошло, что сейчас мы умеем по-настоящему ценить попутчиков. А Блок был великим попутчиком и мог бы быть еще более для нас важным и еще более близким.

Менее вразумительны статьи о Гамсуне и Саце. В первой и в особенности во второй чувствуется, что Зозуля набрел на большую ценность, но здесь больше, чем где-нибудь, мы встречаем всякие «какие-то» и «что-то», может быть, потому, что именно последние произведения Гамсуна и вся музыкальная деятельность Саца сами по себе насквозь интуитивны и с величайшим трудом поддаются сколько-нибудь точным определениям.

Поскольку кино выдвигается в полном смысле слова на первый план нашего художественно-культурного строительства и на весьма важный план в общем культурном строительстве, постольку с удовольствием можно отметить и тонкие очерки, посвященные Чаплину и Эйзенштейну.

Чуткая книжка прочтется с удовольствием. Но, кроме большой интуитивной чуткости, которую дает Зозуля, от типичной интеллигентской артистической натуры у него есть и другая черта, тоже присущая этому типу интеллигента: очень большая искренность. Он не просто пишет, что потрясен тем или другим явлением, он действительно им потрясен. Он писал эту свою книжку с большой любовью. Это есть как бы исповедь его в отношении находок, которые ему довелось сделать и которые составили драгоценность его внутреннего мира. Искренность, с которой написана книжечка, придает ей чрезвычайно привлекательный аромат и обеспечивает за ней хорошее место в нашей литературе, посвященной культурным явлениям окружающей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю