Текст книги "Угловая палата"
Автор книги: Анатолий Трофимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Трофимов Анатолий Иванович
Угловая палата
Аннотация издательства: Почти полвека отделяют нынешнего читателя от событий, описанных в книге. Автор, чья юность пришлась на годы Великой Отечественной войны, рассказал «о своих сверстниках, шагнувших со школьного порога в войну, – о рядовых и тех, кто командовал взводами и батареями, о возмужании в восемнадцать».
Угловая палата
Глава первая
Город был освобожден тринадцатого июля. Майор Валиев узнал об этом утром следующего дня и сразу поспешил к Олегу Павловичу. Потоптался, понудился у двери: не было особого желания видеть сегодня Козырева, разговаривать с ним. Но разве без начальника госпиталя обойдешься тут! А-а, шайтан бы все побрал...
Стук невольно получился нервным и учащенно громким, как пулеметная очередь. Самому стало неловко.
Олег Павлович Козырев брился. Не оборачиваясь (видел начхоза в приставленное к стопке книг зеркало), спросил неокрепшим после сна голосом:
– Ты что, Мингали Валиевич, на пожар?
После такого вопроса «Здравствуй» и «Доброе утро» уже не годились. Вот и ладно. Ответил:
– Возможно, на пожар. Вильно взят.
Козырев был осведомлен, потому и на ногах в такую рань.
– Торопишься? Хвалю. Кого с собой?
– Медсестру потолковее.
– Мужика, может, надежнее?
– Мужиков у коменданта раздобуду. Штат подсобников заполнять надо. Об этом голова болит. Женщина с местными женщинами скорее контакт найдет, – холодно излагал свое решение майор Валиев.
– Кого? Конкретнее.
В поездку просилась неизменный ассистент Козырева рябоватая двадцатипятилетняя Серафима; готова была поехать и другая хирургическая сестра – всегда угрюмая Тамара Зубарева; храбрилась и толстушка Надя Перегонова, некогда закончившая ускоренные курсы военных фельдшеров, но так и не ставшая фельдшером. После вчерашней разгрузки палат – кого в тыл для дальнейшего лечения, кого для продолжения службы – госпиталь полуопустел, и можно было без урона для общего дела взять в поездку всех троих, но такой многочисленный отряд Валиеву был ни к чему, и выбор пал совсем на другого человека. Сказал об этом Козыреву.
– Маша Кузина со мной поедет.
– Ну-ну...
Олег Павлович прибрал бритву в ящик стола, сняв рубашку, подошел к раковине. Из открытого крана выцедилась струйка не толще вязальной спицы. Олег Павлович сбоку посмотрел на недружелюбно настроенного Мингали Валиевича. Задело за живое. Но Козырев умел управлять собой. Подавив недоброе, он извинительно кивнул на круглый столик с графином:
– Полей, пожалуйста.
Мингали Валиевич лил гортанно булькающую воду в составленные ковшиком мускулистые руки и взглядывал на выразительно-властный профиль Олега Павловича. Цветуще молод. Благородно красив. Хирург – каких поискать. «Руфине ли Хайрулловне было совладать с собой?» – подумал Валиев и понял, что мысль эта – не что иное, как шаг к оправданию Олега Павловича, желание удержать прежнее к нему расположение.
Пофыркивая, Козырев плескал на лицо воду и наставлял:
– Город немного знаю, бывал до войны. Говорят, не очень разрушен. Найдешь. В центр не лезь. Лучше на окраине, поближе к железной дороге. Военные казармы на том берегу Вилии. Парк там старинный. Посмотри. Правда, авиация сильно работала по мосту, могла прихватить, это – рядом. Ну, там увидишь... Документы заготовь, чтобы не получилось, как в тот раз...
– Заготовлю.
– «Виллис» возьмешь?
– Тебе он тут нужнее. В Вильно из интендантства собираются. С ними уедем.
* * *
Они долго бродили по коридорам, коридорчикам, лабиринтовым закоулкам трехэтажного кирпичного здания, не оставляли без внимания ни одной двери: за каждой могли быть драгоценные квадратные метры будущих госпитальных палат, перевязочных, операционных, процедурных, ординаторских. На верхнем этаже Мингали Валиевич присел на усыпанный известковой шелухой подоконник, усталым движением стянул фуражку с веснушчатой, в обводе волос лысины, одышливо повздыхал. В окно без рамы (ее вынесло тугой волной взрыва) веяло густым жаром пропеченной земли, чадом дотлевающих головешек, тошнотно подванивало трупным разложением.
Поглядывая на сестрицу, Мингали Валиевич думал: «Вот так-то, Мария Карповна, хотела ты того или не хотела, а вышло по-моему, как я захотел. Завтра Коле-солдату в тыл глубокий, ну и – не в обиду будь сказано – скатертью дорога. Нахрапистый да бывалый по женской части... Возможно, и правда у него затеплилось что-то к тебе, только надолго ли? На вечерок, на два? Как ты-то потом? Глупая, доверчивая телушка. Лизнули разок за ушком – и все, прислонилась, лишилась рассудка...»
Из той дали, куда передвинулся фронт, приходило перекатливое громыхание – то утихающее, то нарастающее, как при отходящей грозе. Осушая вспотевшую лысину несвежим платком, Мингали Валиевич сказал:
– Под Каунасом, однако. – Сказал и тут же засомневался в сказанном. Махнул рукой, протер клеенчатый заоколыш фуражки, возразил себе: – Н-нет, до Каунаса еще топать да топать. – Дрыгнул сапогом вдоль коридора: – Вот это все успеем заполнить до отказа.
Вид у Мингали Валиевича был далеко не молодцеватый. Помятая диагоналевая гимнастерка, бязевый подворотничок давно потемнел, интендантские погоны с двумя просветами горбатились, на одном вместо майорской звездочки выпирала проволочная загогулина с оловянным следом припайки, кобура сбилась на живот и тяжело оттягивала двуряднодырчатый, слабо затянутый офицерский ремень без портупеи, весомо набитая полевая сумка, служившая не только хранилищем бумаг, но и, когда необходимо, сиденьем, подушкой и еще бог знает чем, давно просилась на выброс.
Сухощавое, со впалыми щеками татарское лицо Валиева – то ли запыленное, то ли от усталости – было пепельно-серым и одрябшим. Не коснулись дорожно-фронтовые передряги лишь его шоколадно-ясных глаз. Они весело, даже озорно выглядывали из приплюснутых век, зорко впивались в окружающее. Мингали Валиевич, сдерживая чих, быстро-быстро пошевелил подвижно-чуткими ноздрями небольшого, с горбинкой носа, перетерпел и, спрятав платок, стал шумно листать затертый и большой – с ученическую тетрадь – блокнот с неумело вычерченными в нем планами помещений всех этажей, обход которых только что закончился.
Просмотр блокнотных страничек удовлетворил Мингали Валиевича, и он, подняв на свою спутницу веселый взгляд крайне довольного человека, восхищенно произнес:
– Ах, как повезло нам с тобой, Мария Карповна! Среди развалин отыскать такие хоромы!
Мария Карповна разделила его радость восторженной улыбкой. Если доволен Мингали Валиевич, значит, должна быть довольна и она. Хотя, будь постарше, имей рациональный житейский опыт, Мария Карповна, возможно, была бы сдержанней, могла бы и возразить, немного охладить оптимизм майора Валиева, сказать, что облюбованное здание в таком состоянии, когда кидать шапки вверх глупо и бессмысленно. Еще не одна спина сломается, пока эта загаженная, с искореженными рамами, оторванными дверями, обвалившейся штукатуркой и пробоинами в кочегарке немецкая казарма примет божеский вид и станет соответствовать своему новому, высокому назначению.
Но Марии Карповне было семнадцать с хвостиком, и была она все же не Марией Карповной, а всего лишь Машенькой Кузиной. Невеликая ростом, дивной густоты волосы заплетены в толстую и тяжелую косу, глаза у Машеньки робкие, бархатисто-темные, а ножки с чуточной кривулинкой. Весь персонал госпиталя так и звал ее – Машенька, только начхоз майор Валиев по имени-отчеству: Мария Карповна, хотя в душе, когда звал-величал, теплилось ласковое татарское слово «балякач» – малышечка.
* * *
Весной сорок третьего года, когда эвакогоспиталь стоял в какой-то деревушке (теперь и названия не припомнишь), пришла она в материнской плюшевой кофте, в растрепанных ботинках. «Возьмите, за-ради бога, пораненных перевязывать научусь, стану от болезней лечить». Да кто осмелится взять на тяжкую работу такую крохотную, худенькую, прямо по пословице: «Кабы не губы да зубы, так бы и душа вон». Второй раз с мамкой пришла. Женщина с полными страдания глазами – от того, что уже было пережито, и от того, что скажет сейчас, – с поразившей всех мольбой стала упрашивать:
– Нет у меня парня, чтобы убийц покарать. Под Москвой убитый папанька ее, Карп Иванович. Примите, она дюжая, проворная. Пусть обихаживает защитников наших, их детишек от сиротства бережет. Мы ничего, мы проживем. Настюха подросла, заменит ее... Паспорта нету, не дают в колхозе, вот справка из сельсовета. Шестнадцать годков Машеньке, грамотная, шесть классов... Примите!
Втолковывали девчушке, что трудно санитаркой: покалеченных купать-умывать, кормить их с ложечки, подкроватные посудины подавать-убирать.
– Что тут трудного? – воскликнула Машенька. – Такие же дети, только большие.
Олег Павлович ни за что не хотел ее брать, но услышал это, изломал бровь в удивлении, открыл один глаз пошире и, хмыкнув усмешливое: «Тоже мне, Филипп Пинель»{1}, ушел, оставив последнее слово за своим замполитом Пестовым.
Взяли девчушку Кузину, потом не пожалели ни разу.
«Дети», правда, оказались не только большими, но и непомерно тяжелыми для Машеньки. Не хватало сил, когда надо было под солдатскую попу горшок подвести. Такой плоский, с горлышком вместо ручки. Раненые входили в ее положение, как могли, взвешивали над матрацем свое полуживое, огрузшее в болезнях тело.
Иван Сергеевич Пестов и раньше сильно хворал – донимала левая парализованная рука, а перед наступлением на Литву вдруг забуянила еще и язва желудка: согнула и пожелтила Пестова, и стал он как огурец перезрелый. Свалились на Мингали Валиевича новые обязанности, вроде как стал у майора медслужбы Козырева заместителем по политчасти. Но какой он замполит, если не коммунист даже. Конечно, политинформации там, политзанятия всякие парторг проводит, да и то не всегда – он начальник хирургического отделения, из операционной не вылазит. Чувствуя неловкость, робость даже, Мингали Валиевич проводил и политинформации: читал сводки Совинформбюро, интересные статьи из газет. Что касается дисциплины и всего другого в коллективе девчонок... Проявлял и об этом заботу.
Вот и за девчушкой, подростком этим, глаз нужен. Что она видела в своей жизни? Однолетки ее уже на гумно бегали водить хороводы под гармошку, лифчики мамкины примеряли, с парнями на сеновалы целоваться да трогаться прятались. Им что, у них не висели на шее голопузые братишки и сестренки. Иные так насеноваливались, что родители хватали их своими святыми руками за грешные волоса, волтузили и поспешно, как придется, выталкивали замуж. А в замужестве опять волоса в горсти – за грех ранний...
Знала Маша Кузина про любовь – подружки жарко в уши нашептывали, но мало что понимала: любопытно до ужаса, манит, как в сказке занятной, – и только. От приглушенной и тайной откровенности подруг билось сердечко овечьим хвостиком и сухота в горле становилась такой, что и не сглотнешь сразу. Но уходили подружки – и забывалось зазорное таинство, выветривалось. Буренку накормить-подоить, огород полить-прополоть... Да что там сказывать!
Безустальной, работящей была и в госпитале. Через какое-то время определили Машу Кузину на курсы медицинских сестер, выучили. Ассистировать хирургу не годилась, конечно, но палатной сестрой стала незаменимой. От одного ее ласкового, светлого взгляда, от сострадательного и певучего голоска измученной солдатской душе становилось намного легче и вроде бы раны утишали свое нытье.
Как повзрослела малость – подругами обзавелась, перестала им выкать, с интересом на парней, мужиков запоглядывала. Зашевелилось никем не потревоженное, созревающее в жилках, забродило хмелем, стало взрываться ликующе-нежданно и неразборчиво. Оказалась такой влюбчивой – прямо беда. Так и хотелось Мингали Валиевичу ухватить ее за раздобревшие щечки, заглянуть в темноту глазенок, вселить через них рассудочность – туда, вглубь, к самому сердчишку: «Прозрей, Мария Карловна, ведь за сорок иному, детишки у него, а ты подружкам о любви своей во все колокола. Верно, любовь это, но такая любовь, которая от доброты твоей и жалости ко всему живому, а тут, на войне, и не совсем живому: увечному, беспомощному, печально или бешено страдающему. Любовь придет еще к тебе, придет та, которая воистину любовь. Не спеши, «не расплетай косы до вечерней росы», не обманись, балякач ты моя милая».
Во многих влюблялась, дошла очередь и до Коли – красавца солдата. Да вот Мингали Валиевич сообразил кое-что, забрал Машу Кузину с собой в квартирьеры.
Порадовавшись, что удалось найти вот это здание, понаблюдав за отраженной радостью на Машенькином лице, Мингали Валиевич мрачно пошутил:
– Весь госпитальный комфорт в наличии: трехэтажный корпус – для отделений и палат, парк – для прогулок, кладбище – для... Далеко возить не придется...
Примыкающий к зданию парк, местами выщербленный бомбежкой и артобстрелом, отгораживала от узкой улочки высокая каменная стена, а за домами и садами, образующими эту улочку, парк вроде бы продолжался: взбираясь на пологий склон холма, теснились все те же вековые сосны, липы, каштаны, худосочная ольха и косматые ивы. Только в прогляди деревьев белели и серели могильные плиты и мрачные католические кресты с Христовым распятием.
Июльские сумерки сгустились быстро, но ожидаемой прохлады не принесли. Развороченные побоищем, накаленные дневным зноем улицы города продолжали дышать жаром. Бродивший по-над цветным булыжником мостовых смрад трупного разложения поднимался теперь с натепленным воздухом в верхние, разряженные слои атмосферы, и Валиев с Машей Кузиной поспешили перебраться в полуподвал – непрогретый, захламленный имуществом швейной мастерской и сравнительно чистый.
Пока Машенька сооружала подобие лежанок из тюков шинельного сукна и серого подкладочного материала, Мингали Валиевич отыскал картонку, по-ребячьи мусля карандаш, вывел на этой картонке: «Эвакогоспиталь п/п 01042», подумал малость и добавил в скобках: «Хозяйство Козырева О. П.». Потом сказал Машеньке:
– Это я сейчас на ворота пришлепаю, а с утра пораньше право на хоромы застолблю в комендатуре. Так что охранная грамота у тебя, Мария Карповна, будет надежная.
Внутри у Машеньки все занемело. Вот дуреха так дуреха! Зачем вызвалась? Ведь Надя Перегонова хотела ехать, Серафима рвалась... Так нет, выскочила: «Можно, я поеду?» Поехала... Коля там... Если вчера подали эшелон, то уехал уже, не увидит теперь никогда... Что суется Мингали Валиевич, какое ему дело? Не маленькая, поди... Машенька явственно ощутила сейчас нетерпеливую, заплутавшую в лямочках Колину руку, и, как тогда, в сладком страхе затрепыхало сердечко. Обняла бы, прижала, а там пускай, что будет... Машенька отряхнулась от грезы, застыдилась. Как не совестно тебе, Машка! О чем ты? Срам ведь, срам... Мамоньки, заскочит же в голову... Тут такое задание важное, а ты... Подумай лучше, как одна тут будешь до приезда всего персонала. Сегодня еще ничего, тихо, а завтра освобожденный город наводнят десятки тыловых учреждений фронта, все кинутся искать дома поцелее да получше. Скандалы, ругань.
У Машеньки заранее прошелся по коже тоскливый холодок. А тут еще Мингали Валиевич:
– Ты не сиди тут сложа руки, знакомься с населением, вербуй рабочих на кухню, уборщиц, санитарок...
Скажет тоже – вербуй! Нашел вербовщика. Вот как бы этот домище не провербовать. Тогда Олег Павлович с потрохами съест... Мамонька родненькая, да как же все это будет!
Словно читая ее мысли, Мингали Валиевич властно подбодрил:
– Ты, Мария Карповна, не обмирай без времени. Мою картонку могут и сорвать, в кусты забросить, а вот через бумажку коменданта города перешагнуть никто не посмеет. А может, лучше всего, Мария Карповна, тебе мой пистолет оставить?
– Вот еще! – тряхнула косой Машенька.
– А что, объявится какой шайтан, ты ему эту машинку к носу – чем пахнет?
– Да не говорите вы глупостей, Мингали Валиевич! – возмутилась Машенька.
– Не хочешь – не надо, – усмехнулся Валиев.
Не придется Кузиной заниматься тем, чем он пугает ее, все будет улажено им самим, ее забота – люди. Да ладно, тревога о деле, волнения только на пользу пойдут Марии Карповне.
Мингали Валиевич вытянул из сапога гудящую от долгой ходьбы ногу, не раскручивая портянки, посидел немного, пошевелил ступней, понаслаждал ногу и принялся стягивать второй сапог.
Машенька уже лежала на тюках шинельного сукна, которое, если не конфискует более могущественная организация, станет трофеем «Хозяйства Козырева О. П.», лежала на боку, подложив ладошку под щеку и не сняв сапог. Мингали Валиевич с упреком выговорил:
– Разденься, Мария Карповна, отдохни как следует. Или меня стесняешься? Так я отвернуться могу, а то выйду, послушаю, как фронт гудит.
Блаженно размякшая Машенька едва собрала силы сесть, стащить сапоги. Не заботясь, смотрит на нее или отвернулся майор Валиев, сняла гимнастерку и снова легла в притепленное гнездышко, прикрыв обнаженные плечи все той же вывернувшейся наизнанку гимнастеркой. Во мраке полуподвала увидела, как забелел исподним Мингали Валиевич, как, покряхтывая, улегся на бугристую, малоуютную для изношенного тела постель из военной поживы.
Глава вторая
Разведгруппа ушла в тыл к немцам еще до взятия Вильно – в начале июля. Предстояла глубокая разведка. Очень глубокая – аж под Вилкавишкис. Помимо главной задачи необходимо было найти отряд «Дайвонос партизане» и восстановить с ним связь, передать инструкции штаба партизанского движения на период, когда начнется форсирование Немана.
Руководители операции не знали тогда, что в тот район передислоцировался особый полицейский батальон фашистского выкормыша Импулявичуса и вытеснил отряд в другой район, и потому разведчики не нашли «Дайвонос партизане», но главную задачу выполнили почти исчерпывающе: у каждого из группы в тайнике одежды имелся зашифрованный маршрут планируемого наступления армии прорыва с пометками немецких оборонительных сооружений, которые встретятся ей на пути и которые придется взламывать в ходе движения или, когда надо, оставлять за спиной на съедение другим, следом наступающим. К середине августа Третий Белорусский фронт намерен был выйти на государственную границу и, если не иссякнут к тому времени силы, форсировать реку Шешупе и захватить плацдарм на территории Восточной Пруссии.
Их было двенадцать: одиннадцать мастеров спорта, комсомольцев – лейтенантов и младших лейтенантов. Двенадцатым был командир группы. Тоже спортсмен, боксер, бывший одесский беспризорник капитан Аронов. Он старше всех, ему двадцать три, и он – коммунист. Им чертовски везло на пути туда – потеряли только четверых. Повезло, что эти четверо отличнейших ребят были убиты, а не ранены.
Дико, кощунственно говорить – повезло, что парни убиты. Но иначе не скажешь. И они, мертвые, когда были живые, говорили: повезет, если будут убиты, не повезет, если будут ранены. Вот их имена: Николай Кожевин из Перми, Евгений Перевалов из Тюмени, Виктор Смородинов из Нижнего Тагила, Юрий Окишев из Москвы.
Каждый из восьми оставшихся, не тронутых ни осколком, ни пулей, тоже страстно хотел, чтобы не ранило. Пусть уж сразу насмерть. Кровное фронтовое братство обязывает спасти раненого, вынести к своим, а это означает провал задания.
Двенадцать наших парней, физически сильных, разносторонне подготовленных и натренированных, умных и отчаянных, закаливших нервы до стальной упругости, трезво сознавали, куда и зачем они вызвались идти, отчетливо представляли, что такое везет и что такое не везет.
Везло на пути к Вилкавишкису – потеряли только четырех. Везло группе и на обратном пути. Удачно выходили к объектам, ранее снятым на кроки, и вносили уточнения, обнаруживали и фиксировали новые объекты, ловко ускользали от огневого общения с противником. Повезло, что с противником было всего три стычки, и пятеро из восьми остались живы, продолжали нести к своим добытые разведданные и память о семерых.
Троих из этих восьми потеряли в последней стычке: сшиблись все же с бандой националиста Импулявичуса. Потеряли харьковского чемпиона по боксу Павла Иванца, альпиниста из Камышлова Демьяна Каширина и Иорама Мтварадзе, прозванного на курсах Лунным Витязем{2} за фамилию и невероятную силу.
Отбиваясь от полусотни литовских белоповязочников, отряд капитана Аронова углублялся, как показывала карта, в болотистый и пустынный лесной массив. Но черт бы побрал эти карты, заготовленные, видимо, задолго до войны! Чтобы оказаться в сосняке с густым подлеском и окончательно оторваться от преследования, им оставалось перейти ручей, обозначенный на карте синей жилкой, но на месте ручья оказался пруд, разлившийся на целый километр. Шумела на водосбросе вода, шлепало плицами колесо водяной мельницы, а за кирпичным мельничным зданием виднелось несколько жилых домов. Оттуда и высыпали немцы с собаками на длинных ременных лонжах. Ароновские ребята были зажаты с двух сторон.
– Кому-то надо остаться, сковать их тут, – загнанно прохрипел младший лейтенант Мтварадзе.
– Одного мало, – хмуро поправил его командир группы капитан Аронов, и это была жестокая правда. Повернулся к Ивану Малыгину: – Иван, душа из тебя вон, но доведи группу. Я остаюсь здесь. – Обвел взглядом друзей, сказал Иораму Мтварадзе: – Останешься со мной.
Мтварадзе решительно, не сомневаясь в своей правоте, отрубил:
– С тобой группа, капитан. С тобой все, за чем ходили. Остаюсь я и... – повстречав взгляд Демьяна Каширина, закончил: – Со мной – вот он, Демьян, и Паша Иванец. Все, точка, капитан. Не медли! – И, как бы извиняясь за непозволительную резкость, выбирая из родного языка самые теплые слова, притронулся к Аронову: – Иди, Миша-джан, уводи людей, батоно.
Заняв каменное строение мельницы, Мтварадзе, Каширин и Иванец активным боем держали возле себя полицаев и немцев, давая возможность пятерым уйти как можно дальше.
Что стало с Иванцом, Кашириным, Мтварадзе, возможно, никто и никогда не узнает – ни в Харькове, ни в Камышлове, ни в Махарадзе, который Иорам по старинке называл Озургети. Во всяком случае, пятеро, продолжавшие продвигаться к фронту, были убеждены, что их друзья все сделали как надо. На самую последнюю минуту, для себя, разведчики всегда сберегают связку гранат.
Но какая подлая эта война. Удача отвернулась от разведчиков уже в конце рейда: до Немана, на правом берегу которого уже должны быть наши, оставалось каких-то тридцать – сорок километров.
В тех местах хуторам тесно, что семечкам в подсолнухе. Как ни стереглись, приметил кто-то. На засаду наскочили в полночь. Рукопашный бой был скоротечным и жесточайшим до безумия. Ребята показали, на что они способны, когда на одного – пятеро. И все же группа была выключена из дела. Погиб сибирский охотник Олег Самарин. Командир разведчиков, коммунист, бесприютный одессит в прошлом Михаил Аронов и цирковой борец из Омска лейтенант Сергей Ерастов были изувечены взрывами гранат. Свердловчанин Иван Малыгин, заместитель командира группы, вобрал в себя беспередышливую, на полрожка, автоматную очередь, и лишь могучий организм еще позволял ему жить. Только его земляк Вадим Пучков отделался сравнительно легко: пуля пробороздила лопатку по касательной. Но активность лейтенанта Пучкова как боевой единицы тоже оставалась крайне ограниченной – на его плечи легла забота о троих, получивших ранения.
Едва продираясь через непролазь ольшаника, Вадим Пучков оттащил младшего лейтенанта Самарина в глубь зарослей, укрыл собранным на ощупь сушняком. Больше ничего для него не мог сделать: жгучие мысли о трех, которые еще живы, торопили назад.
Они лежали все там же – под шатровой елью. Капитан Аронов неведомо как, какими силами, но сумел намотать бинт поверх маскировочного комбинезона на свой распоротый живот и теперь пытался как-то помочь другим двум товарищам, но у него ничего не получалось – мешали темнота и собственная слабость. Прикосновения, попытки вслепую отыскать раны на теле Ерастова и Малыгина приносили только мучения – и ребятам, и ему самому. Пучков опустился на колени рядом с Ароновым, вытолкнул из стянутого удушьем горла:
– Сейчас, капитан, вот только фонарик... Аронов перебил вопросом:
– Где кроки? Кроки Сереги Самарина?
О-о, черт! Пучков метнулся обратно к ольшанику, где оставил Самарина. Он не смел забывать о кроках даже в том случае, когда была бы возможность похоронить Серегу Самарина!
Вадим приостановился на мгновение, вскинул голову. Небо, затянутое с вечера тучами, начинало мало-помалу светлеть. Надо спешить уйти отсюда. Он знал: всех немцев уложить не удалось, сколько-то скрылось, и они могли вернуться к рассвету с подмогой.
Пучков прополз до груды хвороста, рукой распознал место – складку рубашки, где шифровка, срезал кинжалом. Метрах в десяти от зарослей вонзил кинжал в почву, расшатал дернистую рану земли, вогнал в нее обрывок материи, примял, пригладил место, где навек укрылась шифровка разведки. Кроки теперь оставались только у них, пока живых. И нельзя было забывать ни на минуту, что и у них они не должны оставаться долго. Большой кровью добытые данные надо доставить туда, откуда ушла группа, тем, кто их направил в разведку.
От места схватки с немецкой засадой еще до начала нерадостного рассвета сумели отдалиться километров на пять. Не сохранилось в памяти, затуманилось, забылось, как это удалось: сами шли-ползли или тащил Вадим Пучков. Так или иначе, расстояние преодолели приличное, следы, насколько можно, приглушили перетертой смесью табака и перца.
Отлеживались в густом сосновом перелеске, ставшем парным и душным, когда взошло солнце. Капитан Аронов угасал быстро. Строгостью глаз отталкивал флягу с водой, отстранял участливую руку со свежим бинтом – берег для других, сознавая, что его ничто не оживит, не поднимет на ноги.
Высшая целесообразность в данных обстоятельствах – это наступить на свое сердце, покинуть раненых, ставших обузой на пути к цели, и во что бы то ни стало доставить разведданные по назначению. Они, эти данные, оградят от смерти сотни жизней других товарищей, увеличат число мертвых во вражеском стане. Такое поведение логично и отвечает установленному заданию. Ведь когда идешь в атаку и рядом падает истекающий кровью друг, ты не бросаешься к нему со своим милосердием – воинский долг обязывает продолжать атаку. В атаке, этом частном виде войны, все предусмотрено мудро, мудро даже с учетом того, что война сама по себе – безумие: следом идут санитары, следом идут похоронные команды. Они перевяжут твоего друга, они снимут шапки над могилой убитых. Милосердие – их обязанность, твоя обязанность продвигаться вперед и убивать врага, тогда, быть может, не будешь убит ты, не будет убит еще кто-то из тех, кто наступает рядом с тобой. Вот оно, твое боевое милосердие!
Но опыт военных поступков не может быть однозначным. В данной ситуации Вадим Пучков даже во имя наивысшего смысла не мог растоптать свое сердце. Главенствующее положение заняли теперь человечность и человеколюбие. Закон целесообразности переставал быть законом, следовать ему означало перестать быть человеком, означало разрушение в человеке всего человеческого.
В исключительных обстоятельствах желать себе или другу не тяжкого ранения, а смерти – это человечно; оставить на произвол беспомощных даже под давлением тактических или стратегических соображений – бесчеловечно. Вот от каких корней родилось и стало потом расхожим выражение: «Я бы с ним пошел (или не пошел) в разведку».
И все же капитан Аронов пытался поставить целесообразность на первое место: суровостью затухающего взгляда требовал, чтобы лейтенант Пучков шел дальше один, требовал и в то же время понимал, что никуда Вадим Пучков не уйдет, не бросит товарищей, лишенных сил противостоять даже одному задрипанному полицаю.
Умер капитан Аронов совсем неслышно, в полдень, а через час, постонав, прокатив по щеке тягучие и мутные слезинки, умер Сергей Ерастов.
Вадим Пучков ковырял могилу до самого вечера и похоронил все же Аронова и Ерастова, а потом неимоверным напряжением воли заставил себя уснуть. Надо было набраться сил для двоих – для себя и Ивана Малыгина.
* * *
Иван Малыгин и Вадим Пучков жили в одном и том же заводском поселке в Свердловске на соседних улицах. Виделись время от времени, враждовали улица с улицей, бывало, что дрались, мирились – и никогда не думали, что могут сойтись так близко. Свела, накрепко связала дружбой учеба на спецкурсах, а потом и совместные вылазки в неприятельский тыл. Вот этот изувеченный и беспомощный теперь Иван Малыгин, когда Вадиму Пучкову грозило отчисление с курсов, до одури, до припадков бешенства занимался с ним и помог научиться всему, чем сам овладел успешнее других: переносить голод и жажду, управлять психикой, безоружным обезоруживать противника, стрелять с обеих рук из любого оружия, любого положения и многим другим способам и действиям, которые потом не раз пригождались в дальних и близких разведках. Все курсанты – спортсмены в прошлом, они и здесь называли себя многоборцами.
Могучее тело Ивана Малыгина, искусно развитое, с детства не знавшее болезней, сейчас, лишенное способности двигаться, огрузло, многократно утяжелилось, и более мелкий по комплекции Вадим Пучков смотрел на друга с отчаянной тоской. Он не представлял, как понесет или поволочит Малыгина дальше, но твердо знал одно – будет делать это до последнего вздоха.
Часть дня Пучков затратил на перевязки товарища. Жгутами из поясных шнуров комбинезона остановил кровотечение, в шинах из черемуховых стволов закрепил в неподвижности ноги и правую руку, обрезком подушечки индивидуального пакета заткнул рану на груди и наложил бинт. Собственную рану, чтобы заботиться о ней, считал незначительной. Борозда от пули на левой лопатке подсохла сама собой, знать о себе давала только тогда, когда терлась о гимнастерку.
В том же черемушнике срезал ветки подлиннее и смастерил подобие волокуши.
Силы у Ивана Малыгина оставалось ничтожно мало, но этой малости хватало, чтобы не терять сознание, трезво рассуждать и оценивать обстановку. Он открыл глаза, спросил Вадима Пучкова:
– Можешь определить, где находимся?
– Приблизительно сориентировался. До Немана километров тридцать осталось, не меньше.
Малыгин снова закрыл глаза, думая и восстанавливая силы, изрядно иссякшие во время перевязок.
– Тайник с рацией найдешь? – трудно, с паузами спросил Малыгин.
– Не беспокойся, Ваня. Найдем.
Тогда, в начале июля, перейдя фронт, они пошли на север и в десяти километрах от Немана в горелом лесу оборудовали тайник, в котором оставили портативную рацию. Потом, круто повернув, шли строго на запад. До Вилкавишкиса шли четырнадцать дней, за это время фронт должен был продвинуться вплотную к Вильно, а сейчас уже подойти к Неману. Но натренированный слух Пучкова не улавливал ни единого звука боя даже ночью. Не слышно тех, кто может принять их сигналы, да, собственно, нечем и просигналить – до рации еще надо добраться.