355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Марченко » Третьего не дано » Текст книги (страница 16)
Третьего не дано
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:33

Текст книги "Третьего не дано"


Автор книги: Анатолий Марченко


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

Поначалу Юнне казалось, что самые противоречивые доводы ораторов одинаково неотразимы. Делегаты-большевики говорили, что порвать мир с немцами – значит обречь революцию на гибель, предать Советскую власть, а делегаты левые эсеры утверждали, что революция погибнет, если тотчас же не пойти в наступление на немцев. Вроде бы были правы и те и другие.

И лишь когда выступил левый эсер Камков, она, кажется, впервые почувствовала, кто прав и кто виноват.

Камков – человек с жиденькой бородкой, растрепанными волосами, с лицом, несущим на себе кричащий отпечаток страдания, сдобренного жестокостью и подозрительностью, – говорил настолько поспешно, что слова его с почти ощутимым пронзительным скрипом сталкивались друг с другом.

– Трусы – в кусты, герои – в атаку! – воскликнул он. – Мы именуем это здоровой революционной психологией! Да, да, именуем, хотя кому-то это режет уши!

Это психология тех, кто не поставлен на службу Вильгельму! Этого каинова дела, на которое вы, – Камков указал пальцем в ту часть зала, где сидели большевики, – толкаете, они, – теперь он ткнул пальцем в левых эсеров, – не поддержат, они не будут слепыми свидетелями того, как рукой германского разбойника, рукой палачей, которые сюда явились, тех мерзавцев, грабителей, разбойников...

Камков задыхался, судорожно искал слова и, не в силах больше продолжать, вдруг навалился грудью на трибуну и взметнул рванувшуюся из рукава пиджака костлявую, немощную руку с пальцами, намертво сжатыми в уродливый, узловатый кулак. И то, что сам Камков был маленький и тщедушный, а кулак большой, будто принадлежащий другому человеку, придало этому жесту оттенок комичности и неправдоподобности. Тотчас же Камкова поддержала правая часть партера: "Долой Мирбаха!", и Юнна поняла, что угроза оратора адресована германскому послу и что, вероятно, он присутствует здесь. Она посмотрела в ту сторону, куда был направлен кулак Камкова, и в просторной ложе увидела высокого, крупного, прямо и неподвижно сидевшего там человека, одетого в расшитый золотом мундир.

Юппа не знала, был ли то Мирбах или другая важная персона из германского посольства. Суровая неподвижность этого человека подчеркивалась еще и тем, что сидевший чуть позади него худощавый молодой человек в безукоризненном черном костюме был весь само движение. Он стремительно переводил взгляд со сцены в партер и поспешно, едва ли не в самое ухо, что-то говорил высокому, всякий раз привставая со своего места. Вероятно, он не только переводил речи ораторов, но и успевал сообщить высокому о том, как на эти речи реагирует съезд.

Даже в тот момент, когда левые эсеры завопили "Долой Мпрбаха!", важный немец сидел с таким видом, будто все эти выкрики не имеют к нему никакого отношения.

Взгляд его был по-прежнему неподвижен, холоден и бесстрастен. Более того, чем сильнее неистовствовал партер, тем неподвижнее и с большим достоинством восседал в ложе высокий немец. Спокоен он был лишь внешне: напряженно мыслил, сопоставлял, спорил сам с собой, возбужденно воспринимал все, о чем говорилось с трибуны, и, пытаясь как можно точнее и безошибочнее определить расстановку политических сил и возможные непредвиденные изменения в ней, пунктирно намечал план своих дальнейших дипломатических демаршей. Все, что окружало его здесь, в театре, было для него чужим и ненавистным, но он был дипломатом, и не без гордости думал о том, что, даже находясь здесь, в самом сердце России, способен владеть собой и сохранять то особое, вызывающее уважение достоинство, которое всегда отличает прирожденного мастера дипломатической школы.

Конечно, не без сожаления думал он, Москва не европейская столица, не Афины и не Лондон. Воспоминания о прошлом, даже более горьком, чем настоящее, всегда содержат в себе нечто трогательное. Воспоминания же о Европе были более чем светлыми и трогательными. Но он отлично знал, что дипломату, какой бы мудрой головой он ни обладал, не сделать карьеры в стране, где политический барометр всегда показывает "ясно". Только там, где назревает или разражается буря, где скрещиваются интересы многих государств, только там дипломату уготовано знаменитое "или грудь в крестах, или голова в кустах". Он, немецкий дипломат, решил испытать судьбу и не сожалеет об этом.

Правда, в германское посольство все чаще и чаще поступали сигналы о том, что на Мирбаха готовится покушение, но кто станет утверждать, что жизнь дипломата всегда может находиться в полной безопасности? Сигналы эти тотчас же передавались в Берлин, и, разумеется, это не могло не поднять цену германского посла и германских дипломатов в России в лице тех, кто держит в руках бразды правления. Кроме того, слухи о покушении можно с успехом использовать для нажима на Советское правительство. Шаги в этом направлении германским посольством уже предпринимались. Еще в июне посольство передало в Наркоминдел список адресов, по которым проживают террористы, готовящиеся к покушению на Мирбаха. Этот список, как и следовало ожидать, попал к Дзержинскому. В одной из квартир на Петровке чекисты тотчас же произвели обыск. Был задержан англичанин Уайбер. В его книгах нашли шесть шифрованных листков, но все улики были уж слишком детскими, наивными, и Дзержинский пришел к выводу, что кто-то шантажирует и ВЧК и германское посольство. Он сказал об этом на встрече с доктором Рицлером и лейтенантом Мюлером. Доктор Рицлер заявил Дзержинскому, что ВЧК сквозь пальцы смотрит на заговоры, направленные против безопасности членов германского посольства. Дзержинский ответил, что это клевета. Что ж, Рицлер безупречно выполняет полученные им указания и, что очень ценно, никогда не подчеркивает свою ученость, не напоминает, что он – философ, публицист, автор книг по вопросам мировой политики, и вообще не кичится, предпочитая молчать и точно выполнять волю своего начальника. Он, Рицлер, недурно сыграл роль в разговоре с Дзержинским. Цель достигнута: Советы предупреждены, и, если посольству будет угрожать опасность, Германия вправе защитить его всей своей вооруженной мощью.

Мощь Германии... Что может противопоставить этой мощи нищая Россия, вот эта бесформенная масса людей, раздираемая противоречиями, кричащая, метущаяся, впадающая в истерику масса, которая не более чем на историческое мгновение смогла завладеть и этой сценой, и Москвой, и Россией. Пусть себе беснуются эти люди там, внизу, в партере. Придет время, и они поймут, что по ошибке заняли чужие, не принадлежащие им места!

Мирбах (это был он) ушел в свои мысли и не заметил, как Камков покинул трибуну. Мирбах перевел взгляд на Ленина, и тут же в его памяти возник день, в который он впервые посетил Кремль и нанес визит главе Советского правительства. День был яркий, солнечный, и Мирбах обрадованно подумал о том, что это счастливый признак – дипломатическую деятельность в красной столице он начинал весной.

В Кремле все дышало стариной: и Чудов монастырь с крохотными решетчатыми окнами, и какая-то древняя церквушка, и даже памятник Александру II, и это не только умилило Мирбаха, но и придало уверенности, что Россия не изменится, не разочарует тех, кто жаждет видеть ее такой же, как прежде.

Красноармеец подле кабинета Ленина сидел за столиком и читал книгу. Увидев Мирбаха, он встал, проводил его спокойным, ясным взглядом и снова сел, углубившись в чтение. "Специально подготовленный спектакль", подумал Мирбах. Уж слишком старательно демонстрировал красноармеец свою любовь к чтению. Не держит ли он книгу вверх ногами?

Беседуя с Лениным, Мирбах нет-нет да и возвращался мысленно к этому парню, а выйдя из кабинета после аудиенции, против своей воли остановился у столика и, ни слова не говоря, взял книгу у красноармейца, осмотрел ее, полистал и попросил переводчика перевести ему заглавие.

– Август Бебель. "Женщина и социализм", – мгновенно выполнил желание посла переводчик.

Да, тогда он сделал вид, что в этом нет ничего особенного – русский солдат читает Бебеля. Все правильно, все естественно, в порядке вещей. Но, усевшись в машину, полностью отдался невеселым думам. Кажется, не следует обманывать себя – не так уж слаба и беспомощна эта Россия, если простой солдат, едва познав грамоту, читает Бебеля. Правда, он видел лишь одного такого солдата, но он, Мирбах, дипломат, и ему ли не понимать:

это не случайный штрих, нет. Если власть большевиков надолго, то все они, безграмотные и нищие, с безудержной жадностью рванутся в поход за знаниями, сменят штык на книгу. И тогда... Тогда с ними не так-то легко будет справиться...

Между тем атмосфера на съезде все накалялась и накалялась. В сплошном гаме не было слышно звонка председательского колокольчика. Ораторы подолгу стояли на трибуне молча, надеясь, что установится хотя бы относительная тишина, но стоило им произнести хоть слово, как все повторялось сначала.

Юнпа увидела, что высокий человек в полувоенном фрепче подошел к Ленину и обменялся с ним несколькими фразами. Потом этот человек что-то быстро написал на бумажке и передал сидевшему на самом краю члену президиума. Записка пошла по рукам и наконец очутилась у Спиридоновой. Та, прочитав ее, пожала плечами, как бы удивляясь наивности и предвзятости того, что было написано. Потом она поднялась со своего места и, будто понуждая себя, ушла за кулисы.

Человек, говоривший с Лениным, а затем вызвавший из президиума запиской Спиридонову, был Бонч-Бруевич. Он сказал Владимиру Ильичу, что страсти дошли до предела и что нужны какие-то меры. Ленин, понимающе взглянув на него, посоветовал переговорить со Спиридоновой.

Бонч-Бруевич так и сделал. Дождавшись Спиридонову, он попросил ее повлиять на левых эсеров.

– Ничего не попишешь, – жеманно улыбаясь, ответила Спиридонова. – Наши ребята – революционеры, а не слюнтяи. Я бессильна.

– Товарищ Спиридонова, – настаивал Бонч-Бруевич, – вы же самый влиятельный член ЦК вашей партии. Только вы и способны разрядить атмосферу, ваши собратья слушают вас беспрекословно. Нельзя же доводить дело до взрыва.

Спиридонова пообещала что-либо предпринять. Она долго вела переговоры со своими однопартийными. Те немного утихомирились.

Юнна послушала выступления еще нескольких ораторов и, вдруг вспомнив, что ей нужно принести лекарство прихворнувшей матери, заторопилась к выходу.

На Театральной площади было уже темно, и Юнна, повернув за угол, вышла на Петровку. Поток мыслей и вопросов одолевал Юнну: почему большевики и левые эсеры не вместе, почему съезд с самого начала превратился в поле боя? Чем закончится этот бой, и может ли она уже сейчас, до того, как станут известны победители, сказать самой себе прямо и честно, на чьей она стороне? Почему большинство делегатов встретили речь Спиридоновой бурей возмущения? Неужели они не знают, неужели не помнят ее мужества, ее страданий ради лучшей доли народа?

Юнна мучительно искала ответы на эти вопросы и не могла найти. Как было бы чудесно, если бы Спиридонова с таким же темпераментом, с каким атаковала большевиков, боролась бы вместе с ними в одних рядах!

"Хорошо, – вдруг спросила себя Юнна, – но ты же сама слышала, что Спиридонова выступает против большевиков. А ты – ты ведь идешь с большевиками, с Лениным, с Дзержинским! Значит, она выступает и против тебя?

Но может, Спиридонова заблуждается, и все переменится, как только она это поймет? А вот ты сама – за Брестский мир или против? По словам левых эсеров, этот мир принес новые страдания: немцы мучают Украину, топчут Польшу, терзают Прибалтику. Грозятся идтп дальше. Нет, вместо заключения мира нужно бы идти в последний, решительный бой против оккупантов. Погибнуть в честном бою, но не становиться на колени.

Зажечь своими сердцами пожар мировой революции...

А отношение к крестьянству? Где тут правда, на чьей она стороне? Спиридонова сказала, что декреты Советской власти колют крестьянам спиду, режут шею. Но ведь декрет о земле, который крестьяне встретили с восторгом, подписал Ленин! И если деревня не даст хлеб городу, то кто же его даст?

Не все еще понятно, но она сделает все, чтобы познать истину. Завтра она снова придет на съезд. Скорее бы выступил Ленин!

Как жаль, что с ней нет сейчас Мишеля! Оп бы распутал самые запутанные вопросы. Однажды, встретившись, они разговорились о жизни. Мишель был настроен философски. Он сказал тогда, что великое счастье человека – уметь мыслить самостоятельно. Только лишь заучивать и повторять лозунги, пусть даже самые правильные, – удел нищих духом. Всякое простое повторение иссушает разум. Цель человека – быть творцом. Заученные истипы, если в них не привносится ничего своего, если не осмысливать их через призму опыта жизни и борьбы, как плотина на реке, сдерживают развитие мысли.

Мишель сказал еще, что мечтой каждого человека должно стать: быть или великим, или никем. Нет ничего страшнее и опустошительнее, чем судьба посредственности. И когда Юнна, не согласившись с ним, спросила:

"А как же жить тем, кто не смог стать великим?", Мишель убежденно воскликнул, что любой человек, если поставит перед собой цель, станет великим. И что великим может быть и артист, и плотник, и солдат. "Я вот хочу стать великим поэтом и великим чекистом!" – воскликнул Мишель.

Да, если бы сейчас рядом с ней был Мишель! Он бы посоветовал, как лучше проинформировать Велегорского о прениях на съезде, "лучше" в том смысле, чтобы эта информация была бы обращена протпв тех планов, которые он вынашивает.

И еще одно: как выкроить хоть часок для того, чтобы встретиться с Мишелем? Как объяснить ему, что любит его еще сильнее, хотя и никак не может совместить в себе личное и общее, чтобы не приносить в жертву одно другому".

24

Когда Мария Спиридонова, сидя в президиуме съезда Советов, слушала выступления большевиков, она все яснее понимала, что примирения с ними быть не может.

Заседание ЦК левых эсеров, состоявшееся в ночь на пятое июля, принявшее постановление об убийстве германского посла и поручившее исполнить этот акт конкретным лицам, было лишь закреплением той позиции, которая вынашивалась верхушкой левых эсеров задолго до этих событий. Спиридонова сознавала что, в сущности, Мирбах лишь повод для того, чтобы получить долгожданную возможность перейти от словесных нападок на правительство Ленина к атакам, в которых главное слово будет предоставлено маузеру, пулемету и бомбе.

Четвертого июля перед вечерним заседанием съезда Советов Спиридонова послала за Блюмкиным, сидевшим в партере. Порознь они отправились, как было условлено, в гостиницу "Элит" на Неглинной.

Номер, в котором жил Блюмкин, выходил окном на северную сторону. На улице звонко светило солнце, а здесь было сумрачно, прохладно и неуютно. Глухая кирпичная стена соседнего дома, в которую упиралось окно, усиливала это впечатление.

– Я пригласила вас для политической беседы, – сказала Спиридонова, будто не она пришла в жилье Блюмкина, а он пришел к ней, и старательно подчеркнула слово "политической".

Блюмкин смотрел на ее суховатую, плоскую фигуру, на морщинки, невесело разбежавшиеся от близоруких глаз к вискам, и старался понять, что в этой женщине могло прельстить бравого голубоглазого моряка Попова, командира отряда ВЧК.

Спиридонова, чувствуя, что Блюмкин слишком пристально разглядывает ее, заговорила, с трудом преодолевая нервные нотки.

– Мы пришли к выводу о необходимости совершить террористический акт. Спиридонова многозначительно подчеркнула эту фразу, как бы напоминая Блюмкину, что для нее лично слова "террористический акт" не просто слова и что если она, будучи гимназисткой, смогла стрелять в Луженовского, то как может этот молодой, здоровый и красивый мужчина отказаться от более легкого и более безопасного но своим последствиям убийства Мирбаха. Террористический акт явится суровым предостережением мировому империализму, который жаждет задушить русскую революцию. Это заставит правительство Ленина, поставленное перед фактом разрыва Брестского договора, пойти в наступление и перенести пламя пожара на весь земной шар. Разумеется, этим может заняться уже другое правительство, – добавила Спиридонова, пе считая возможным объяснять Блюмкину, какое правительство она имеет в виду.

Блюмкин еще по дороге в гостиницу пришел к выводу, что следует ухватиться за то задание, которое ему поручат. Так же, как Спиридонова и другие члены ЦК партии левых эсеров, Блюмкин понимал, что убийство Мирбаха будет лишь сигналом к событиям, призванным сыграть роль переворота. Правительство в результате станет, конечно же, полностью левоэсеровским. И несомненно, ему, Блюмкину, в этом новом правительстве как национальному герою отведут почетную роль. Тщеславие возбуждало в нем и то, что едва прогремит его выстрел, как фамилия "Блюмкин" запестрит во всех газетах мира, ее разнесут по свету радиоволны...

Едва Спиридонова умолкла, как Блюмкип не без торжественности и пафоса заявил, что отдает себя в полное распоряжение ЦК и предлагает себя в исполнители задуманного действия.

Спиридонова молча и трижды, по-русски, поцеловала его. Губы ее были холодны, шероховаты, вероятно, потому, что она часто, волнуясь, облизывала их языком. Поцелуй ее был многозначительным – не просто торжественно-официальная благодарность за то, что не ошиблась в своем выборе. Блюмкин стоял перед пей, испытывая двойственное чувство – умиление и брезгливость. Чтобы поскорее задушить это ощущение, он сказал:

– Меня волнуют лишь два вопроса: первый – если будет убит Мирбах, не создаст ли это реальной угрозы для нашего посла в Германии Иоффе? Второй гарантирует ли ЦК, что в его задачу входит только убийство германского посла, и не поведет ли это к далеко идущим целям?

Спиридонова поморщилась. Ей не понравилось, что Блюмкин, зная, по ее твердому убеждению, ответ, все же задал эти вопросы ей. Значит, демонстрируя согласием убить Мирбаха преданность платформе левых эсеров, он уже теперь думал не столько о деле, сколько о самом себе.

– Ответ на первый вопрос – нет. На второй – гарантирует,. – коротко ответила Спиридонова, сознательно не пускаясь в долгие разъяснения. Сегодня ночью состоится заседание нашего ЦК. Там мы примем окончательное решение. А сейчас могу лишь сказать, что убийство... – Спиридонова, как все близорукие люди, с болезненной цепкостью всмотрелась в лицо Блюмкина, словно желая убедиться, можно ли ему доверять во всем. – Убийство Мирбаха, – наконец решилась опа докончить свею мысль, – это всего лишь сигнал...

На том они и расстались, сознавая, что нужны друг другу лишь в данной ситуации, не более...

Спиридонова, возвращаясь в Большой театр, думала о том, какое впечатление могла произвести ее речь, а главное, старалась мысленно утвердиться в своей правоте, в своем праве на ту страстность, граничащую с истерикой, с какой она бросала в зал горячие от душевного жара и ярости слова. "Жребий брошен, жребий брошен", – кипело в ней сейчас, и она с фанатичным сладострастием ощутила в себе радость борьбы и предчувствие победы. И как-то особенно ясно представилось ей, что если теперь, в эти дни и в эти часы, она поколеблется, остынет и покорится, то никогда уже больше не будет ни таких дней, ни таких часов, ни такого кипящего состояния души, которое бывает у людей, когда они решаются на самый главный, опасный и радостный шаг в своей жизни.

"Да, я без страха брала в руки револьвер и бомбу, это знает вся Россия..." – думала она, безраздельно попадая во власть этой сладостной мысли и отгоняя прочь все то, что затемняло или ослабляло красоту и величие того, что она, рискуя собой, сделала для народа.

Да, и ее выстрелы в Луженовского, и страстные, гневные речи в защиту крестьян, и та решимость, с которой она теперь отважилась пойти на открытую схватку с большевиками, Лениным, – все это нужно было ей не для себя, не для того, чтобы насладиться властью, а для того, чтобы отстоять интересы русской деревни, русского мужика. Только ли для этого? "Да, да, только для этого, – спешила она успокоить себя, – и не для чего больше!"

Она была беспредельно убеждена в том, что, сгорая сама, зажигает других, и это сознание самопожертвования наполняло ее душу счастьем.

В такие моменты она не испытывала сомнений и колебаний. А сомнения терзали ее часто. Страстно и самозабвенно говоря о светлом будущем русского мужика с трибун митингов, собраний и съездов, Спиридонова самой себе не могла с убежденностью сказать, что цель, которую она ставит перед собой – сделать всех крестьян свободными и счастливыми, – может быть достигнута.

Как ни борись, амбары одних будут полными, других – пустыми. Ибо вовек не побороть лень, тупоумие и косность русского бедняка, начисто лишенного хозяйственной сметки и расчетливости, которая в высшей степени присуща зажиточным крестьянам.

Но, споря с большевиками, предавая анафеме комитеты бедноты, продовольственные отряды, которые и она и ее сподвижники называли не иначе как шайками разбойников и лодырей, Спиридонова все же в глубине души сознавала, что в чем-то важном неправа в своих нападках. И чем больше ей открывался смысл этой неправоты, тем с большей настойчивостью, упрямством и горячностью она отстаивала свои неправые идеи и действия.

Спиридонова истязала сейчас себя, пытаясь ответить на вопрос: не опрометчиво ли она поступила, выступив на съезде против Ленина? Опа сознавала, что Ленин велик, что Ленин – мыслитель, в котором, как это необычайно редко бывает в природе, соединился гений теоретика с гением практика, и не слишком ли ядовитые стрелы отважилась она метнуть в него?

Спиридонова с откровенным нетерпением ждала выступления Ленина. И не потому, что его речь могла чтолибо изменить в том задании, которое только что получил от нее Блюмкин, или в том плане переворота, который был выработан ЦК партии левых эсеров, а потому, что выотупление Ленина, как она была убеждена, окончательно проложит водораздел между большевиками и левыми эсерами. Останется лишь один путь.

"Ах, с каким восторгом встретит наши выстрелы молодежь! – вдруг опьянев от прилива радостных чувств, подумала Спиридонова. – Мы расстреляем Брестский мир, и наши пули высекут в молодых сердцах жажду мщения и ненависти!"

"Итак, решено, решено... Уже ничто не повернет пас вспять..."

Она поду мол а о тех блаженных минутах, когда в президиуме съезда не будет пи Ленина, ни Свердлова, пи тех, кто заодно с ними, а будет она, Камков, Саблин, Прошьян... Когда зал в едином порыве взорвется рукоплесканиями в ответ на ее новую речь. Речь, которую она произнесет уже в совершенно новом качестве – не как приживалка большевиков, кем она себя вынуждена считать, а как лидер теперь уже правящей партии.

Спиридонова быстро шла сквозь толпу делегатов. Лица их мелькали перед ней, как в калейдоскопе; она не могла задержать своего взгляда ни на одном из них. Те, кто узнавал ее, почтительно уступали дорогу, и почемуто даже это простое человеческое проявление вежливости укрепляло сейчас ее решимость.

Почти у самого входа в театр Спиридонова вдруг обернулась изумленная. Девушка с мечтательными, дерзкими глазами смотрела на нее в упор, и Спиридонову словно загипнотизировал этот взгляд. Она приостановилась, стараясь прочитать все, что было написано на лице девушки.

"Восторг? Изумление? Осуждение? Радость? Немой укор? – Волнение горячими тисками перехватило ей горло. – Кажется, все, вместе взятое. Но как можно, как можно вместить столько чувств в одном взгляде? И может ли такая вот девчонка пойти за тобой, безотчетно, неотступно, несмотря ни на что? Спросить ее, кто она?

Почему так смотрит? Почему молчит? Почему?!"

Спиридонова с трудом принудила себя отвернуться и войти в театр. Заняв место в президиуме, она тщетно пыталась отыскать эту девушку.

"А жаль, надо было остановиться, спросить, – с досадой подумала Спиридонова. – Поговорить с ней. Проверить себя. Кто она, эта девчонка? Кто?.."

Спиридонова, конечно, не могла знать, что эту девушку звали Юнной Ружич.

* * *

Юнна едва не опоздала на заседание съезда. Почти всю ночь она не могла сомкнуть глаз: мысленно говорила с Мишелем, ей чудилось, что слышит те самые слова, которые прочитала в его письме. И, несмотря на это, каждое слово, уже знакомое и ставшее бесконечно родным, таило в себе волшебное свойство: стоило его произнести вновь, как оно начинало излучать радость.

Юнна знала, что Мишеля нет в Москве, а если он уже и вернулся, то даст знать о себе лишь тогда, когда ему позволят дела. Знала она и то, что он выполняет опасное задание в Казани. Этим и исчерпывалась ее осведомленность. Естественно, она не могла перед съездом ни увидеть его, ни тем более проводить на вокзал. И теперь, как никогда прежде, ждала его возвращения.

Неподалеку от Большого театра Юнна остановилась, чтобы мельком пробежать глазами афиши. "Большой оперный сезон... В саду "Эрмитаж" четыре спектакля Ф. И. Шаляпина". Зависть к тем, кто сможет побывать на выступлении знаменитого певца, охватила Юнну, и она поспешно, чтобы не растравлять себя, отошла от афпши. И тут остановилась от радостного изумления: в человеке, который размашисто шел по тротуару, Юнна узнала Ленина.

Вслед за Лениным, немного приотстав, спешила немолодая уже женщина в шляпке, белой блузе и длинной, почти до пят, юбке в полоску. То была, как позже узнала Юнна, сестра Ленина Мария Ильинична.

Юнна не успела как следует рассмотреть Ленина – настолько стремительно он шел, торопясь на заседание съезда. Но миг этот был неповторим, и в нем, словно солнце в капле воды, запечатлелся образ Ленина с теми чертами, которые проявлялись в нем всегда – говорил ли он с трибуны, беседовал ли с делегацией рабочих или вот, как сейчас, спешил на съезд.

И еще до того как Юнна услышала голос Ленина, она всем своим существом поняла, что такой человек не может не быть дорогим и близким тем, кто шел за ним, кто сверял свои сердца с его сердцем.

В Большом театре со вчерашнего дня, казалось, ничего ие изменилось, и все же Юниа почувствовала перемену. Атмосфера накалялась. Левых эсеров можно было теперь сразу распознать по их манере держаться, даже если они молчали. Они вели себя так, будто должно произойти нечто такое, что докажет всем их правоту. Они словно чувствовали за своей спиной чью-то ощутимую поддержку,

Рядом со своим местом Юнна увидела вчерашних соседей – старика и парня. Старик степенно рассказывал о своем житье-бытье. Юнна услышала часть разговора.

– Хлебушек есть... Ну и торговать можно. Хорошо ныне за хлеб платят, большие деньги дают. Надобно только торговать уметь. В Москве голодно, боятся, скоро совсем хлебушка не останется...

– Сколотил небось деньжат-то? – с любопытством спросил парень.

– Все ничего, да вот Ленин мешает.

– Ты того... – нахмурился парень. – Не туды заворачиваешь!

– А пошто не туды?..

И в этот момент Свердлов, звякнув колокольчиком, объявил:

– Слово для доклада предоставляется Председателю Совета Народных Комиссаров товарищу Ленину!

Юнна не знала и не ожидала, что Ленин выступит именно сегодня. И когда он вышел на трибуну и, предваряя первые слова энергичным жестом, начал говорить, Юппа забыла обо всем на свете. Лишь вопрос, некогда заданный ей Дзержинским, прозвучал как наяву: "Вы бывали на митингах, где выступал Ленин?"

Самыми первыми словами, которые она услышала сейчас из уст Ленина, были знакомые ей по газетам, по выступлениям ораторов на митингах, по разговорам на сборищах у Велегорского хлесткие, как выстрел, слова:

"Брестский договор". О Брестском договоре Юнне приходилось слышать разное. Одни утверждали, что в нем спасение, другие клятвенно заверяли, что передышка не поможет России, что союз международного империализма все равно заключен и что практически отступление ничего не даст. Третьи большинство из группы Велегорского – молили всевышнего, чтобы немцы ни в коем случае не шли на мировую с большевиками, а продолжали свой железный марш на Москву.

И вот теперь, спустя три с лишним месяца после заключения мира, Ленин во всеуслышание заявлял, что большевики были правы.

– Мы можем сказать, – в голосе Ленина звучала непоколебимая убежденность, – что пролетариат и крестьяне, которые не эксплуатируют других и не наживаются на народном голоде, все они стоят, безусловно, за нас и, во всяком случае, против тех неразумных, кто втягивает в войну и желает разорвать Брестский договор!

Едва Ленин сказал это, как в зале взметнулся шум.

В потоке выкриков, аплодисментов, беспорядочных начиненных нервозностью и гневом возгласов не было единства, поток этот делился на множество рукавов. И тогда Ленин, немного выждав, пока зал приутихнет, бросил в него уточнение, подкреплявшее и утверждавшее только что сказанное:

– Девять десятых стоят за нас!

Левая часть партера встретила это уточнение бурей аплодисментов. А те, кто рассчитывал, что Ленин под влиянием выкриков отступит, скажет что-либо граничащее с компромиссом, вскипели. Их словно прорвало.

– Керенский! – истошно завопил кто-то с мест левых эсеров.

И в ответ на это Ленин, теперь еще спокойнее, но и еще более убежденно, сказал:

– Да, товарищи, кто теперь прямо или косвенно, открыто или прикрыто толкует о войне, кто кричит против брестской петли, тот не видит, что петлю рабочим и крестьянам в России накидывают господа Керенский и помещики, капиталисты и кулаки...

И снова тот же истошный, гнусавящий голос пролаял:

– Мирбах!

– Как бы на любом собрании они ни кричали, их дело безнадежно в народе! – повысив голос, произнес Ленин. – Меня нисколько не удивляет, что в таком положении, в каком эти люди оказались, только и остается что отвечать криками, руганью и дикими выходками, когда нет других доводов!

– Есть доводы! – снова взвизгнул кто-то с правой стороны партера.

Ленин продолжал, словно в зале стояла абсолютная тишина. Он говорил о том, что призывы против Брестского мира идут от меньшевиков, правых эсеров, сторонников Керенского, кадетов. В том лагере речи левых эсеров, которые также клонятся к войне, будут покрыты громкими аплодисментами.

"Ленин отделяет левых эсеров от меньшевиков и правых эсеров, – подумала Юнна с удовлетворением. Она никогда не исповедовала идей левых эсеров, но сейчас все сходилось на Спиридоновой. – Интересно, скажет ли он что-либо о пей?"

Она видела ее вчера, Марию Спиридонову. Как хотелось поговорить с ней папрямик. Но она не осмелилась...

Едва Юнна успела подумать об этом, как Ленин с убийственной иронией произнес:

– Левые эсеры, как указали предыдущие ораторы, попали в неприятное положение: шли в комнату, попали в другую...

Смех левой стороны партера заглушил протестующие реплики с правой стороны. В этом смехе было что-то жизнеутверждающее, озорное и торжествующее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю