Текст книги "Третьего не дано"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)
И чтобы не разнежиться, подавил в себе думы о предстоящей встрече, мысленно переметнулся к работе.
Ну и жарким ты был, своенравный, безжалостный и штормовой восемнадцатый год! Не кончился еще, восемь месяцев пронеслось, а сколько принес ты и радостей, и горя, и тревог! Как не схожи между собой люди, так и годы разная масть, разный характер! Один – тихий, ленивый, бедный на выдумки отойдет в прошлое – никто не ахнет, не рассмеется. Другой – как динамитом начиненный: взорвется, заполыхает, перемешает все, перевернет. Вот как этот, восемнадцатый. Ясное дело, восемнадцать годков – молодость века, взбрыкивает, бьет копытом, жадно кидается в жизнь. Побольше бы таких годков – жить весело, кровь кипит!..
Просчиталась контра, думала переманить восемнадцатый год к себе, своим сообщником сделать, чтобы праздником для нее обернулся. Где тот праздник?! Анархисты вышиблены из осиных гнезд, левые эсеры спеклись, савинковцы разбиты вдребезги. Однако веселые песни горланить рано, товарищ Калугин. Смотри в оба, смотри, скачут еще горячие кони, свистят безжалостные пули, грохочет гражданская война. Савинков ужом выскользнул из самых рук, а сколько их еще, таких Савинковых!
Штормит, беснуется море жизни!
Вот только здесь тишина, проклятущая тишина. И лес как немой молчит, и не радует его ни солнце, ни синее небо. Чего пригорюнился, лес, свистать всех наверх?!
Калугин ускорил шаг. Нет, все-таки чертовски хорошо в лесу, и, наверное, потому хорошо, что впереди, теперь уже совсем близко, совсем рядом, васильковые огопьки глаз дочурки, сияющее счастьем лицо жены, напускная суровость Евстигнеевны.
Дорога, по которой шел Калугин, была знакома ему с давних пор. По ней приходил он из города к своей Нюсе по воскресеньям, здесь, в деревне, справили они свадьбу, отсюда уезжали в Питер, чтобы вскорости, в марте нынешнего года, вернуться в Москву. И потому чем ближе подходил Калугин к Ховрино, тем светлее становилось на душе. Уже не так мучительно тяготила его тишина: прояснившимися, улыбчивыми глазами смотрел он на березы, тронутые первым дыханием близкой осени, на ели, обожженные крутыми, как кипяток, предрассветными туманами, на высокое небо, вздымавшееся над тихим, безмятежным лесом.
Вот уже и поворот, за ним ручей, а там расступятся деревья и проглянет между ними прокаленная морозами, обмытая дождями, пропеченная солнцем, почерневшая от старости крыша знакомой избы.
Где-то совсем поблизости хрустнула ветка. Калугин остановился, прислушался. Тишина. Огляделся вокруг – все так же безлюдно. Проклятая тишина, не привык он к ней, ох как не привык!..
На повороте – знакомая береза-разлучница. Сколько раз прощался здесь с Нюсей, прислонившись к шершавому, но еще не совсем потерявшему глянец стволу. Все такая же ты, береза, ничуть не изменилась, годы летят над тобой, а ты не торопишься стареть. Молодчина, береза, так держать!..
Опять где-то вблизи хрустнула ветка. Калугин обернулся – никого. "Черт бы ее побрал, эту тишину, букашка шелохнется, а чудится какая-то ересь", мысленно пробормотал Калугин, перепрыгнув через звонко булькавший ручеек.
И в тот же миг тишину взорвало что-то оглушительное. Будто враз лопнули барабанные перепонки, спину обожгло чем-то горячим, острым. И снова над лесом, над всей землей невесомо и безжизненно нависла знакомая и ненавистная тишина.
Калугин хотел обернуться, но голова не повиновалась, будто ее сковало железом, а глаза, как ни старался он открыть их пошире, не видели ничего вокруг, кроме зеленого, начинавшего одеваться в сумрак пространства. Калугин протянул руки, чтобы ухватиться ими за ствол дерева, но его не оказалось вблизи, и он так и рухнул на землю – с вытянутыми вперед, трепетно застывшими руками.
"До избы... метров двести... доползу", – мелькнуло в сознании, и Калугин, собрав оставшиеся силы, вцепился ногтями в корневища деревьев и в сухую, давно не видавшую дождя землю.
Ему казалось, что он ползет, и, чем сильнее жгло грудь, тем больше он верил в то, что с каждым рывком приближается к избе, где его ждет спасение, где к нему потянутся ласковые, бесконечно родные руки. Он верил, что ползти осталось немного, что сейчас расступится лес, покажется родной пригорок, а там останется проползти через огород между грядок – и он ухватится за ступеньку крыльца. А там его услышат, выбегут навстречу, и вспыхнут синими огоньками васильковые глаза Наталки.
На самом же деле он лежал поперек тропки, и тело его, ставшее чужим, неподатливым, изредка дергалось, цепляясь за жизнь.
"Как же так, – вспыхнуло вдруг в сознании Калугина. – Он же сказал: "К вечеру быть на Лубянке... К вечеру быть на Лубянке..."
32
"Паккард" медленно, будто нехотя, сдвинулся с места и, натужно гудя мотором, завернул за угол. Извозчики с трудом сдерживали испуганных, прядавших ушами коней.
Дзержинский весь ушел в свои думы. Он радовался тому, что смог навестить Мишеля Лафара. Славная молодежь идет на смену, ради нее мы провели свою юность в тюремных казематах, звенели кандалами в непроглядной ночи. С такими, как Калугин, как Мишель и Юнна, ВЧК непременно справится с контрреволюцией, защитит республику.
Борьба не окончена. Вот и сейчас его вызывает Ленин – видимо, что-то архиважное, не терпящее промедления...
Ему вновь вспомнились слова Ленина, сказанные в его адрес еще в декабре семнадцатого, когда создавалась ВЧК: "Пролетарский якобинец".
Пролетарский якобинец! Таким словам нельзя было только радоваться, мало их было просто ценить – их нужно было заслужить и оправдать всей своей жизнью.
Враги пишут о нем, Дзержинском, как о фанатике.
Нет, он не фанатик, он убежден, что фанатизм – враг разума и прогресса. Кто-то из мудрых сказал: "Человек просит духовной пищи, а фанатик кладет в его руку камень". Нет, он не фанатик, но разве жить – это не значит питать несокрушимую веру в победу революции? Враги говорят, что он беспощаден. Да, это так, но лишь в двух случаях: к врагам и к самому себе.
Оправдал ли он своей жизнью, своим трудом слова, произнесенные Лениным, может ли он считать себя пролетарским якобинцем? Что произошло с ним за эти месяцы, по своей адской напряженности равные столетию?
Изменился ли он?
"Нет, я все тот же, – мысленно ответил себе Дзержинский. – Каким я был раньше, такой я и теперь; что раньше любил, то и сейчас люблю; что раньше вызывало во мне ненависть, то вызывает и сейчас; как раньше действовал, так действую и теперь; как раньше думал, так думаю и теперь; как раньше горе и испытания меня не миновали, так и впредь не минуют; путь мой остался все тот же... Я еще лучше понял свои стремления и мечты, понял жизнь, я еще более непоколебимо верю в лучшее будущее человечества. Были ошибки, были заблуждения, но я по-прежнему люблю жизнь, не просто, чтобы дышать, а чтобы бороться. Счастье – это борьба, иначе жить не стоит!"
– Верите в социализм, Сергей Григорьевич? – неожиданно спросил Дзержинский.
– Верю, – ответил шофер, – иначе бы в революцию не ударился. А есть и такие, что не верят.
– Есть! – оживился Дзержинский. – Приходит ко мне однажды на Лубянку знакомый. Увидел я его, засмеялся, и всем, кто у меня в кабинете был, объявляю:
"Познакомьтесь, пришел мой раб". Удивились все, конечно, а он ведь и в самом деле раб.
– Как же так?
– А вот так. Сидели мы с ним вместе в шестнадцатом году в Бутырках. Был он тогда духовно парализован, начал терять веру в революцию. А я ему говорю:
"Убежден, что не позднее чем через год революция победит". В ответ он лишь горько усмехнулся. Я предложил пари. Он согласился. "А что ты обещаешь?" – спросил я. И пообещал он, если оправдается мое предсказание, отдаться мне в вечное рабство. Что было дальше – вы знаете. Революция победила даже несколько раньше чем через год. Вот с тех пор я его в шутку и зову своим рабом.
– Здорово получилось! – воскликнул шофер.
Они замолчали. Шофер не хотел своими расспросами отвлекать Дзержинского. Увидев, что Дзержинский держит на коленях блокнот, он чуть замедлил ход, чтобы машину не так сильно трясло.
Дзержинский писал:
"С. С. Дзержинской. Москва, 29 августа 1918 г.
Зося моя дорогая и милый мой Ясик!
В постоянной горячке я не могу сегодня сосредоточиться, анализировать и рассказывать.
Мы – солдаты на боевом посту. И я живу тем, что стоит передо мной, ибо это требует сугубого внимания и бдительности, чтобы одержать победу. Моя воля – победить, и, несмотря на то что весьма редко можно видеть улыбку на моем лице, я уверен в победе той мысли и движения, в котором я живу и работаю..."
Писать было трудно: машину то и дело встряхивало на ухабах. "Сказать, что пишу в машине? Нет, не надо:
будет волноваться", – подумал Дзержинский и дописал последнюю строку:
"А здесь танец жизни и смерти – момент поистине кровавой борьбы, титанических усилий...
Ваш Феликс".
Правильно сделал, что написал – больше не будет ни одной свободной минуты. Сейчас, после разговора с Лениным, возникнут новые неотложные дела. Да их и так накопилось немало. Нужно изучить материалы очередного расследования, наметить план действий, подумать о расстановке чекистов. Что еще? Ах да, заполнить анкету для "фонда комиссии по проверке работников советских учреждений" и отправить ее в 1-й Дом Советов. Он уже ознакомился с вопросами анкеты, вот только никак не мог выкроить время ответить на них.
Да, какие же там вопросы? "Сколько часов работаете в день урочно и сколько сверхурочно?" Вопрос прямотаки наивный. Восемнадцатый год – как вулкан, как росчерк молнии, а они – "сколько урочно и сколько сверхурочно"! Работаю, сколько нужно.
Еще что? А, о духовной пище. Читаю ли книги, хожу ли в театр, и сколь удовлетворительно? Это все равно что спросить, любите ли вы дышать? И придется ответить: "Нет. Нет времени". Нет времени дышать?!
В тюрьмах времени было достаточно. Читал запоем.
Почти в каждом письме на волю – жене, сестре, брату – были строки: "Я читаю, учусь...", "Я много читаю, учусь французскому, стараюсь познакомиться с польской литературой...", "Время я провожу преимущественно за чтением", "Время убиваю чтением"...
Время убиваю чтением... А сейчас? Сейчас он читает книгу жизни, и каждая страница – бой грудь на грудь, победа или смерть.
Еще вопрос: "Состояние вашего здоровья?" Пусть ответят тюрьмы, ссылки. Бессонные ночи. Голодные дни.
Нервы, измотанные в схватках с врагом. Пусть ответят!
"Кем рекомендован на службу?" Совнаркомом. Точнее – Лениным, Владимиром Ильичем Лениным.
"Паккард" миновал Сретенку. Вот и Большая Лубянка. Дзержинский стремительно вышел из машины, не сбавляя шага, распахнул дверь. И сразу же увидел перед собой землистое, встревоженное лицо дежурного.
– Товарищ Дзержинский, уже два раза звонил Владимир Ильич.
– Так. Еще что?
– Еще... На окраине Ховрино убит Калугин.
– Калугин?! – переспросил Дзержинский, посмотрев на дежурного так, будто тот докладывал ему о том, чего не может, не должно произойти. Убийца задержан?
– Еще нет. Только что сообщили... Выслана оперативная группа...
– Пошлите людей на вокзалы. С помощью местных жителей прочесать лес. Докладывайте мне через каждый час. Я у себя.
Он почти бегом поднялся по лестнице, прошел в кабинет, не снимая фуражки, схватил телефонную трубку.
– Соедините меня с Лениным!
И едва успел поздороваться с Лениным, как услышал его энергичный, слегка грассирующий голос:
– Феликс Эдмундович, вы, очевидно, уже знаете, в Петрограде убит Урицкий. Враги революции снова поднимают голову. Настоятельно прошу вас немедленно отправиться в Петроград и тщательно расследовать обстоятельства злодейского покушения. Враги бросают нам вызов – мы принимаем его! Все эти террористы – не более чем пышущие дикой злобой фанатики, уверовавшие в то, что их пули нацелены в "тиранов" и что они защищают "царство свободы". История белого террора наглядное тому подтверждение. Шарлотта Корде всерьез верила, что в загробном мире будет рядом с тираноубийцей Брутом...
Впрочем, сейчас не до исторических параллелей. Дорого время, чрезвычайно дорого время! Сможете ли вы ехать тотчас же?
– Я сейчас же, Владимир Ильич.
– Вот и преотлично. И, пожалуйста, позвоните мне из Питера. Ну, что-то около половины шестого вечера.
Успеете?
– Несомненно.
– Удачи вам, Феликс Эдмундович. И еще одна, наиглавнейшая просьба: берегите себя.
– Спасибо, Владимир Ильич, не беспокойтесь. До свидания.
Дзержинский повесил трубку и вспомнил, что эти же слова "берегите себя" Ленин говорил ему в ту ночь, когда они до самого рассвета просидели за беседой и когда за окнами полыхала майская гроза.
...Поздно ночью Дзержинский приехал в Петроград.
Чекисты доложили ему о первых результатах следствия по делу убийства Урицкого.
В день покушения Кенигиссер, бывший юнкер Михайловского артиллерийского училища, на Марсовом поле взял напрокат велосипед и поехал на Дворцовую площадь.
Оставив велосипед снаружи, он вошел в подъезд здания комиссариата внутренних дел и, присев на стул, застыл в ожидании, ни с кем не вступая в разговор.
Урицкий, выйдя из автомобиля, направился в подъезд.
Кенигиссер пропустил его мимо себя и, вскочив со стула, выхватил револьвер и выстрелил в голову. Урицкий упал.
На крики и выстрелы прибежал караул. Красноармейцы вскочили в автомобиль и погнались за убийцей, который, отстреливаясь, мчался на велосипеде по улице.
На набережной у машины заглох мотор. Красноармейцы повыскакивали из нее на мостовую и побежали за преступником. Расстояние до него быстро сокращалось. С четырехсот метров несколько раз выстрелили по нему навскидку. Убийца, круто свернув к воротам ближайшего дома, бросил велосипед.
Минуты три спустя красноармейцы вбежали в тот же подъезд. Прогремел еще один выстрел, видимо последний.
И все смолкло.
По лестнице спускался Кенигиссер. Бритая голова расплывчато светилась в полумраке лестничной клетки...
Дзержинский поставил на ноги всю Петроградскую ЧК. Кенигиссер – пешка, за ним, несомненно, стояли те, кто без устали плели здесь, в Петрограде, нити заговоров и мятежей. Весь день вел он расследование, руководил операцией по поимке всех, кто был причастен к злодейскому убийству. Потом ему принесли телеграмму: "Сегодня эсерка Каплан совершила покушение на Ленина.
Выстрелами из браунинга Ленин тяжело ранен".
Пальцы судорожно вцепились в телеграфный бланк.
Дзержинский прижал ладонь к левой стороне груди. Леденящая бледность залила впалые щеки.
"И пожалуйста, позвоните мне из Питера..." А сейчас... Кто может ответить, что с ним сейчас?!
– Я немедленно возвращаюсь в Москву, – Дзержинский произнес эти слова едва слышно, хотя ему казалось, что он говорит как обычно.
Он тут же вышел из здания и сел в автомобиль. Машина понеслась на вокзал.
– Я понимаю, я все понимаю, – оправдывался начальник вокзала. – Но на путях нет ни одного пассажирского состава. Через час, не раньше...
– Я спрашиваю: что идет сейчас на Москву?
– Товарняк...
– Я еду на нем!
Чекисты, сопровождавшие Дзержинского, пытались уговорить его войти в теплушку, но он отказался наотрез, оставшись на тормозной площадке.
Последняя летняя заря догорала над лесами, сквозь которые с грохотом летел обычно неторопливый, а сейчас стремительный товарный состав. Холодные сумерки окутывали гудящее полотно.
С каждой минутой приближалась Москва, но Дзержинскому казалось, что поезд будет вечно стучать на стыках, так и не достигнув Москвы.
Дзержинский стоял, ухватившись за борт тормозной площадки, в наглухо застегнутой шинели, прямой и неподвижный, как изваяние. Небо темнело, рождая несметное число удивительно ярких звезд. Звезды вспыхивали в рельсах, отсвечивая синим огнем. Паровоз нещадно гудел, будто хотел доказать свое старание. Звенели разбуженные леса. Эхо дробило, множило звуки, и чудилось, будто тысячи таких же составов, какой мчался сейчас к Москве, взвихрили леса, и они уже не смогут заснуть.
Леденящий ветер бил в лицо, но Дзержинский не замечал ни ветра, ни холода. Ранен Ильич! Если бы он, Дзержинский, был там, во дворе завода Михельсона, рядом с Лениным, он не задумываясь прикрыл бы его собой, своим телом.
Как и всегда, Дзержинский не думал о себе. Как и всегда, он думал о революции. В эти часы во всей России не было человека, который бы больше, чем Дзержинский, сознавал свою ответственность за защиту республики.
Сейчас это был уже не человек в обычном смысле этого слова: это был сгусток нервов, испепеляющих чувств, неукротимого действия.