Текст книги "Третьего не дано"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Юнна не предполагала, что растерянность левых эсеров – еще не самая главная их вина, скорее, это их беда.
Она узнала, что они повинны в гораздо большем, когда Ленин напомнил о том, что в октябре 1917 года на предложение большевиков войти в правительство левые эсеры ответили отказом.
– В тот момент, когда левые эсеры отказались войти в наше правительство, – голос Ленина звучал все громче, соединяя в себе гнев и спокойную уверенность, – они были не с нами, а против нас!
Скамьи левых эсеров встретили эти слова в штыки.
Шум и гвалт продолжался несколько минут. Ленин, вглядываясь в свои записи, ждал, когда схлынет волна шума.
И едва это произошло, как он, воспользовавшись относительной тишиной, воскликнул:
– Правда глаза колет!
Левые эсеры повскакали с мест. Кое-кто из них демонстративно устремился к выходу, отчаянно жестикулируя и крича. Охваченные неистовством, они уже не могли сдержать себя. И тогда Ленин добавил громче:
– Если есть такие люди, которые предпочитают с советского съезда уходить, то скатертью дорога!
"Они совсем потеряли голову! – повторила Юнна мысленно вслед за Лениным. – Неужели они сами не понимают, не видят этого!" Она стала еще пристальнее смотреть на Спиридонову, ожидая от нее чего-то решительного и мудрого, что может спасти сейчас этих бесновавшихся людей. Но та сидела все так же удивительно прямо, и казалось, что все происходящее в зале возбуждает и окрыляет ее.
– ...И чтобы привести доказательство этой растерянности, – Юнна прислушалась к фразе Ленина, начало которой она не успела уловить, я приведу вам пример из слов человека, в искренности которого ни я, ни кто другой не сомневается, – из слов товарища Спиридоновой...
"Человека, в искренности которого ни я, ни кто другой не сомневается... – – радостным эхом отозвалось в душе Юнны. – Это о ней, о ней... Ах, как бы это надо услышать Мишелю!.." Юнна ждала, очень ждала таких или подобных им слов, и вот они произнесены самим Лениным!
Ленин рассказал о той речи, которая была напечатана в газете "Голос трудового крестьянства" и которую Юнна читала. Помнится, тогда она не обратила внимания на те строки, в которых говорилось, будто бы немцы предъявили нам ультиматум отправить им на два миллиарда мануфактуры.
– Та партия, – подчеркнул Ленин жестом, приведя эти строки из речи Спиридоновой, – которая доводит своих наиболее искренних представителей до того, что и они падают в столь ужасающее болото обмана и лжи, такая партия является окончательно погибшей.
Это был приговор, вынесенный историей левым эсерам. И конечно же, приговор этот, касаясь всей партии, не мог обойти одного из ее лидеров Марию Спиридонову. Но Юнна восприняла его как нечто касающееся только самой партии левых эсеров и не касающееся Спиридоновой, как человека, стоящего особняком и не могущего отвечать за ту партию, в которой она, волею судеб, состоит.
Ленин, развивая свою мысль, далее говорил о том, что подобное поведение левых эсеров хуже всякой провокации, что, слушая их призывы, правые эсеры – Керенский, Савинков и прочая братия – восхищаются ими как своими единомышленниками. И тут, видимо, чтобы ни у кого не оставалось никаких сомнений, чтобы ни у кого не было раздвоения чувств и мыслей, Ленин энергичным жестом подчеркнул свой вывод:
– Когда нам здесь говорят о бое против большевиков, как предыдущий оратор говорил о ссоре с большевиками, я отвечу: нет, товарищи, это не ссора, это действительный бесповоротный разрыв, разрыв между теми, которые тяжесть положения переносят, говоря народу правду, но пе позволяя опьянять себя выкриками, и теми, кто себя этими выкриками опьяняет и невольно выполняет чужую работу, работу провокаторов...
Юн на взглянула на Спиридонову. Та сидела прямая, невозмутимая, словно ее не коснулась уничтожающая критика докладчика. Опершись локтями о стол, она медленно, как завороженная, взяла лежавший перед ней исписанный лист бумаги и, держа его в поднятых кверху ладонях, медленно разорвала крест-накрест: сперва пополам, потом еще раз – на четыре части. Юнне показалось, что она вложила в этот жест какой-то смысл.
Ленин говорил теперь об очередных задачах, о том, что мы на опыте научимся строить социалистическое здание, что за его строительство взялись рабочие и трудящиеся крестьяне тысячами, десятками тысяч, сотнями тысяч рук, что каждый месяц такой работы стоит десяти, если не двадцати лет нашей истории.
– Прежние товарищи наши – левые эсеры говорят, что наши дороги разошлись. Мы твердо отвечаем им: тем хуже для вас, ибо это значит, что вы ушли от социализма.
Чем ярче рисовал Ленин картину борьбы за новый, рождавшийся в муках мир, тем напряженнее слушал его зал, зачарованный и вдохновленный открывавшимися далями. А когда Ленин взволнованно, с горечью и негодованием сказал, что, в то время как десятки и тысячи людей гибнут от голода, другие имеют большие излишки хлеба, кто знает, что народ тертшт несказанные муки голода, но не хочет продавать хлеб по твердым ценам, те враги народа, те друзья капиталистов, – война им, и война беспощадная! зааплодировали не только большевики, но и часть левых эсеров.
Нет, это не борьба с крестьянством, подчеркивал Ленин. Тысячу раз ошибается тот, кто так подумает. Это борьба с ничтожным меньшинством деревенских кулаков, борьба за то, чтобы спасти социализм.
– Слыхал? – подтолкнул локтем знакомый уже Юпне парень старика крестьянина. – Вот оно как поворачивается!
– Не шебурпш, – зло огрызнулся старик и, немного погодя натужно вздохнув, цепко ухватился за клочковатую, как пучок сена, бороду: – Жплня настает – ехала кума неведомо куда...
– А мы, батя, знаем куда...
Юнпа прислушалась было к ним, но почувствовала, что Ленин скоро закончит свое выступление. И он действительно закапчивал. Последние его слова прозвучали в абсолютной тишине:
– Если мы не дадим ни фразам, ни иллюзиям, ни обману, ни истерике сбить себя с правильного пути, то социализм победит!
25
В тот час, когда в Денежном переулке, в особняке немецкого посольства, прозвучал выстрел Блюмкина, заведующий отделом по борьбе с контрреволюцией Лацис находился в Наркомате внутренних дел. Получив известно об убийстве Мирбаха, он тотчас же сел в машину и коротко приказал шоферу:
– На Лубянку!
Дзержинского он там пе застал: Феликс Эдмундович был в немецком посольстве.
Едва Лацис вошел в свой кабинет, как раздался телефонный звонок.
– Завершено ли у вас дело племянника графа Мирбаха? – отрывисто спросил Дзержинский.
– Его взял у меня Блюмкин, – ответил Лацис.
– Когда?
– Сегодня в одиннадцать утра.
– Материала этого дела обнаружены на месте покушения, – сказал Дзержинский.
– Работа Блюмкина!
– Кажется, в этом нет сомнения, – сказал Дзержинский. – Я немедленно выезжаю в Трехсвятительский, в Покровские казармы. Попов устроил там заваруху. Вас, Мартин Янович, попрошу отправиться на съезд и сообщить о случившемся Петерсу.
Лацис поспешил в Большой театр. Разыскав Петерса, стоявшего в сторонке в фойе и оживленно втолковывавшего что-то хмурому Калугину, Лацис начал было говорить, но Петерс не дал ему раскрыть рта.
– Дзержинский арестован в штабе Попова! – волнуясь, воскликнул он.
– Арестован? – изумился Лацис.
– Сейчас же едем на Лубянку. – Петере устремился к выходу. – Надо обсудить создавшееся положение и принять самые экстренные меры.
В ВЧК Петере бросился к телефону и связался со штабом Попова.
– Говорит Петере. Прошу к аппарату товарища Дзержинского, – волевым тоном попросил он.
Человек, взявший трубку на другом конце провода, ответил не сразу.
– Вы что, оглохли? – возмутился Петере. – Немедленно пригласите к аппарату Феликса Эдмундовича!
В трубке послышались отзвуки приглушенных голосов.
– Мы не можем его позвать, – торопливо проговорил кто-то и тут же повесил трубку.
Петере вскипел:
– Я заставлю их ответить!
На второй его звонок к телефону подошел Александрович.
– Товарища Дзержинского вызвать не могу, он занят, – глухим голосом, в котором проступало плохо скрываемое волнение, произнес он.
– Да в чем дело, что за таинственность? – воскликнул Петере. – Объясни, что там у вас происходит.
В ответ не раздалось ни единого слова.
Пришлось звонить в третий раз.
– На каком основании вы задержали Дзержинского? – спросил он Александровича, который снова подошел к телефону. – Извольте немедленно объясниться.
– Я действую по указанию ЦК партии левых эсеров, в которой состою, и не имею права вдаваться в причины. Это вы узнаете из наших документов. Теперь Александрович, видимо подбодренный своими коллегами, говорил вызывающе, хотя глуховатый голос нет-нет да и выдавал его истинное состояние.
– Сволочи! – воскликнул Петере. – Надо разворотить это изменническое гнездо! Надо...
Он не договорил: по прямому проводу позвонил БончБруевич.
– Владимир Ильич дал указание двинуть артиллерию и другие воинские части против мятежников, – сказал он. – Временное исполнение обязанностей председателя ВЧК возлагается на товарища Петерса. Ильич предупредил, что за жизнь Дзержинского ответят головой тысячи провокаторов и мятежников.
Петере поспешил на съезд, чтобы усилить охрану театра. Лацис вернулся в ВЧК. Он отдавал распоряжения своим подчиненным, как вдруг в кабинет к нему вихрем ворвался чекист.
– Мартин Янович, там, в коридоре, наших комиссаров арестовывают!
– Что?!
Выскочив в коридор, Лацис нос к носу столкнулся со здоровенным матросом Жаровым. Издевательская усмешка расплылась по его скуластому рыхловатому лицу.
– Руки вверх! – приказал Жаров.
– Ты на кого?! Я Лацис!
– Его-то мне и надо! – пробасил Жаров, не переставая ухмыляться. – На ловца и зверь бежит!
"Надо немедленно сообщить в Кремль", – подумал Лацис и решил схитрить.
– Хорошо, – сказал он, – вот только фуражку возьму.
– Дуй, да поживее! – самодовольно разрешил Жаров.
Лацис вошел в свой кабинет. Сообщить в Кремль по прямому проводу о том, что его арестовали и куда увозят – неизвестно, было делом одной минуты.
В коридоре Лациса ожидали вооруженные мятежники. Они вывели его на улицу и направились в сторону Сретенки.
"В Трехсвятительский, в штаб Попова", – подумал Лацис.
Предположение подтвердилось. На Покровке он увидел свежевырытые окопы. Караул мятежников стоял на бульваре, строго контролируя каждого проходящего.
В штабе Лацис встретил Попова. Блестели начищенные, как на праздник, хромовые фасонистые сапоги. Блестели кожаные галифе, обтертые сзади, и кожаная куртка. Блестели новые скрипучие ремни, портупея, фуражка. И даже полные розовые щеки Попова блестели, будто смазанные жиром.
– По постановлению ЦК партии левых эсеров вы арестованы, – торжествующе объявил Попов, не выдерживая, однако, прямого, уничтожающего взгляда Лациса.
– Как вы посмели поднять руку на Дзержинского? – в упор спросил Лацис.
– Вы заступаетесь за мерзавцев мирбахов! Вы продались немцам! – завопил Попов, стараясь криком заглушить в себе страх и возбудить окруживших их матросов.
Два дюжих матроса, от которых разило водочным перегаром, подтолкнули Лациса в дверь, и здесь он увидел Дзержинского. Феликс Эдмундович стоял заложив руки за спину. Лицо его пылало гневом и решимостью...
...Шестого июля Юнна не выдержала: придя в Большой театр, она поняла, что не сможет спокойно сидеть здесь, пока не убедится, вернулся ли Мишель с задания или нет.
Как ни велико было желание остаться на съезде, тревога в ее сердце нарастала, и она поспешила в Каретный ряд, надеясь хоть что-либо узнать о Мишеле или же случайно встретить его.
Был жаркий, безветренный день. Над разомлевшими на солнце домами и улицами стэял зной, предвещавший затяжные дожди.
Юнна медленно прошлась вдоль дома, где жил Мишель. Она надеялась увидеть знакомое окно на третьем этаже распахнутым, но оно было наглухо закрыто.
"Я все равно должна увидеть его, все равно", – в тревоге повторяла Юнна.
Она медленно побрела назад, раздумывая, как ей поступить, и вдруг решилась. С Неглинпой она вышла к Варсонофьевскому переулку и стала подниматься по крутому тротуару к зданию ВЧК. В здание это Калугин категорически запретил ей входить не только днем, но и ночью. Сейчас она и не помышляла об этом. Просто решила пройти мимо. Может, ей повезет, ц она увидит Мишеля или кого-либо из его знакомых.
– Куда прешь, Маруся? – вдруг заорал на нее часовой. – А ну, развернись кормой! Прохода нету!
– Скажи на милость, какой грозный! – улыбнулась Юнна, переходя на противоположную сторону переулка. – Нельзя ли повежливее?
– Приходи вечерком, я с тобой займусь вежливостями, – цинично рассмеялся он, показывая щербатые прокуренные зубы.
"Что-то случилось, – подумала Юнна, и страх за Мишеля с новой силой возник в ее душе. – Здесь никогда не было таких развязных, наглых часовых. Что-то не так..."
Она вышла на Лубянку и направилась в сторону Сретенки. Необычное оживление царило здесь. По улице и бульвару торопливо шагали вооруженные матросы, патрули. К Мясницкой, грозно ощетинясь рыльцами пулеметов, ползли два броневика.
Юнна вернулась на Лубянку. Здание ВЧК усиленно охранялось. Воспользовавшись тем, что в переулке часового уже не было, остановилась на углу. Неожиданно одно из окон третьего этажа приоткрылось и из него на тротуар упала спичечная коробка. Юнна птицей метнулась к коробке. Может, провокация? Или просто выбросили за ненадобностью? А если сигнал?
Схватив коробку, она словно ни в чем не бывало пошла по переулку. Через минуту вслед ей загремели рявкающие слова уже знакомого часового:
– Ты опять здесь вертишься? Ну, попадись мне еще!
На Неглинной Юнна зашла за ограду приземистого дома и открыла коробку. Там лежал клочок бумажки. Юнна, волнуясь, развернула его:
"Мы арестованы левыми эсерами. Сообщи в отряд Завьялова. Лафар".
Мишель! Он здесь! Недаром ее неудержимо тянуло сюда, на Лубянку! Он арестован! Но почему, за что?
И почему левыми эсерами? Видимо, произошли какие-то страшные события!
Но сейчас не время рассуждать! Скорее, скорее помочь Мишелю и его товарищам!
Через десять минут Юнна была в отряде Завьялова.
Однажды она уже видела его с Мишелем, и, знакомя ее с Завьяловым, Мишель сказал: "Это мой надежный друг.
Вместе юнкеров колошматили".
В тот момент, когда Юнна прибежала за помощью, Завьялов выстраивал свой отряд во дворе возле кирпичных казарм. Обернувшись на вызов часового, он досадливо поморщился, но, увидев Юнну, поспешил к ней. По озабоченному лицу Завьялова можно было догадаться, что ему очень некогда. Юнна торопливо протянула ему записку.
– Ясно, – пробасил Завьялов, стремительно прочитав ее. – Вовремя поспели, товарищ. – Завьялов, хоть и знаком был с Юнной, не терпел фамильярности. – Мы идем к телеграфу, на Мясницкую, мятежников выбивать.
Он подбадривающе подмигнул Юнне, как бы говоря:
"Ничего, будет полный порядок!" И она, с надеждой глядя на его худощавое решительное лицо, на щеку, прошитую синеватыми отметинками пороха, на нескладную высокую фигуру, с теплым чувством подумала, что Завьялов и впрямь надежный друг.
– Равняйсь! Смирно! Шагом марш! – Юнне казалось, что Завьялов медлит, соблюдая все требования устава.
И только когда отряд зашагал к воротам, на душе у Юнны полегчало.
– Аида с нами, крошка! – не выдержав, ликующе воскликнул кто-то из матросов. – Становись в строй!
С нами не пропадешь!
– Прекратить! – оборвал шутника Завьялов. – Запомнить: не крошка, а товарищ! Ясно?
– Ясно! – весело раздалось в ответ.
И Завьялов, придерживая стучавшую по боку деревянную кобуру маузера, занял свое место впереди отряда.
Когда матрос воскликнул: "Становись в строй!", Юнна готова была тут же воспользоваться его приглашением и шагать с ними с песней по жарким московским улицам, дышащим зноем и тревогой. Она не успела заметить, какой матрос крикнул ей, но слова его, хоть и окрашенные легкой иронией и превосходством бывалого мужчины, были настолько созвучны ее желаниям, что она даже не обиделась на то, что он назвал ее крошкой.
Но когда отряд прошел мимо, она с тоской и горечью поняла, что не имеет права идти в этом строю, потому что тот фронт, солдатом которого она стала, был невидимым фронтом.
– Я буду ждать на Сретенке, передайте, – успела сказать Юнна Завьялову, когда отряд выходил из ворот, и тот понимающе кивнул головой: он хорошо знал, кому должен передать слова Юнны.
Отряд повернул за угол, и Юнна помчалась на Сретенку. Она не заметила, как солнце нырнуло в стаю рыхлых дождевых туч.
Юппа остановилась под липой на Сретенском бульваре. Мимо прогромыхал трамвай, полный вооруженных матросов. Неподалеку какие-то люди с ожесточенной поспешностью рыли окопы. С Чистых прудов доносились звуки стрельбы.
– Сумасшедшая! – Юнна . обернулась, и радостное изумление сдавило ее сердце: перед ней стоял Мишель. – Здесь нельзя, сейчас начнется перестрелка!
– Как тогда, на баррикаде? – спросила Юнна.
– Как тогда, – торопливо и возбужденно ответил Мишель. – Я бегу на Мясницкую, там засели левые эсеры.
Они подняли мятеж. Арестовали Дзержинского...
– Как же так? Они же были с нами!
– Они изменники! Прости, поговорим потом. Меня ждут.
Он не говорил: "Уходи", но то, что не звал с собой, обидело ее до глубины души. Юнна не стала упрашивать его, но Мишель по ее погрустневшим глазам понял, что она не уйдет.
– Хорошо, идем вместе! – решительно сказал он.
Они побежали на Мясницкую. На углу пришлось укрыться за выступ дома: их и матросов из отряда Завьялова обстрелял броневик мятежников. Юнна видела, как Завьялов приник к пулемету. Началась перестрелка. Юнна держала свой маленький браунинг наготове. Взглянув на Мишеля, она снова с потрясающей отчетливостью вспомнила октябрьскую ночь, баррикаду, Мишеля. Тогда она еще не знала, что его зовут Мишелем, не знала, что пути их сойдутся. Не знала, что такое любовь...
Как много она знает теперь! Знает, что словесная перестрелка между большевиками и левыми эсерами, начавшаяся там, на трибуне Большого театра, здесь превратилась в перестрелку ружейную. Такова логика борьбы...
Неожиданно из углового дома открыли стрельбу. Казалось, стреляют из всех окон.
– Огонь! – услышала Юнна команду Завьялова.
Матросы залегли. Пули с визгом впивались в каменные стены, рикошетили. Слышался звон разбиваемых стекол, крики мятежников. Чтобы ворваться в дом, нужно было пересечь узкую полоску булыжной мостовой. Но сейчас, под пулями, это было опасно.
Едва перестрелка стихла, как снова раздался резкий, сак свист хлыста, голос Завьялова:
– За мной! Вперед!
Юнна вскочила вслед за Мишелем. Еще несколько шагов – и они будут у подъезда дома, недосягаемые для пуль. И в этот момент Юнна с ужасом увидела, что Мишель схватился за ствол тополя, но не удержался и упал на мостовую.
"Мишель!" – в отчаянии хотела вскрикнуть Юнна, но не смогла. Она подбежала к Мишелю, приподняла вмиг похолодевшими ладонями его голову, повернула к себе.
Он смотрел на нее виновато и изумленно, будто увидел впервые.
– Тебе больно? – спросила Юнна, припав ухом к его груди.
– Зло берет, – задыхаясь, прошептал он. – Не могу стрелять...
И Юнна увидела струйку крови у его плеча, которую впитывала и не могла впитать всю белая рубаха Мишеля.
Глядя на кровь, она вспомнила, как Спиридонова, сидя в президиуме, разорвала на четыре части свои записки, вложив в это движение какой-то тайный смысл.
"Подлая, подлая, подлая..." – зашептала Юнна. Гнев, ненависть, отчаяние душили ее, словно именно Спиридонова стреляла сейчас в Мишеля.
– Надо перевязать! – как сквозь сон, услышала Юнна сердитый голос Завьялова. – Небось не ребенок, обязаны понимать!
Он бережно поднял Мишеля на руки и сноровисто перенес в ближайший двор, осторожно положил на ступеньку крыльца.
– Живой... – подмигнул он Юнне точно так же, как тогда, когда прочитал записку.
Он тут же рывком сбросил с себя матроску, рванул через голову тельняшку и отдал Юнне.
– Перевяжите... Мне недосуг. Сейчас пришлю ребят – его надо в лазарет.
Юнна держала в руках влажную от пота тельняшку.
Мишель лежал, прикрыв глаза. Он выглядел беспомощным, как ребенок, и волна нежности окутала сердце Юнны.
"Я спасу тебя, спасу", – поклялась она и, разорвав тельняшку на полосы, сноровисто перевязала рану.
Мишель застонал и открыл глаза.
– А знаешь... – прошептал он. – Я написал о тебе поэму...
– Молчи... – ласково остановила его Юына, смахнув с ресниц слезу. Любимый мой...
26
Дзержинский, попрощавшись с Лениным и с другими участниками заседания Совнаркома, вернулся к себе на Лубянку. Приказав дежурному никого не впускать в кабинет, закурил, сел за стол и задумался.
Итак, в Совнаркоме рассмотрено его заявление: "Ввиду того что я являюсь, несомненно, одним из главных свидетелей по делу об убийстве германского посла графа Мирбаха, я не считаю для себя возможным оставаться больше во Всероссийской чрезвычайной комиссии... в качестве ее председателя, равно как и вообще принимать какое-либо участие в комиссии. Я прошу Совет Народных Комиссаров освободить меня от работы в комиссии".
Завтра в газетах будет опубликовано постановление Совнаркома. Дзержинский еще раз перечитал подготовленный текст: "Ввиду заявления товарища Дзержинского о необходимости для него как одного из главных свидетелей по делу об убийстве германского посла графа Мирбаха отстраниться от руководства работой в Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем, Совет Народных Комиссаров назначает временным председателем названной комиссии тов. Петерса.
Коллегия Чрезвычайной комиссии объявляется упраздненной.
Тов. Петерсу поручается в недельный срок представить Совету Народных Комиссаров доклад о личном составе работников Чрезвычайной комиссии на предмет устранения всех тех ее членов, которые прямо или косвенно были прикосновенны к провокационной азефской деятельности члена партии левых социалистов-революционеров Блюмкина".
Сейчас, когда жалкие остатки мятежников, преследуемые отрядами бойцов и чекистов, пытались скрыться в подмосковных лесах, когда под всей этой авантюрой левых эсеров можно было подвести черту, Дзержинский особенно остро сознавал, в какой опасности находилась республика, какая трагедия могла разыграться не только в Москве, но и в Питере, и по всей России.
Контрреволюция мастерски скоординировала свои планы по времени. Левые эсеры поднимают мятеж 6 июля.
Почти одновременно выступает на Восточном фронте левый эсер Муравьев. И в довершение всего – удары Савинкова в Ярославле, Рыбинске, Муроме. Концентрированная, тщательно продуманная и бешеная по своему натиску атака на власть Советов.
Что двигало, что побуждало эти, казалось бы, столь несхожие между собой контрреволюционные силы объединиться? В чем истоки этой авантюры?
Савинков... Что-то общее роднит его с Муравьевым.
Это – склонность к авантюре, театральность, самовлюбленность. Как-то Луначарский вспомнил такую эффектную сценку. Было это в вологодской ссылке. Собрались социал-демократы и эсеры. Слушали доклад, потом горячо дебатировали какой-то социологический вопрос. Вдруг открывается дверь и является Савинков. Лицо его бледно, глаза сощурены, движения нарочито размеренны и небрежны. Без всяких предисловий выходит на середину и разражается речью из отрывистых фраз: "Пора перестать болтать", "Теорией сыты по горло", "Дело выше слов"... "Казалось бы, за такую претенциозную, пустую выходку человека нужно было бы по-товарищески ругнуть, – говорил Луначарский, – но, к моему великому удивлению, многих из присутствующих этот словесный фейерверк ослепил своим блеском: "Ах, этот Савинков, вот человек дела, какой свежей струей пахнуло от его слов!.."
Но Савинков – это, конечно, не Муравьев, этот покрепче: с убеждениями, доведенными до фанатизма, и потому он несравнимо опаснее. Конечно, такие понятия, как "народ", "родина", для Савинкова лишь эффектные, расплывчатые фразы. Опьяняющая роль вождя заряжала Савинкова энтузиазмом. Этот будет играть до конца, пока его не положат на обе лопатки, пока он не увидит всю безрассудность и безрезультатность борьбы и не пустит себе пулю в лоб. Потерпев одно поражение, он придумает новый трюк, новый план, новую хитроумную комбинацию. И снова он попытается всплыть на мутной волне контрреволюции. Да, Савинков – прожженный авантюрист, способен любую подлость представить как подвиг.
Ну, хорошо, с такими, как Савинков, как Муравьев и иже с ними, все понятно, все ясно, все логично. Но левые эсеры!.. Эти же шли с большевиками, пытались доказать, что они гораздо революционнее самих большевиков. Как могло случиться, что они скатились в болото контрреволюции? Этот вопрос, как проклятье, не давал думать ни о чем другом и тогда, когда Дзержинский мчался в Трехсвятительский, и когда очутился в плену у мятежников, и когда сидел на заседании Совнаркома.
Как могло случиться, что опорой левых эсеров стал отряд ВЧК? Как произошло, что не кто-то другой, а именно сотрудник ВЧК Яков Блюмкин стрелял в германского посла? Чем объяснить, что не кто-то иной, а именно заместитель председателя ВЧК Александрович оказался в числе мятежников? Почему не удалось своевременно предотвратить покушение на Мирбаха, покушение, за которое теперь, возможно, придется заплатить разрывом Брестского договора?
Александрович... Левый эсер, и все же Дзержинский ему доверял. Почему? Только ли потому, что Александрович работал старательно и что его никто не мог обвинить в двуличии? Нет, конечно же, все гораздо глубже и сложнее. Александрович разделял идеи своей партии, а партия его, оказывается, давно кралась к власти, лицемерно объявляя себя защитницей народных интересов. Насколько же опаснее открытых врагов такие люди, как Александрович! Тихие, исполнительные, послушные, они тщательно замуровывают в своей душе истинные намерения, тлеющие угли ложной веры. Для них авантюризм незаменимый наркотик, утоляющий жажду ненасытного тщеславия и властолюбия. В этом они родные братья Савинкова. Как метко назвал левых эсеров Ильич: прислужники Савинкова!
Конечно же, если бы Александрович не пользовался доверием Дзержинского, он не поручал бы ему расследовать жалобы, поступавшие на отряд Попова. И всякий раз Александрович, казалось, искренне рассеивал подозрения, опровергал сигналы о попойках в отряде. Дзержинский верил ему, тем более что Попову всегда поручалось разоружение банд и его отряд успешно выполнял такие задания. Теперь-то ясно, что из этих банд он и черпал пополнение, а стойких, преданных революции бойцов отправлял на фронт. Без ведома ВЧК Попов принял в отряд полторы сотни человек из разоруженных банд.
Не зря так часто ездил в Покровские казармы Александрович...
Сегодня он схвачен на Курском вокзале. Пытался сесть на товарный поезд и скрыться. Сбрил волосы, усы, брови, но чекисты опознали его. Допрашивал Александровича Петере. Тот сидел в чесучовом измятом пиджаке, трясущийся, жалкий. Лепетал, что обманул доверие Дзержинского и что это больше всего мучает его совесть, заставляет страдать. Да, жалок тот, в ком совесть нечиста...
И – оправдания, оправдания... Он, мол, лишь беспрекословно подчинялся партийной дисциплине, и только в этом его вина. Интересно, как он держал себя на заседании ЦК партии левых эсеров, когда было решено спровоцировать войну с Германией, убить Мирбаха? Сначала долго оправдывался, потом зарыдал, и Петерсу стало тяжело. Может быть, как признавался сам Петере, потому, что из всех левых эсеров, работавших в ВЧК, Александрович оставил наилучшее впечатление. Тем опаснее такого рода люди...
Как и всякий человек, в чьей натуре определяющей чертой является честность, Дзержинский искренне хотел видеть это качество в людях. Но Александрович лишний раз доказал, что нельзя обольщать себя внешними признаками человека. Фундамент всего – мировоззрение, духовный мир...
Дзержинский мысленно представил себе, как утром шестого июля в кабинет Александровича вошел невысокий брюнет с черной бородой и такими же черными усиками, с роскошной шевелюрой и загадочной улыбкой на сочных губах. Это был Яков Блюмкин. Он молча положил перед Александровичем удостоверение:
"Всероссийская чрезвычайная комиссия уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя Революционного Трибунала Николая Андреева войти в переговоры с Господином Германским Послом в Российской Республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к Господину Послу.
Председатель Всероссийской чрезвычайной комиссии Ф. Дзержинский. Секретарь Ксенофонтов".
Александрович знал, что подписи и Дзержинского, и Ксенофонтова подделаны самим Блюмкиным. Прочитав удостоверение, текст которого не оставлял никаких сомнений в намерениях Блюмкина, он понял, что от него хотят. Молча открыв сейф, Александрович достал оттуда круглую печать ВЧК и старательно прижал ее к штемпельной подушке, будто больше всего заботился о том, чтобы получился отчетливый, не вызывающий подозрений оттиск.
На самом же деле его волновало другое. В эти минуты он взвешивал все "за" и "против", думая о своей роли в тех событиях, которые неизбежно произойдут после того, как он, поставив печать на поддельный документ, придаст ему законную силу. Он думал о последствиях, которые обрушатся на его голову, если ход предстоящих– событий сложится не в пользу левых эсеров. Он боролся со своими колебаниями, мучительно сознавая, что, пока мандат Блюмкина еще не скреплен печатью, он, Александрович, еще имеет право выбора, еще может отречься от всех обязательств перед верхушкой левых эсеров. Достаточно лишь снять телефонную трубку и сообщить Дзержинскому о готовящемся мятеже. Он колебался, но, заметив, что Блюмкин косится на него, решился и звучно пришлепнул печать к мандату, опасаясь, что пьянящая решимость уступит место трезвому разуму.
Блюмкин молча взял мандат. Теперь глаза Александровича вцепились в портфель – матерчатый, имитация черной кожи, с металлическими замками. Казалось, он жаждет узнать, что лежит в этом портфеле, хотя и был прекрасно осведомлен о его содержимом: две папки голубого цвета с надписью "Дело графа Роберта Мирбаха", три фотокарточки, письма на немецком языке с подписью "Роберт", протокол обыска его номера в гостинице "Элит". Знал он и содержание документов, покоящихся в портфеле:
"Настоящим Королевское Датское Генеральное Консульство доводит до сведения Чрезвычайной комиссии, что арестованный офицер австро-венгерской армии граф Роберт Мирбах, согласно письменному сообщению Германского Дипломатического Представительства в Москве, адресованному на имя Датского Генерального Консульства, в действительности состоит членом семьи, родственной Германскому Послу графу Мирбаху, поселившейся в Австрии. Королевский Датский Генеральный Консул".