355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Елкин » Атомные уходят по тревоге » Текст книги (страница 13)
Атомные уходят по тревоге
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Атомные уходят по тревоге"


Автор книги: Анатолий Елкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Осень в Приморье лучшее время года, когда позади нудные летние дожди, а жестокие туманы и ветры декабря еще застряли где-то на уже одевшейся снегом Чукотке. Только по ночам звонкий ледок прихватывал воду у берегов камчатских и сахалинских речек. А днем совсем по-летнему ослепительно сверкала под солнцем бухта Золотой Рог. На полуострове Шкота, Токаревской косе, мысах Чуркина и Клета пришедшие из Арктики команды полярных судов наверстывали упущенное за нежаркое северное лето – загорали, сняв робы и тельняшки и подставляя бледные спины совсем не ласковым ветрам, сплетающимся где-то у островов Русский, Стенина и Сибирякова в плотный стремительно летящий на город поток.

Бевз шел с Михайловским по Ленинской улице, и как старых знакомых, узнавал сопки и дома.

Первая Речка. Когда он учился в школе младших командиров, бегал сюда к знакомым. Драматический театр. Театр юного зрителя. Институт океанографии. Гостиница «Золотой Рог». С каждым домом связаны воспоминания.

По этим улицам прошла флотская юность Бевза. Здесь он стал комсоргом батальона, курсантом училища береговой обороны, помощником начальника политотдела по комсомолу отряда легких сил Тихоокеанского флота. Отсюда на лидере «Тбилиси» уходил с десантом в Сейсин, а на эсминце «Решительный» шел во втором броске освобождающих Южный Сахалин. Отсюда ушел на Север.

Владивосток осенью в чем-то схож с Севастополем. Та же ослепительная синева неба. Те же улочки, выходящие прямо к морю. Те же белые домики, взбирающиеся на вершины холмов причудливыми каменными и деревянными лесенками. То же буйство красок, крик чаек и протяжные гудки лайнеров у Морского вокзала.

– Щемит сердце, Сергей Семенович?

– Есть, конечно… Считай, целая жизнь здесь прожита. Видите вон то здание? За телефонной станцией… – Они остановились на перекрестке Ленинской и Лазо.

– Да.

– Горькое это место. Здесь были схвачены Лазо, Сибирцев и Луцкий…

Они снова замолчали. И только у здания музыкального училища Бевз снова заговорил:

– В нашей флотской истории множество белых пятен. Вот сейчас здесь, – он показал на площадку, с которой была видна вся бухта Золотой Рог, – цветы. И даже памятника нет. А в 1907 году именно на это место выбросился восставший «Скорый».

– Это какой же «Скорый»?

– Владивостокский «Очаков». Поднял красный флаг, пошел к выходу из бухты. Другие корабли открыли по нему огонь. «Скорый» потерял управление и выбросился на камни.

– А команда?

– Кто остался в живых, был предан суду, многие казнены.

– А вы неплохо знаете историю города.

– Поживи здесь с мое, будешь знать не хуже…

Едва они перешагнули порог кабинета командующего флотом, тот вышел из-за стола и обнял сначала Бевза, потом Михайловского.

– Поздравляю, друзья! От всей души поздравляю! Поход проведен отлично… Ну, садитесь, рассказывайте…

– Собственно, вот они, наши верительные грамоты. – Бевз протянул командующему папку в темно-красном переплете и эбонитовую шкатулку.

– Что это?

– Посмотрите.

Раскрыв папку, командующий прочел:

«Эту землю сурового заполярного края, обильно политую кровью лучших воинов прославленного Краснознаменного Северного флота, пронесенную через глубины морей Ледовитого океана, подводники-североморцы дарят подводникам-тихоокеанцам в знак боевой дружбы во славу нашей Родины.

Подводники-североморцы».

Командующий задумался.

– Спасибо. Это для нас святая реликвия. Передадим на лодку торжественно. Завтра, после подъема флага…

Они проговорили минут сорок, когда вошел член Военного совета Тихоокеанского флота. Разговор постепенно переходил в другое русло.

После одного из эпизодов, рассказанных Михайловским, Бевз добавил:

– Лед давит не только на воду. Лед давит на мозги людей, на их сознание. Я вот попросил корабельного врача провести своего рода эксперимент: проверить пульс у людей до входа, под пак и во время движения под ним.

– И что же выяснилось? Это интересно.

– Такое уже не определишь словом «интересно». Данные эти не только для медицины. Для психологов. Для нас, политработников. Проверили мы выборочно двадцать человек. С уходом под пак пульс повысился на десять ударов, кровяное давление подскочило на десять-пятнадцать единиц. И так все это держалось в течение суток. Потом все пришло в норму. Вот тебе и «психология». Значит, в этом направлении прежде всего нужна работа.

– А общее настроение людей?

– Как вошли под лед, ходил по отсекам и наблюдал за людьми. Бдительность и собранность их были исключительными. Даже заметил: пока шли под открытой водой, некоторые книжками увлекались, а подо льдом все механизмы охаживали. Чувствовали, на какое серьезное дело идем.

– Да и увеличение длительности походов дало новые трудности, – раздумчиво вставил Михайловский. – Народ наш в несознательности не упрекнешь. Но человек есть человек. И где-то, наверное, точит его провокационная мыслишка: с какой стати я должен болтаться под водой месяцами? Нужно ли это действительно для обороны страны? Не придумано ли ретивым начальством? Еще Суворов говорил: «Каждый солдат должен понимать свой маневр». Тем более должен понимать ситуацию, международное положение, цели и задачи службы наш матрос. Так что здесь – широкое поле деятельности для нас, офицеров. Об ответственности людей не говорю. Случая пожаловаться на это просто не было.

– Это действительно так, – подтвердил Бевз. – Не было ни одного случая халатности, равнодушия… – И, подумав, добавил: – А свободное время команды нужно организовывать творчески, с выдумкой. Нужно сделать так, чтобы человек действительно отдыхал. Это проще простого – прокрутить четыре-пять фильмов… Хотя в принципе народ на лодках исключительный.

– Такие уж у вас все и святые? – иронически поддел Бевза командующий.

– Почему святые? Совсем нет. Пришел, скажем, к нам на лодку матрос Ломакин. Увалень увальнем. Как ни бились с ним, ничего не получалось: то опоздает на дежурство, то на берегу с ним что-нибудь случится… Одним словом, махнули на него рукой. А когда человек почувствует, что никто всерьез его больше не принимает, он соответственным образом себя и ведет. По принципу. «Пропади все пропадом». Выпил он как-то. Пришел в базу – его на гауптвахту. Командир тут уже буквально взмолился: «Уберите его от нас!..» Командир тогда молодой был, неопытный. Начали мы с Николаем Ломакиным разбираться. Вызвали в политотдел. Часа четыре говорили. Разговорился он. Смотрим, а парень он, в сущности, неплохой. Книги любит. Решили на эту любовь и сделать ставку.

– И что же? Ломакин немедленно стал героем?

– Почему героем? Сдал экзамен на самостоятельное несение вахты. Поднялся и в своих глазах и в глазах ребят… Недавно я ему карточку кандидата в члены партии вручал. Сейчас он командир отделения турбинистов. Старшина 2-й статьи.

– Неподдающийся был?

– Не знаю. В принципе, неподдающихся, наверное, нет. Есть либо неопытность командира и замполита, или нежелание возиться с человеком…

Из штаба флота Михайловский и Бевз вышли только через четыре часа.

Они летели на Запад, и где-то далеко внизу проплыли Байкал, Иркутск – тысячи больших и малых городов, и только, пожалуй, на пути из Владивостока в Москву человек впервые ощутимо понимает, как велика Россия.

Бевз сидел у иллюминатора и задумчиво смотрел, как отлетает назад дымчатое кружево облаков.

В голове все время вертелись когда-то прочитанные и вдруг так неожиданно всплывшие в памяти строки:

 
Не побоюсь вперед взглянуть
И верить жизни не устану.
Благодарю судьбу за путь,
Который вывел к океану…
 

«Чьи это стихи?.. «Благодарю судьбу за путь, который вывел к океану…» Нет, не вспомнить… А впрочем, все равно…»

6

Анатолий дежурил по номеру, и времени разобрать почту не было. Только когда подписали последнюю полосу газеты и в ночной редакции привычная суматоха сменилась раскованным ожиданием, пока ротации выбросят первые номера завтрашней, вернее, уже сегодняшней «Комсомолки», он не торопясь принялся разбирать конверты.

Один сразу привлек его внимание: по верху пакета шло жирным шрифтом:

«Политическое управление Краснознаменного Северного флота».

«Что бы это могло быть?» Ножницы вспороли плотную бумагу, и на стол легла пачка сколотых документов.

На листке, вырванном из блокнота, – характерный округлый почерк Бевза:

«Дорогой Анатолий Сергеевич!

Вынужден сообщить Вам тяжелую для всех нас весть. Подробности – при встрече. А сейчас могу сказать только одно: не стало Валерия Розанова. Каким он был при жизни, Вы знали. Потому мне и нечего добавлять к тем словам, которые Вы мне сами сказали при последнем свидании здесь, на Севере.

Среди бумаг Валерия оказалось неоконченное письмо к Вам. Посылаю его. Я не сомневаюсь, что Вам будут дороги эти строки…»

Он читал и не верил своим глазам. Как же так? Какая чудовищная нелепость! Валерий и смерть – совместить такое было невозможно.

– Анатолий Сергеевич, сигнал, – рассыльная положила на стол пахнущий типографской краской номер.

– Спасибо.

– Вы чем-то расстроены? Ошибка прошла?

– Да, тетя Катя. Большая ошибка. Только не в газете. В жизни.

– С женой неладно?

– Не-ет. С другом.

– Бывает, – неопределенно протянула видавшая виды Екатерина Васильевна. Многолетняя жизнь среди беспокойного журналистского племени научила ее не быть назойливо любопытной.

– Не переживайте, – на всякий случай успокоила она. – В жизни все бывает. Как-нибудь образуется.

– Да, да… Спасибо… – Анатолий отвечал машинально, не думая о том, что говорит. – Спасибо, тетя Катя…

– Ну я пошла.

– До свидания.

Он долго не решался взяться за письмо Валерия, смотрел невидящими глазами в окно, где в разливе тысяч и тысяч мерцающих огней засыпал огромный город. Только снизу доносились характерные гул и уханье: газетные машины набирали полную мощность.

Анатолий поймал себя на мысли, что надо заставить себя прочесть это письмо, полученное, по существу, уже из небытия.

«Привет с Севера! – писал Валерий. – Ты, наверное, уже ругаешься, что я замолк. Склоняю повинную голову, но, честное слово, замотался до чертиков. Готовились к сложной командировке. Теперь хлопоты позади, и перед отходом я решил наконец искупить свои грехи.

Мы не доспорили тогда с тобой о Загоруйко. Мне твое мнение кажется слишком категоричным. Просто ты убедился, что в своем подавляющем большинстве ребята с атомного флота – изумительные люди, бесконечно влюбленные и в море, и в свои лодки. На таком фоне Юрка естественно показался тебе со своим жлобским скептицизмом белой вороной.

И я вначале так думал о нем. Но когда меня избрали комсоргом, я, волей-неволей, должен был еще раз проверить свое отношение к каждому. Одно дело – личные эмоции, другое – работа с человеком.

И вот, анализируя жизнь и работу Юрки, я понял, что наше с тобой категорическое осуждение его тогда, на плавбазе, справедливым было только отчасти.

У Юрки много наносного, показного. Бравада, если хочешь. Он никак не желает быть «таким, как все». А потому нелепо решил, что поза доморощенного Чайльд-Гарольда придает его личности ореол этакой мудрой, повидавшей виды незаурядности.

А недавно, в походе, я видел, как он работает. Нужно было срочно проверить сложную схему. И он не спал ночь, копался в ней, ворчал для виду, но по всему было видно, что это ему по душе, что он счастлив и горд доверием командира.

Я в ту ночь тоже стоял на вахте. Он сам подошел и сказал: «Валерий, вы, наверное, считаете меня последним пижоном. Но если бы вы с ребятами знали, как мне самому надоела эта мишура чьих-то чужих слов. А сбросить ее не могу – привык».

Долго мы потом просидели с ним. В конце разговора он все же попросил: «Только ничего не говори ребятам. Подумают – каюсь. А мне каяться не с руки. Я гордый».

«Ты дурак, – вырвалось тогда у меня. – Не гордый, а дурак. Сбрось свою нелепую маску, тебе самому станет легче жить…»

Одним словом, он сказал, что подумает.

Неожиданной стороной он тогда передо мной раскрылся. Видишь, как важно видеть в человеке все грани. А иначе можно списать из «своих» просто ошибающегося человека…»

Анатолий пытался вспомнить лицо Загоруйко. Там, во время разговора на плавбазе. И не мог. В памяти все время всплывал Валерий. И почему-то не на лодке. Когда брели с ним вьюжной ночью по улицам городка и на шапке его таял снег…

«Кое-какие материалы, нужные тебе, – продолжал Валерий, – я подготовил. Среди них есть весьма любопытные. Особенно по Карскому морю.

А письмо, – вдруг неожиданно в послание ворвалась новая нота и почерк стал торопливым, сбивчивым, – судя по всему, мне закончить опять не удастся. Вызывают к начальству. Так что не сердись. По возвращении – допишу».

К письму была приколота пачка бумаг: выписки из боевых листков, копии материалов из стенгазеты, какие-то стихи.

«По возвращении – допишу»… Ничего ты уже, Валерий, не допишешь. И эти строки – последние.

– Толька, долго ты будешь сидеть? Мы ждем. – В кабинет заглянул выпускающий. – Не гонять же для тебя потом отдельно машину.

– Да, я иду. Иду…

Сложил бумаги, застегнул карман, чтобы случайно не выпали.

От подъезда одна за другой уходили машины.

Люди устали – шел второй час ночи – и всю дорогу молчали. Анатолий поймал себя на мысли, что это очень кстати: обычная болтовня была бы сейчас не по силам. А рассказывать о Валерии не хотелось: они его не знали, и мало ли смертей случается ежедневно на этой земле.

«Волга» проскочила блестящий от дождя, дрожащий от рекламных огней асфальт улицы Горького, свернула к манежу и вскоре вылетела на Ленинский проспект.

«Интересно, что бы сказал Загоруйко, прочтя послед нее письмо Валерия? – И тут же подумалось: – Валерий разговаривал в письме не только с ним, Анатолием, но и с самим собой, и с Юркой. Но Юрка не знает об этом. И обязательно должен узнать».

Той же ночью он перепечатал, не изменив ни слова, письмо Валерия на машинке. Внизу добавил несколько фраз от себя. Нашел в записной книжке адрес. Подумав, после фамилии «Юрию Загоруйко» написал еще одно слово: «Лично».

7

Михайловский проснулся в четыре часа ночи: солнце ударило в окно, и стекла засверкали теплыми радужными снопами голубых брызг. В походе свет плафонов дневного света казался почти естественным заменителем дня. Только сейчас, глядя на слепящую радугу оттенков и полутонов торжествующего света, он видел, как беспомощен самый совершенный заменитель естественного и неповторимого блеска, бьющего с высоты.

Жена спала, уютно уткнувшись в подушку теплой щекой. Только раз или два тихонько дрогнули ресницы и губы осветились улыбкой. Как ветер тронул тихий сонный омут.

«А это здорово, – подумал Михайловский, – проснуться вот так дома. И никуда не торопиться. Знать, что и завтрашний, и послезавтрашний, и все другие дни в течение месяца – твои. Можно целый день валяться на тахте с книгой. Или махнуть на рыбалку…» И сегодня, сразу, как только она проснется, они уйдут в сопки, где не будет никого, кроме них двоих. Только шелест ветра в ягельнике и заблудившееся в сопках эхо…

Море и корабли всегда разлучали людей. Это казалось ему естественным, как естественным вроде было и то, что в стремительном движении технического прогресса, подминающего время и расстояния, эти разлуки, казалось, должны были сократиться. Колумба отделяли от Америки месяцы. Пассажира реактивного самолета – часы.

Но вопреки этой вроде бы здравой и естественной логике, корабли стали уходить в море на месяц, два, четыре, на полгода. И не в какую-то выдающуюся экспедицию – в обычный «плановый» поход.

Время пошло по второму кругу, росли дети, с трудом узнавая в вернувшихся из дальних странствий моряках своих отцов. И ожидание жен мало чем отличалось от разлук, которые безжалостная судьба предлагала подругам Магеллана, Васко де Гамы и Крузенштерна.

Наверное, он неосторожно шевельнулся. Жена приоткрыла глаза и потянулась к нему теплыми руками.

– Ты преступник. Сам проснулся, а меня не мог разбудить.

– Я, наоборот, хотел, чтобы ты выспалась.

– Как будто я без тебя не могла этого сделать!..

Обычно годы безжалостны, и даже у очень хороших людей со временем к чувствам примешивается привычка, притупляющая бережные отношения друг к другу, исключающие нудное действие мелочей, которыми, к сожалению, наполнен этот мир и от которых никуда не уйти, способных отравить все и вся, когда мелочи вдруг приобретают значение принципиальных вещей, рушащих под собой все изначальные концы и начала.

Со временем он обнаружил, что его жена не принадлежала ни к породе ворчунов, умирающих под бременем свалившихся на нее забот, ни к суетливым показно-заботливым существам, оказывающимся, как правило, беспомощными в действительно серьезных ситуациях.

Его жена вообще не походила своей уравновешенностью и ровностью на все, что так или иначе в его сознании ассоциировалось с презираемым им понятием «бабства». Что это такое, он вряд ли смог бы толком объяснить – слишком многогранным было содержание, вложенное им в это слово: и чепухистика, пустота характера, и мелочность, и обожествление вещей, и неумная суетность, и отстаивание прав, на которые никто не думал посягать, и многое, многое другое.

Ее, иногда ему становилось даже обидно, совершенно не волновало – был ли он лейтенантом или адмиралом. Лишь при рассказах о трудных походах глаза ее загорались, становились удивленно-восторженными. Тогда угадывались в них тревога и восхищение перед содеянным им и его командой. И здесь она вряд ли обожествляла его. Во всяком случае, чаще, чем «какой ты молодец», он слышал все это произнесенное во множественном числе, а потому равно отнесенное и к себе и к его людям.

Наверное, не всякому такое бы понравилось. Люди, даже самые близкие, не все безразличны к лести. Да и, признаться, хочется, чтобы тебя иногда кто-нибудь похвалил.

– Будем вставать?

– Будем.

– И пойдем в сопки?

– Пойдем.

– Только я тебя вначале еще раз как следует рассмотрю и хорошенько накормлю.

– Как будто в походе я оголодал! – Он рассмеялся. – Уж ты-то знаешь, как нас кормят… Она не ответила, думая о чем-то другом. – Странная у нас с тобой жизнь, Аркадий… Как случайные знакомые, почти по полгода не встречаемся.

– Зато встречи какие!

– Ты подсчитывал когда-нибудь, сколько в этом году были в разлуке?

– Долго…

– А я подсчитывала. Двести шестьдесят дней… Это когда ты был в море. И еще около месяца в командировках или на службе, когда мы встречались урывками.

Через час они ушли в сопки и, плутая распадками, долинами и нагорьями, только к вечеру вышли обратно, на предел видимости городка.

Кружили в небе созвездия, и желтые листья дрожали в туманных заводях. Пепельная луна стыла над продрогшей тронутой ночным ледком землей. Скалы цепенели в хрупкой тишине, и звон горной речушки, заблудившейся в камнепадах, слабым эхом дрожал в воздухе. Полярные сияния бродили где-то рядом за чертой горизонта, и тревожный отсвет их бледными тенями пробегал по бездонной воде.

Она прижалась к нему. Почему-то ей снова стало неуютно и тревожно. Может быть, это океан дохнул ледяным посвистом ветра, и ей вдруг представились те неизбежные ночь или утро, когда все сегодняшнее снова окажется воспоминанием, Аркадий поцелует ее на прощание и, взяв чемоданчик, уйдет. На месяц, два, три…

8

– Скажите, пожалуйста, – Розанов спросил тихо, чтобы не слышали ожидающие в приемной люди, наклонившись к столу помощника, – скажите, как зовут адмирала?

Ему ответили.

Розанов явно нервничал, на виске у него ритмично подергивалась темная жилка.

– И имя сходится. Странно. Друг у меня был в молодости. Так же звали. Но это, конечно, однофамильцы. Тот другими делами занимался…

– Бывает, – неопределенно протянул помощник. – Вы посидите, пожалуйста. Сейчас от него выйдут, и я доложу.

Минуты через три дверь отворилась, и из кабинета вышли два офицера. До Розанова донесся отрывок разговора: «Я, Виталий Петрович, все равно новый рапорт подам. Почему других посылают, а меня нет. Чем я хуже? Не всю жизнь мне в кабинетах сидеть?» «А вы не горячитесь. Он же категорически не отказал. Сказал «подождите», – один из вышедших успокаивал спутника.

Помощник исчез за дверью и тотчас же появился снова, подошел к Розановым.

– Адмирал просит вас…

Когда члену Военного Совета сказали, что к нему на прием пришла семья Розанова, он приготовился к трудному разговору. Да, это был тот случай, когда власть его, адмирала, бессильна. Чем он может помочь? Утешить? Разве утешишь отца и мать, потерявших сына? Только время способно хоть немного зарубцевать такую рану. И что им сказать? Из тяжелого, кровавого опыта былой войны, когда ему приходилось сотни и сотни раз смотреть в глаза людей, потерявших самых близких, и говорить с ними, он знал: готовиться к таким встречам бесполезно. Сколько людей, столько и характеров. И нужные слова придут сами. В последнее мгновение, когда их нужно произнести.

Они не могли быть пустыми, формально-соболезнующими, эти слова. Одно дело, если бы к адмиралу пришли как к частному лицу. Просто помолчать, погоревать вместе, посетовать на беду, когда человеку уже невмоготу одному нести эту тяжесть. Но к нему шли за другим. В нем видели, и он отлично понимал это, представителя партии. И ждали, внутренне требовали честного разговора: почему это случилось? Кто виноват? Как можно было предотвратить его гибель?

И он обязан был ответить на все эти вопросы. Не выкручиваясь, не придумывая спасительную облегчающую ложь, не отделываясь обязательными выражениями соболезнования. Как ни тяжело было такое, этого «креста» снять с него не мог никто. И прежде всего собственная совесть.

Он вышел из-за стола, когда увидел на пороге кабинета сухощавого, небольшого роста мужчину с женщиной и другим спутником, помоложе. «Наверное, жена и сын». И чем ближе подходили они друг к другу, тем все очевиднее становилось адмиралу, что и лицо это, и глубоко запавшие глаза идущего ему навстречу человека, и эти плотно сжатые губы он уже видел. И не только видел…

– Неужели ты! – почти со стоном выдохнул пришедший. – Васька! Неужели это ты?!

– Николай! – Адмирал почувствовал, как все в нем оборвалось и дрожит натянутой струной тревожно и напряженно. – Колька, дорогой!.. – Горечь подступила к горлу, и, обнимая его, вдруг вот так, непрошенно шагнувшую через порог далекую свою юность, тихо, чтобы слышал только один он, Николай Розанов, выдавил: – Вот, значит, как пришлось свидеться… Подумать только… Горькая встреча у нас, товарищ мой дорогой… – И, только взглянув на жену Розанова, опомнился: – Ну что же мы стоим. Садитесь.

Помощник по комсомолу, «главный комсомолец флота», бывший тут же, в кабинете адмирала, с недоумением, смятенно наблюдал все это. И даже не понял, что это к нему обращался адмирал, когда бросил: «Вот ведь как бывает в жизни. Ни в каком романе такую встречу не придумаешь».

А адмиралу вдруг отчетливо вспомнилось показавшееся ему таким знакомым лицо старшины с «Ленинского комсомола». Ну, конечно же, это был сын Николая. Его глаза. Его нос. Его улыбка. Как он мог не узнать?! Хотя столько лет прошло, и какая ненадежная вещь – память. И даже когда была названа в связи с бедой и подвигом фамилия «Розанов», она как-то не связалась в сознании с тем другим Николаем Розановым, который сейчас сидит перед ним. Постаревший, поседевший, покореженный жизнью, с потухшими тяжелыми глазами.

Наверное, и у того и у другого слишком много всколыхнула эта встреча, потому что оба долго молчали, разглядывая друг друга, и каждый возвращал для себя полустершиеся от времени образы и картины.

– Когда мы виделись с тобой в последний раз? – нарушил молчание адмирал, – В тридцать втором…

– Нет, пожалуй, в тридцать третьем. Ты ушел служить матросом на Балтику.

– Да… Целая жизнь… Здорово ты, друже, изменился.

– А ты, думаешь, помолодел?

– Целая жизнь, – машинально повторил адмирал. – Сколько всякого за это время было. Ни одного спокойного года… Знаешь, что мне сейчас вспомнилось?.. В тридцать втором бросили меня, как тогда говорили, «на коллективизацию». Выбрали председателем колхоза.

– Это в селе Ношаутове?.

– Да, на Волге. Приехал я по делам в соседний колхоз «Трудовой»…

– Неужели даже название запомнил?

– Как видишь… И говорят мне: «Учитель у нас отличный, Розанов». «А ну, прошу, покажите мне этого учителя. Что-то фамилия знакомая. Дружок у меня был Розанов». Меня к тебе и привели.

– Мы тогда с тобой всю ночь просидели, проговорили.

– Было, милый, все было… А потом я к тебе частенько наведывался…

– До тридцать третьего. А как ушел на Балтику – пропал. Я уж думал, не случилось чего…

– Сложная, Коля, у меня жизнь началась…

– А ее помнишь? – Розанов кивнул на жену.

Что-то смутное шевельнулось в памяти Гришанова. Далекое, неотчетливое, туманное.

– Уж не та ли это дивчина, с которой ты меня в «Трудовом» знакомил?

– Она самая.

– Через столько лет узнать мудрено. Мы же – раз два и обчелся – виделись…

– Послушай, – вдруг помрачнел Розанов. – У меня к тебе просьба. Не как к адмиралу, а как к другу. Расскажи нам правду. Обещаем слез не лить и истерик не устраивать. Знаем, этим ничего не исправишь. Да и слезы, наверное, уже все выплакали. Но пойми, мы имеем право знать правду. Мы же – отец и мать.

– А я и не собираюсь ничего скрывать. Все, что тебе рассказал Сорокин, – правда. Мне докладывали об этом вашем разговоре. Мы коммунисты, Николай, и должны говорить друг другу правду… Я знаю, где-то внутри тебя грызет червячок: почему Валерий? Почему он, а не кто иной? Конечно, Валерий мог тогда пройти мимо. Или как-то укрыться. И никто бы его за это не осудил. Но вы же сами не хотели бы видеть своего сына трусом. Сами воспитали его таким, каким он был. И такой Валерий иначе поступить не мог. Так уж был скроен. Из такого теста вылеплен…

Адмирал переложил на столе папки.

– Остальное вы знаете. Это не слова, прошу мне поверить, – больно не только вам… Его очень любили на флоте… Я уже звонил в Астрахань, послал письмо, – добавил адмирал. – Секретарь обкома сказал, что подвиг Валерия будет отмечен памятником. Да и флот не останется в стороне…

– Мы пришли не за соболезнованием и не памятники выпрашивать. – Розанов встал.

– Знаю. Я об этом – к слову.

– Есть у нас думка. Хочется пройти нам по всем местам, где бывал в Москве Валерий. Он же свой последний отпуск был здесь. Хочется, как бы это тебе сказать, взглянуть на все его глазами.

– Я понимаю. Он шел с флагом по Красной площади. Был в Кремле. В квартире Ленина. В ЦК комсомола вам вручат грамоту… – Адмирал замялся, – которую ему не успели вручить… Вот познакомьтесь – Виталий. Он будет вас сопровождать, все покажет.

– Спасибо.

– При чем здесь «спасибо», Николай? Я очень тебя прошу, не скрывай ничего, что вам нужно. Все сделаем.

– А что нам теперь нужно? – Розанов горько усмехнулся. – Ребята встали на ноги. Валерия уже не воскресишь. Что нам может быть нужно?.. Ничего.

– Нельзя так, Николай. Возьми себя в руки.

– Пытаюсь. Ну мы пойдем. Ты с нами, Виталий? – как-то незаметно для себя Розанов перешел с этим симпатичным парнем в морской форме на «ты».

– Да, пока вы спускаетесь вниз, я вас догоню…

Розанов и адмирал обнялись.

– Спасибо. Как-то легче, когда знаешь, что Валерка дорог не только нам.

– Я не прощаюсь, Николай. Мы еще увидимся. Посидим…

– Товарищ адмирал, – не удержался Виталий, когда Розановы вышли. – Расскажите подробнее, кто он?

– Розанов? Давняя это история, дорогой… Как будто в другом веке все было. Жил я тогда в Астрахани. Голодно было, неустроенно. Не у одного меня – у всех. Обязал меня комсомол учиться. Поступил в Астраханский педагогический техникум. Там с Николаем и познакомился. Он был на третьем курсе, я на втором. Его заведующим нашим общежитием назначили. В порядке комсомольского поручения. А меня избрали секретарем комитета комсомола. Вот и приходилось нам все проблемы вместе решать. Так и подружились… – Адмирал задумался. – Понимаешь, что получается. Оказывается, я их сына – Валерия – видел. Только не узнал, хотя лицо и показалось мне знакомым…

9

Отпуск Анатолий традиционно проводил на Севере. В этом году программа его была обширна: Архангельск, Поморье, Соловецкие острова.

В Соломбале, на набережной Седова, где все, казалось, сохранилось нетронутым с тех достопамятных времен, когда отсюда отошел «Святой Фока», Сергеев неожиданно увидел Загоруйко.

Он сидел на низкой скамеечке перед маленьким деревянным домиком с резными ставнями. У забора, как, впрочем, и в большинстве тамошних дворов, в лопушиных зарослях лежала перевернутая килем кверху лодка.

– Юрка!

Тот недоуменно поднял голову.

– Юрка, черт тебя побери! Не узнаешь, что ли?

– Толька!

Они долго дубасили друг друга по спинам. Сергеев видел: Юрка рад встрече.

– Откуда?

– Я в отпуске. У своих.

– Разве ты архангельский?

– А чей же?

– Ну, на лодке ты, прямо скажем, окал меньше.

Загоруйко рассмеялся.

– На корабле как-то отвыкаешь. Здесь снова возвращаешься на круги своя. А ты какими судьбами?

– Тоже в отпуск. Надо же, такое совпадение! Ты чем собираешься заняться?

– Сам еще не решил.

– Тогда махнем со мной на Соловки.

– Надолго?

– Да нет, на недельку.

– Тогда можно… – Юрка вдруг подозрительно посмотрел на Анатолия. – А ты, собственно, что в Соломбале потерял?

– Да вот решил по историческим местам прогуляться. Набережную Седова посмотреть, найти могилу Пахтусова.

– Еще не был?

– Нет.

– Тогда жми в кильватер. С первого раза найти трудно. Я тебе покажу.

Они шли по деревянным мостовым мимо верениц вытащенных на берег лодок.

– В Москве так стоят автомашины.

– А здесь – лодки и катера. Двина и море рядом.

– Долго еще идти?

– Уже почти на месте. – Юрка показал на виднеющиеся среди зелени купола церквушки. – Это здесь…

Они ползали в мокрых от дождя кустах и раздвигали упругие ветки, отвечающие на каждое прикосновение лавиной холодных, сверкающих на солнце брызг.

Они прошли по узкой тропке к надгробию, сложенному в виде скалы из булыжных глыб светло-серого цвета:

«Корпуса штурманов подпоручик и кавалер Петр Кузьмич Пахтусов. Умер в 1835 году, ноября 6 дня, от роду 36 лет от понесенных в походах трудов…»

Ниже подписи было выгравировано изображение Новой Земли, берега Пахтусова и Карского моря с надписями: «Новая Земля», «берег Пахтусова», «Карское море»…

«Вот мы и встретились с тобой, Петр Кузьмич Пахтусов! – думал Сергеев. – Человек, рассказами о легендарных походах которого я зачитывался с детства». Память быстро подсказала: это им описаны побережья Новой Земли, острова, носящие сейчас его имя, пролив Маточкин Шар, остров Панкратьева и Горбовы острова. Именем его назван горный хребет на Шпицбергене… Подвиг, могший составить славу нескольких жизней… А его не стало в 36 лет…

Что с того, что на могилах – кресты. Такие люди, как Пахтусов, стоят выше религий, и Сергееву вспомнилась тогда надпись на истлевшем кресте, стоявшем на берегу Таймыра: «Нет богов – есть море». Такой вере и он готов был присягнуть. Ибо в понятие «море» безвестный землепроходец вкладывал тот же смысл, какой пахарь вкладывает в понятие «земля, Родина».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю