Текст книги "Третьего не дано"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Казалось, что Савинков снова смотрит не на Ружича, а куда-то мимо и выше его. Ружич проследил направление взгляда, надеясь увидеть там икону, но ничего не увидел.
– Клянусь, верю! – страстно прошептал Савинков, и в этом шепоте не было уже ни исступления, ни фальши. – Несметная рать собирается под наши знамена, – отрывисто, убежденно и вдохновенно заговорил он. – И каждый боец – русский богатырь. Каждый – Илья Муромец. Дрязги десятка карьеристов – не в счет. Искры от нашего факела летят по всем русским городам и весям. Восстание вспыхнет как пожар – не потушить. Это будет разрушительный ураган, после которого мир вдохнет чистый воздух счастья...
Прежде Ружпча волновала патетика Савинкова. Сейчас же, хотя в его словах слышалась подкупающая искренность, они не рассеивали сомнений, не убивали тоску.
– Я вот о чем думаю, – глухо сказал Ружич. – Скажи, можно ли с помощью заговора выиграть схватку?
У нас блестящая конспирация. Мне по душе наш истинно военный порядок. Но то, что мы прячемся от свота, от людей, – это не слабость? Кто знает о нас на заводах, в деревнях? Ты же знаешь, сколько лет большевики создавали партию, готовили почву, чтобы в одну ночь покончить с Зимним... Пойдут ли за нами рабочие, крестьяне? Им неизвестны наши цели, наши страдания. Их будут отпугивать золотые погоны.
– Люди уважают не только ум, но и силу, – жестко сказал Савинков. – Как в волчьей стае верят сильному вожаку, так и в обществе даже тот, кто мускулам предпочитает ум, принужден считаться с крепкими, увесистыми кулаками. У нас они есть. – Он вдруг улыбнулся: – Помнишь притчу? Стадо баранов не хотело переходить через реку. Тогда пастухи взяли вожаков-баранов на руки и пошли вброд. И все стадо ринулось за ними. А чем мы не библейские пастухи?
– Это мы-то пастухи? – усмехнулся– Ружич.
– А что, заманчиво?
Савинков хотел добавить, что крепкий кулак – это и помощь союзников, но сдержался.
– Я был у анархистов. Там по пальцам можно перочесть тех, кто мог бы пополнить наши ряды, – напомнил Ружич. – Был, как ты знаешь, в группах офицеров и с союзнической, и с немецкой ориентацией. Везде – разлад, грызня и дележ власти, а власть-то еще как журавль в небо... О Велегорском и его группке и говорить нечего.
– А что? – нетерпеливо спросил Савинков.
– Пустота. Миф. Самообман. Мальчишки, жаждущие поиграть в заговор.
– Суровый экзаменатор, – улыбнулся Савинков, стремясь теплым, дружеским отношением вывести Ружича из мрачного, подавленного состояния. – Не забывай, что на определенном этапе борьбы каждый сыграет свою роль. Представь: восстание идет успешно, стремительно, неумолимо. Вот тут-то и Велегорский пригодится, как христово яичко на пасху. Пусть мальчишки, пусть играют в заговор, лишь бы сгорали от ненависти к большевикам.
– Может, ты и прав. Но сейчас это не сила.
– Странно. Я был хорошего мнения о Велегорском.
Но бог с ним, с Велегорским. Сил у нас хватит. В одной Казани полтысячи человек, много оружия. Конспирация отменная: если часть организации провалится, все равно мы сможем обложить Москву пожаром восставших городов. И потом, – Савинков не удержался, – англичане на севере, чехи с Волги, японцы с востока, американцы с...
– Замолчи! – вскочил Ружич. – Замолчи, или я немедленно выхожу из организации!
– Хорошо, замолчу, – смиренно согласился Савинков. – Но выходить из организации поздно. И не забывай, что существует Чека. Сейчас ты ребенок, – продолжал Савинков. – Обрети мудрость! Смелее смотри в будущее! Важен конечный результат. Только бы добраться до штурвала. А там реверанс перед союзниками и прощальное "адью".
Ружич оцепенело молчал. Он знал: если начнет оспаривать Савинкова, нервы не выдержат и – истерика.
– Вот и хорошо, вот и великолепно... – повторял Савинков, радуясь, что Ружич молчит, и все еще не веря, что тот не взорвется.
Ружич с трудом взял себя в руки. Савинков опять заговорил о Велегорском, предостерегая от поспешных выводов. Ружич и сам понимал, что не имеет права отвергать то ценное, что, возможно, способна дать группа молодых офицеров. И разве не встреча с дочерью в особняке у Велегорского причина такого мнения? Непреодолимое желание уберечь Юнну от водоворота политической борьбы оказалось выше всех других желаний и стремлений.
– Не знаю, – сказал Ружич. – Но избавь меня от необходимости бывать там. Дай любое задание, пусть самое рискованное, но только не это.
– Все, что хочешь, но прочь несносную хандру!
Бурю нужно встречать с лицом, на котором восторг и мужество!
– Борис... – тихо начал Ружич, не решаясь задать тот самый вопрос, который мучил его все эти дни. – Скажи... Вот ты передо мной. Ты знаешь меня.
Скажи как на исповеди. В те минуты, когда ты остаешься один... Совсем один... Когда никто не пытается прочесть на лице твои думы. Когда ты ни в чем не принуждаешь себя... Скажи, тебя обуревают сомнения? Или страх перед будущим? Или колебания? Ты испытываешь тоску?
Поток вопросов обескуражил Савинкова. Пытаясь скрыть это, он подошел к столу, наполнил рюмку водкой.
– Хочешь? – не оборачиваясь, спросил он.
Ружич поморщился.
– Я человек, – с отчаянием произнес Савинков, опорожнив рюмку. Человек – и этим все сказано. Как и в любую душу, в мою заползают змеи – я ощутимо чувствую, как они извиваются во мне. Вот – змея-сомнение, вот змея-страх. Да, Вениамин, я человек. Бывают минуты, когда я готов забиться в келью, окружить себя книгами и смотреть на мир только из окна бесстрастным, ироническим, равнодушным взором писателя Ропшина, человека, стоящего надо всем земным. Пусть суетятся, пусть предают друг друга, любят и убивают, жгут и строят, сеют хлеб и взрывают дворцы. Да, такие минуты бывают! Но есть еще одна змея, самая сильная и самая жестокая. Она неумолимым горячим кольцом стискивает все, что парализует мою волю, и остается только одно – идти к предначертанной цели. Быть властителем людей, их судеб. Это – исповедь. Это – только перед тобой... Я сказал "властителем" – нет, не для себя, не ради корысти, и даже не из-за того, чтобы насытить самое ненасытное чудовище, живущее в человеке, – тщеславие. Властвовать ради счастья людей, ради будущего России...
Он задохнулся от нахлынувших чувств, и внезапно слезы показались у него на глазах, и это было так неожиданно, что Ружич растерялся, не зная, успокаивать ли Савинкова или молчать. Слезы не вызвали в сердце Ружича ответного сострадания. "Окаменело сердце, отпылало", – горько подумал Ружич. Он, конечно, не мог заподозрить Савинкова в том, что тот всегда: и когда держит цветистую речь на заседании штаба, и когда обнимает лучших друзей, и когда смеется и плачет, – всегда играет роль, как делает это поднаторевший на театральных подмостках актер. Савинков играл самозабвенно, талантливо и испытывал острое чувство радости, видя, что неизменно достигает цели, заставляя других верить даже в то, во что не верил сам.
И хотя сейчас Ружич не сомневался, что Савинков плачет искренними слезами, он не растрогался. Но все же ему захотелось быть с ним тоже искренним и откровенным.
– Борис, я открою тебе свое самое заветное, – произнес он так проникновенно, словно эти слова прожигали его насквозь. – Я встретил дочь...
Идя к Савинкову, Ружич решил, что ничего не скажет ему о встрече с Юнной. И вот – не выдержал...
– Дочь? – воскликнул Савинков, садясь рядом и с видом, выражавшим доброе сочувствие, понуждая его к рассказу. – И потому ты так встревожен?
– Я встретил ее у Велегорского, – помрачнел Ружич.
– Но это же великолепно, значит, ова с нами! – обрадовался Савинков. И тебе остается убедить ее, что до определенного момента ты не можешь вернуться домой. Успокойся, ты совсем осунулся, даже постарел за эти дни. Кому это надо?
– Да, да, – устало прикрыл глаза Ружич. – Но есть одно обстоятельство... – Он замялся, чувствуя, что не должен говорить этого ни Савинкову, ни кому бы то ни было. Ему все время не давало покоя и мучило то, что недавно, когда он брел поблизости от Цветного бульвара в надежде увидеть Юнну, действительно увидел ее, но не одну. Рядом с ней стоял тот самый чекист, который допрашивал его в "доме анархии". Стыдясь и мучаясь, он наблюдал за ними из-за дерева и понял, что так разговаривать и смеяться, как они, могут только влюбленные.
Ружич долго бродил по городу и никак не мог связать в единое целое офицеров из особняка в Лесном переулке, Юнну и этого парня, похожего на француза, с которым его столкнула судьба.
– Не надо, ты можешь не говорить, если это трудно или если это только твоя тайна, – остановил его Савинков, видя, что Ружич колеблется, и этими словами давая понять, что если тот и послушает его и не скажет того, что собирался сказать, то все равно будет ясно: он бережет что-то такое, что выгоднее скрыть, чем предать огласке.
– Собственно, это, скорее всего, лишь игра моего воображения, – не очень уверенно произнес Ружич, мысленно кляня себя за то, что едва не проговорился.
– Вениамин, возьми себя в руки. Знаю, это адски трудно. Но во имя нашей цели, – с доброжелательностью сказал Савинков, зная наперед, что теперь уже не сможет отделаться от подозрения, что Ружич бывает неискренен с ним.
И чтобы Ружич не смог заметить в нем перемены, Савинков заговорил неторопливо и мечтательно:
– Не знаю, чем объяснить, но я люблю уноситься мыслями в прошлое. Впереди – бой, может, жизнь, а может, смерть, но это не столь волнует меня, как то, чего уже не вернешь. Я тосковал по гимназии, когда годы учения остались позади, тосковал по Егору Сазонову и Ивану Каляеву, когда их не стало рядом. Тосковал по женщинам, когда одна из них сменяла другую.
Впрочем, женщины... Обойтись без них так же трудно, как и жить с ними, говаривал старик Аристофан. Но я – о прошлом. Оно обжигает сердце желанным огнем. Лишь в прошлом истина, и только в нем счастье. Впереди у всех гениев и кретинов, императоров и бродяг, красавцев и уродов – смерть, смерть, смерть...
За окном исчезали, таяли солнечные лучи. Было тихо, как в пустыне. И Ружич вдруг понял, что, если не уйдет сейчас же отсюда, не перестанет слушать Савинкова – наделает глупостей.
"А вообще-то надо с ним поосторожнее, – отметил для себя Савинков. Только себе можно верить, только себе..."
12
Калугин взглянул на часы: стрелки показывали половину десятого. На улице стемнело, в лицо дул ветер, но Калугин шел быстро. До явочной квартиры, где он должен был встретиться с Юнной, было еще далеко.
Калугин нервничал и злился: инструктируя Юнну, он крепко-накрепко предупредил ее, что встречаться с ним она может лишь в случаях, не терпящих отлагательства, в остальное же время все важные сведения должна передавать через связного. А Юнна и работает-то еще без году неделю, а уже требует: ей нужно встретиться лично с Калугиным. "Несерьезная девица, хлебнем мы с ней горя", – думал Калугин.
Он злился не только потому, что работы было невпроворот и что его ждали дела куда важнее и неотложнее, чем то, которым занималась Юнна. Первопричиной недовольства была какая-то еще не до конца осознанная неприязнь к этой девчонке, ищущей в революции лишь захватывающее, яркое и необыкновенное и еще не постигшей, что и революция, и работа в ЧК – это труд, труд и еще раз труд. Нужно уметь не спать, не кланяться пулям, забывать о еде, ворочать мозгами, к чертям собачьим забросить всякие там нежности вроде любви и прочего.
Короче – нужно уметь делать все для революции и ничего для себя. В этом Калугин был убежден и на том стоял непреклонно.
Неприязнь к Юнне усиливалась еще и тем, что ее предстояло перевоспитывать – выбить из головы блажь, чтобы не молилась на политическую пройдоху Спиридонову. А как перевоспитаешь? Она вон где, в самом гнезде у контры, а ты, Калугин, на Лубянке. И, чего доброго, та контра повлияет на нее сильнее, чем ты, – у них пропаганда поставлена будь здоров. А отвечать за это придется тебе, Калугин, никуда от этого не уйдешь.
Калугин, хмурясь, попытался предугадать, что ждет его на встрече с Юнной. Скорее всего, ничего хорошего.
Собрала, наверное, малозначительные факты и уверовала бог знает во что: не Юнна Ружич она теперь, а королева разведки. Или заявит, что мечтала совсем не о таком задании, какое ей дали.
Впрочем, обо всем этом Калугин размышлял недолго.
Заботило другое. День идет за днем, и каждый чекист, начиная от рядового сотрудника ВЧК и кончая Дзержинским, сознает: в Москве хорошо законспирированная контрреволюционная организация готовит удар в спину Советской власти. А вот нащупать эту организацию никак не удается.
Попытался было Мишель Лафар уцепиться за Громова, поверил ему. А тот, назначив встречу у Большого театра, якобы для того чтобы сообщить, где скрывается Савинков, бесследно исчез.
И хотя за последнее время чекисты арестовали несколько белых офицеров, доказать, что они состоят в какой-либо заговорщической организации, не удалось.
Дом, в одной из квартир которого в условленное время Юнна ждала Калугина, скрывался за высоким забором в глубине двора. Светились лишь окна второго этажа, а нижняя часть дома тонула во мраке.
Калугин, не задерживаясь у входа, вошел во двор уверенно, привычно, как старожил. В коридоре ощупью добрался до двери и стукнул три раза с длинными паузами.
Дверь почти тотчас же приоткрылась, и Калугин, переступив порог, попал в тускло освещенную комнату. В углу, почти у самой двери, стояла Юнна. У нее был такой вид, будто она увидела своего спасителя. Но то, что Калугин, заметив ее тревожное, взволнованное состояние, остался хмурым, непроницаемым и сердитым, привело к тому, что Юнна не выдержала и, нетвердо шагнув в глубь комнаты, всхлипнула.
Калугин едва удержался от того, чтобы тотчас же не уйти: не переносил женских слез.
Но он пересилил себя, подошел к Юнне, легонько стиснул ее за плечи сильными жесткими ладонями и, не без труда сдвинув с места, к которому она словно приросла, усадил на тахту. Юнна села, не отрывая ладоней от заплаканного лица.
Калугин опустился на стул рядом с Юнной, тихо и сурово сказал:
– Вот что, запомни раз и навсегда, чекисты никогда не плачут! – И жестко добавил: – Выбора у тебя, милая, нет – или работай, или срочно вертайся к мамаше. Без салажат обойдемся...
Если бы Калугин стал утешать Юнну и успокаивать ее, она, возможно, разревелась бы еще больше. Но суровые слова Калугина так ошеломили и обидели Юнну, что она неожиданно для себя перестала плакать. Резко отняв ладони от лица, она бросила на Калугина гневный взгляд и со страдальческим удивлением спросила:
– Как же вы это?! Даже не спросили... не узнали...
И так говорите. Как же это?!
Слезы душили ее, ей казалось, что человек, сидящий напротив, настолько черств душой, что не сможет понять ни того, почему она плачет, ни того, что с ней произошло.
Все, что она решилась рассказать ему после мучительных колебаний, – все это сейчас, столкнувшись с холодным равнодушием Калугина, потеряло смысл и значение.
– Я потому и пришел, чтобы узнать. А слезы барышням вытирать не приучен.
– Я не барышня! – вспыхнула Юнна, покраснев. – Не барышня, запомните!
– Запомню, – согласился Калугин, хмурясь. – Если подзагнул – не взыщи. А только у меня каждая минута свою цель имеет. Давай ближе к пирсу. Ну, к делу, значит.
Юнна, хотя Калугин и глядел сейчас куда-то в плотно прикрытое внутренней ставенкой окно, боялась, что, если он снова в упор уставится на нее, она не сможет вымолвить ни слова. И потому торопливо, пока он не перевел на нее свой непроницаемый, насупленный взгляд, выпалила, будто, преодолев испуг, кинулась в омут:
– У меня отец жив!
Калугин медленно повернул голову, но ничем не показал, что слова Юнны взволновали или обескуражили его.
– Понимаете, жив! – повторила Юнна, будто Ка.тугин не расслышал.
– Жив – а слезы? Это к чему, свистать всех наверх? – спросил Калугин, так как сразу понял, что дело не только в том, что отец жив.
– А я говорила, помните?.. И вам, и Феликсу Эдмупдовичу... Говорила, что он погиб. И я нисколечко не придумывала, пет. И не обманывала, я же показывала вам извещение. А он жив!
– Отчего же горевать-то? Сама говорила, отец что надо, гордиться можно. Отчего же горевать-то?
– Я счастлива, счастлива... Он же родной, самый родной!
– Вот и хорошо, – сказал Калугин.
– Но вы же не знаете, не знаете...
Калугин молчал: он чувствовал, что Юнна собирается рассказать ему, чем вызваны ее слезы, и хотел, чтобы она рассказала это, не ожидая его вопросов.
– Это самое страшное, – медленно начала Юнна. – Я знаю, что он честный, мужественный. Он может заблуждаться, но он не враг, нет!
Она приостановилась, будто надеялась, что Калугин станет что-либо уточнять, но он, подперев тяжелый подбородок крупными кулаками, молчал по-прежнему.
И Юнна поспешно, чувствуя, что каждое новое откровение жалит ее в самое сердце, рассказала Калугину и о неожиданном появлении отца в особняке у Велегорского, и о своем разговоре с ним. Она искренне верила в то, что этим спасает и отца, и то задание, которое ей было поручено.
– Разрешите, я поговорю с ним, – умоляюще попросила Юнна, закончив рассказ. – Он поверит мне, поймет...
Калугин выслушал ее спокойно и, пока она говорила, продолжал сидеть недвижимо, сгорбившись. Потом, упершись широкими ладонями в приподнятые колени, буркнул:
– Это ни к чему.
– Как же так? Как же так? – растерянно воскликнула Юнна.
Калугин думал сейчас о том, что еще тогда, у Дзержинского, когда Юнна сказала, что отец ее погиб на фронте, и стала уверять, что если бы он был жив, то был бы на стороне революции, – еще тогда он, Калугин, насторожился. И, выходит, не зря...
– А вот так, – наконец ответил Калугин. – С тон минуты, как ты бросила якорь в Чека, у тебя есть только одно – твоя работа. И ничего больше. И никого – пи отца, ни брата, ни свата. Понимаешь, в каком я смысле?
Юнна молчала. Самое трагичное было в том, что она, даже если бы и убедилась, что отец вольно или невольно очутился по ту сторону баррикады, не может, не имеет права убеждать его стать под знамена революции, потому что этим даст повод для того, чтобы ее подлинная роль в группе Велегорского была раскрыта.
– Понимаю, – наконец произнесла она. – Но даже если отец будет знать, кто я сейчас, он никому, никому...
– Никаких "если", – жестко оборвал ее Калугин. – Никаких! Авось да небось – ты это брось.
– Но как же быть? – в отчаянии спросила Юнна. – Как быть?
– Выполнять задание, – коротко приказал Калугин. – Полный вперед – и никакой слякоти! Надо думать, к Велегорскому он больше не придет. Пожалуйста, пусть видит, что его дочь заядлая контра. А с нами он или против нас – это мы без тебя разберемся.
– Значит, предать отца? Кто же тогда его спасет, кто? – в ужасе спрашивала Юнна, понимая сейчас всю свою беспомощность в тот момент, когда отец, может быть, стоит на самом краю пропасти. – Нет, я не могу так, не могу! Я пойду к Дзержинскому, пусть он уволит меня, отпустит... Не могу!
Она снова затряслась от рыданий. Слез уже не было, и потому отчаяние еще сильнее жгло ее душу.
Калугин встал и не спеша прошелся по комнате – от окна к комоду. Остановившись посередине, решительно сказал:
– Вот что, революция не игрушка, ты это уясни. Корабль в море, и о береге забудь. – Помолчав, он добавил: – И Дзержинского не вздумай беспокоить. Забыла, как он за тебя горой стоял? Он тебе поверил, а ты!..
– Я понимаю, я все понимаю, – торопливо заговорила Юнна. – И меня мучает совесть. Но отец же, родной отец!..
– А что отец? – все так же спокойно спросил Калугин. – Ну что отец? Ты вот слушаешь меня и думаешь небось: зверь этот Калугин, не человек. Души в нем нету. И я тебе сам откровенно, между прочим, заявляю:
нету, когда на нашу революцию контра замахнулась.
Нету! А отца, ежели он на ту сторону баррикады перемахнул, не жалей! Под чужой ветер своп парус подставлять – на дно пойдешь!
Они умолкли. Юнна – потому, что хотела крепче поверить в правильность его слов, Калугин – чтобы убедиться, доходят ли его слова до сознания Юнны и не следует ли ей все это объяснить более веско и внушительно.
– Ну, а еще что? – спросил он, как бы подводя черту под разговором об отце.
Юниа долго не могла понять смысл его вопроса. Она так мечтала о том, что сама убедит отца изменить свои взгляды и свою жизнь, и вот теперь ее лишали права на эту мечту...
– Что еще? – нетерпеливо повторил Калугин.
Юнна коротко рассказала о том, что ей удалось выяснить о группе Велегорского. Говорила она сбивчиво, непоследовательно. Но Калугин все это знал уже из донесений связного.
– Хорошо, – сказал Калугин. – Главное – не спугнуть эту братию. А Тарелкин – это, видать, персонаж...
Он тебя проверяет.
– Проходу не дает, – пожаловалась Юнна, будто Калугин мог защитить ее.
– А ты пешто не знаешь, как отвадить? Женщины на этот счет ух какие мастерицы!
– А как?
– А так. Смажь по морде – враз отчалит, – уверенно посоветовал Калугин. – Оплеуху языком не слизнешь!
Сам знаю. Доставалось, бывало, от баб-то...
Калугин вдруг спохватился, вспомнив, что говорит не с видавшей виды женщиной, а с неискушенной девушкой. Он покраснел и нахмурился еще сильнее, стараясь скрыть смущение.
И именно теперь, оттого что Калугин просто и даже грубовато говорил с ней, советуя, как ей защититься от нахального Тарелкина, и оттого что он смутился, Юнна впервые как-то совсем по-иному увидела его, и то представление, которое у нее сложилось о нем как о человеке грубом и черством, – это представление рушилось, уступая место новому, лучшему. Это обрадовало Юнну и придало ей силы.
– Ну что же, – сказал Калугин. – Пока жми прежним курсом. Велегорского держи на прицеле. Каждое его слово, каждый шаг. Небось проговорится. Нужны адреса, где он швартуется. Это, учти, главное.
Он подробно объяснил Юнне, как ей лучше справиться с заданием, но ни разу при этом не упомянул о ее отце и о том, как она должна держать себя с ним. И Юпна поняла, что, кроме того, что он уже сказал об отце в начале разговора, ничего больше не скажет. И хотя она очень ждала этих слов, а потеряв надежду, почувствовала, что ей стало еще тяжелее и мучительнее, заставила себя смириться.
– Ну, я пошел, – поднялся Калугин, надевая на бритую голову измятую кепку. Сейчас он походил на самого обыкновенного заводского рабочего. Держи нос кверху!
Ему хотелось сказать еще что-то ободряющее и даже ласковое, но он молчал, озабоченно поглядывая на присмиревшую, осунувшуюся Юнну. И хотя он ничего не сказал, Юнна по глазам поняла, что судьба ее все же волнует Калугина.
Он пожал ей руку и пошел к двери. Но прежде чем открыть ее, вдруг обернулся и спросил:
– Ну, а как насчет Спиридоновой?
И лишь после того, как задал этот вопрос, понял, что сделал это очень некстати. "А теперь уж все равно: слова не воротишь – полетело", – с досадой подумал он.
Юнна молча надела шляпку, придирчиво осмотрела себя в зеркало. Потом повернулась к Калугину. "Красивая, – мелькнуло в голове у Калугина. – Даже чересчур красивая..."
– Ну а если я вам скажу, будто возненавидела ее, вы мне поверите?
Калугин не ожидал такого оборота и опешил, прикинув про себя: "Острая на язык, и с достоинством", сам еще не зная, радоваться ли этому или огорчаться. Юнна, понимая, что поставила его в неловкое положение, поспешила добавить:
– Вы же сами говорите – жизнь выучит...
– Ну-ну, – пробурчал Калугин, как-то по-новому, уважительно взглянув на Юнну. – Прибавь оборотов-то, жизнь требует...
– Прибавлю, – в тон ему пообещала она, – обязательно!
– Ты там смотри... В общем, если туго придется, просигналь: свистать всех наверх, В обиду не дадим.
И, не оборачиваясь, шагнул через порог...
Всю дорогу, хотя впереди его ждалп дела посложнее, Калугин вспоминал разговор с Юнной. Сейчас, когда Юнны не было рядом, ему стало жаль ее. Он усиленно отгонял от себя эту жалость, но она оказалась на редкость упорной. Калугин отчетливо и живо представил Юнну среди заговорщиков, внезапную встречу с отцом, ощутил ее душевную борьбу и понял, что если эта хрупкая, неопытная девушка выполнит задание, то это будет ее подвигом.
На улице Калугин сунул руку в карман брюк и нащупал там завернутые в газету кусочки сахара. Он собирался занести их домой своей Натке перед тем, как идти к Юнне, но не успел. Сейчас заезжать домой тоже было некогда, да и Натка, наверное, уже спала.
Еще утром в кабинет к Калугину неожиданно вошел Дзержинский и, движением руки усадив его, вскочившего со своего места, сел сам.
– Я слышал, у вас дочка больная? – спросил Дзержинский, прервав Калугина, начавшего было докладывать ему о делах.
– Приболела, – подтвердил Калугин, почему-то покраснев.
– Я послал к вам на квартиру врача, – сообщил Дзержинский. – Иначе ведь может случиться осложнение.
– Может, – согласплся Калугин. Он не привык говорить на работе о личных, своих делах.
– А вот это – сахар. – Дзержинский положил на стол с десяток маленьких искрящихся кусочков. – Ей хорошо выпить сладкого горячего чая. Да еще бы с малиной. Кажется, дочку зовут Наташей?
– Наташей.
– Хорошее русское имя, – похвалил Дзержинский. – В общем, дела делами, а о дочке не забывайте. Дети – это наша надежда, ради них боремся.
И хотя Дзержинский ничего не сказал о своем сыне, Калугин подумал о том, как тяжело ему быть в разлуке с семьей. Он, Калугин, выкроит время, чтобы проведать Натку, а Дзержинский не может увидеть сына, даже если бы и выкропл...
– Да, имя хорошее, – задумчиво повторил Дзержинский. – Помните Наташу Ростову?
– Да, да, – рассеянно и виновато проговорил Калугин, стараясь припомнить, о ком говорит Дзеужппсшш.
Жена как-то читала ему отрывок из какой-то толстой книги, и там, кажется, была такая вот фамилия... Но Калугин думал тогда о том. как разоружить анархистов.
– Не читали... – без упрека сказал Дзержинский. – Прочтите обязательно. Просто немыслимо жить на земле, дорогой товарищ Калугин, не прочитав "Войны и мира"...
Едва Калугин вошел в свой просторный, неуютный кабинет, как перед ним вырос Илюша – сияющий и цветущий. Он всегда был таким, и можно было подумать, что этому чернявому парнишке жизнь каждый день приносит одни радости и никаких огорчений.
– Товарищ Калугин, – заискрился улыбкой Илюша.
Он называл Калугина только по фамилии. – В одиннадцать тридцать вас вызывает товарищ Дзержинский.
– Так. Ясно, – отозвался Калугин, переодеваясь в свою обычную одежду брюки-галифе, сапоги и гимнастерку.
– Это во-первых, – продолжал Илюша. – Второе. Сегодня, выполняя лично ваше задание, я сделал важное открытие. – Илюша помедлил, ожидая, когда Калугин сядет за свой стол. – Вот. – Он положил перед ним раскрытую книгу и папку.
– Что? – уставился на него Калугин.
– Товарищ Калугин, – торжественно, растягивая удовольствие, начал Илюша. – Перед вами с левой стороны – книга писательницы Войнич под названием "Овод", изъятая у известного вам Громова. На титульном листе этой книги вы видите дарственную надпись – Короче, – насупился Калугин, это мне и без тебя ведомо.
– Справа – папка, содержащая в себе личное дело, – Илюша пропустил мимо ушей реплику Калугина, – Юнны Вениаминовны Ружич, принятой на работу во Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией. И если вы не сочтете за труд сличить почерк, которым учинена дарственная надпись на книге "Овод", с почерком, которым написано заявление Юнны Ружич о ее желании добровольно пойти на работу во Всероссийскую...
– И когда ты будешь говорить коротко? – вскипел Калугин. – Мне твою антимонию выслушивать некогда.
Сказал "ВЧК" – и баста!
– Не могу я так просто: "ВЧК"! – возразил Илюша. – Мне всегда кажется, что, сокращая такие священные революционные названия, я невольно принижаю, понимаете, принижаю чекистов!
– Ну-ну, – смягчился Калугин. – Гляди-ка, каким галсом пошел, дьяволенок. Ну-ну..,
– Так вот, товарищ Калугин, если вы сличите, то увидите, что здесь нет двух почерков, а есть лишь один.
– Следовательно...
– Следовательно, – подхватил Илюша, – все это писало одно и то же лицо, а именно – Юнна Вениаминовна Ружич. И значит, когда товарищ Дзержинский говорил вам, что уже где-то видел такой почерк, то он ни на йоту не ошибался!
– Ни на йоту? – переспросил Калугин, напирая на незнакомое слово. С досадой хлопнул ладонью по столу: – Действительно, сходится. Значит...
– Значит, – сияя все той же улыбкой, снова подхватил Илюша, – что здесь мы имеем дело с двумя возможными вариантами. Или книга, подаренная Юнной Ружич некоему лицу, случайно попала к Громову, или Громов вовсе и не Громов...
Калугин подошел к Илюше, шутливо схватил его двумя пальцами за вздернутый, веселый нос и легонько прищомил его.
– И есть еще третий вариант, – сказал Калугин, заставляя Илюшу приподняться на цыпочках. – Пошевели мозгами и – по местам стоять, с якоря сниматься!
– Есть! – обрадованно воскликнул Илюша, польщенный.
– Все?
– Телефон звонил как ошалелый, – восхищенно ответил Илюша, не скрывая, что испытывает чувство радости оттого, что ему пришлось то и дело снимать трубку и, таким образом, замещать Калугина. – Из Реввоенсовета звонили, пз городской милиции, с Казанского вокзала... Да вот я тут всех до единого записал, кто звонил.
Калугин бегло пробежал список, подчеркнув тех, кто ему был особенно нужен, и пододвинул к себе стопку дел. Но Илюша пе уходил и, загадочно улыбаясь, смотрел на него.
– Чего тебе? – удивился Калугин, не поднимая глаз.
– Принес вам второй том сочинений Мицкевича, товарищ Калугип! радостно отрапортовал Илюша.
– Ты даешь, хлопец! – поморщился Калугин. – Я еще в первом томе до семнадцатой страницы пока дошел. А ты пе улыбайся! – вдруг рассердился он, приняв обычную Илюшину улыбку за попытку посмеяться над ним. – Я читаю не так, как ты, – по морям, по волнам – нынче здесь, завтра там!
Калугин раскрыл папку и углубился в дело, но вдруг, вспомнив утренний разговор с Дзержинским, сказал:
– Ты вот что. Принеси мне завтра "Войну и мир".
Перечитать надо.
– Первый том? Или сразу все четыре? – обрадовался Илюша.
– Что? – оторопел Калугин, скрывая смущение. – Чего спрашиваешь? Ясное дело – сразу все четыре. Даю добро!
– Будет вам завтра к восьми ноль-ноль сам Лев Толстой! – заверил Илюша.
Он отошел к своему столику в углу. Но долго усидеть там не мог.
– Товарищ Калугин!
– Работай, хватит трепаться! – оборвал его тот.
– А я, товарищ Калугин, знаете, с кем сегодня в столовке рядом сидел?
– Кончай, Илюха.
– Так вы послушайте только, товарищ Калугин. Сижу это я за столом. Кто-то рядышком садится. Я сперва на этого человека и не взглянул, вижу, что он тоже суп ест.
А как взглянул, аж подскочил – Председатель Всероссийской чрезвычайной комиссии Феликс Эдмундович Дзержинский! Не верите?