Текст книги "Арбатская повесть"
Автор книги: Анатолий Елкин
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Когда команда, возмущенная издевательствами офицеров после взрыва, заволновалась, рассказывает он, «был отдан приказ – переписать зачинщиков и представить список… Дело запахло расправой. Кому-то из наших ребят удалось овладеть списком и уничтожить его».
А потом, «во время чаепития один лекарский помощник, который все время аварии провел с нами и, рискуя жизнью, спасал других», произнес речь:
«Товарищи матросы! Мы переживаем ужасы и страдания в тисках наших классовых угнетателей! Наши рабочие и крестьяне брошены в бойню, в бессмысленную войну против рабочих и крестьян других стран! Мы издыхаем на всех фронтах! Мы голодаем, а буржуазия лопается от жиру! На нашей крови, на наших страданиях буржуазия наживает себе новые капиталы! Мы должны объявить войну не рабочим и крестьянам других стран, а буржуазии всех стран, и в первую очередь – буржуазии нашей страны! Мы должны продолжать дело броненосца «Потемкин»… Мы должны помнить слова лейтенанта Шмидта! Мы должны каждую минуту быть готовыми к революции!»
Нетрудно догадаться, что такую речь мог произнести только большевик, Оратора немедленно арестовали:
«Из комнаты дежурного офицера этот изумительный человек пропал неизвестно куда…»
Жандармские донесения с обязательным грифом «Совершенно секретно» панически кричали:
«Ведется усиленная и успешная революционная агитация»; «Означенные агентурные сведения находят полное подтверждение…»
То, что помечалось грифом «Совершенно секретно», было секретом полишинеля, известным всей России.
Но поверить в фантастическую версию о том, что взрыв – дело рук самих матросов «Марии», могли лишь люди, ослепленные классовой ненавистью.
«– Понимаете ли, Алексей Фомич, в чем непременно желают обвинить бывших здоровенными, как лоси, людей? Ни больше ни меньше, как в том, что все они вдруг решили покончить самоубийством! Да разве это им свойственно? – размышляет герой повести Сергеева-Ценского художник Калугин. – Ведь это же все были могучие люди, силачи, а не какие-нибудь хлюпики, истерики, кокаинисты! Что же было у нас на «Марии»: команда в тысячу двести человек здоровенных матросов или клуб самоубийц?..»
Словом (и это было естественно для тех грозовых, предреволюционных времен!), все страсти так или иначе бушевали в кругу социальных раздумий. Оторвать произошедшее на «Марии» от глубинных процессов, протекавших в русском обществе, было невозможно.
Среди множества писем, полученных автором этих строк от оставшихся в живых и ныне здравствующих членов команды «Марии», было одно от вдовы человека, строившего линкор, – В. В. Афанасьевой. Оно любопытно прежде всего своеобразным анализом повести С. Сергеева-Ценского:
«…«Утренний взрыв» Ценского мы с мужем читали… Книга нас, конечно, очень заинтересовала. Муж находил, что Ценский описал момент взрыва достаточно подробно и точно, и высказывал предположение, что писателю удалось выяснить подробности пожара и гибели «Марии» в беседах с кем-то (м. б., с несколькими) из лиц, спасшихся в то страшное утро. Он был сторонником версии, что взрыв – «дело вражеских рук», не допускал и мысли, что подобное страшное преступление, жертвами которого стали сотни матросов, могли совершить свои, русские матросы. В этом вопросе его мысли сходились с мыслями Ценского. Что касается предположения, что из-за отсутствия должной бдительности злоумышленники могли проникнуть на корабль и подготовить взрыв, то Леонид Митрофанович считал это вполне возможным. Сведения о допросах и репрессиях доходили до широких слоев, конечно, глухо, так что сказать что-либо о достоверности сведений, имеющихся в романе Ценского, муж не мог. Читая описание пожара и гибели «Марии», он вспоминал пожар и гибель крейсера «Очаков», гибель сотен людей, чему он был свидетелем в юности…
В 1915 году командиром «Марии» был Порембский, по мнению Леонида Митрофановича, опытный, волевой моряк, ничуть не похожий на того командира, которого выводит Ценский под именем Кузнецова. Возможно, что после ухода с поста командующего Эбергарда и назначения Колчака был сменен и Порембский; вообще же все называемые Ценским фамилии лиц командного состава были мужу совершенно неизвестны, по описанию их он никого узнать не мог и предполагал, что эти фамилии, по тем или иным причинам, вымышленные. О книге Ценского мы много говорили не только в связи с взрывом на «Марии».
Мой муж – коренной севастополец. Город этот нам несказанно дорог. Москвичка по рождению, я считаю своей второй родиной Севастополь, где родилась и жила до замужества моя мать, где служил на броненосце «Чесма» в качестве инженера-механика мой отец, вышедший после женитьбы (в 1887 г.) в отставку и вернувшийся навсегда в Москву. Мой дед, отец моей матери, – участник обороны Севастополя в войну 1854—1855 гг. После окончания войны ему было поручено поднять затопленные в Севастопольской бухте по приказу адмирала Нахимова корабли Черноморского флота; он участвовал в строительстве Братского кладбища…»
Для нас письмо В. В. Афанасьевой интересно как свидетельство очевидцев, стремившихся разобраться в истоках трагедии, а потому сознание их фиксировало каждое фактическое отступление от реального хода событий.
В сущности, и современники да и новые поколения людей имели формулу, где все составные – неизвестность.
Глава вторая
ТРИ ВЕРСИИ НА ВЫБОР
1. ТРАГЕДИЯ В СЕВЕРНОЙ БУХТЕ. О ЧЕМ РАССКАЗАЛИ ВАХТЕННЫЕ ЖУРНАЛЫ
Но пора более обстоятельно поведать о самих событиях, с которыми связано все в нашем повествовании…
7 октября 1916 года город и крепость Севастополь были разбужены мощными взрывами, разнесшимися над притихшей гладью Северной бухты.
Люди бежали к гавани, и их глазам открылась жуткая, сковывающая сердце холодом картина. Над новейшим линейным кораблем Черноморского флота – «Императрицей Марией» – поднимались султаны черного дыма, разрезаемые молниями чередующихся почти в запрограммированной последовательности взрывов.
В те страшные минуты было не до хронометража событий, но позднее, по записям в вахтенном журнале стоящего неподалеку от «Марии» линкора «Евстафий», можно было проследить последовательность происходящего:
«6 ч. 20 м. – На линкоре «Императрица Мария» большой взрыв под носовой башней.
6 ч. 25 м. – Последовал второй взрыв, малый.
6 ч. 27 м. – Последовали два малых взрыва.
6 ч. 30 м. – Линкор «Императрица Екатерина» на буксире портовых катеров отошел от «Марии».
6 ч. 32 м. – Три последовательных взрыва.
6 ч. 35 м. – Последовал один взрыв. Спустили гребные суда и послали к «Марии».
6 ч. 37 м. – Два последовательных взрыва.
6 ч. 40 м. – Один взрыв.
6 ч. 45 м. – Два малых взрыва.
6 ч. 47 м. – Три последовательных взрыва.
6 ч. 49 м. – Один взрыв.
6 ч. 51 м. – Один взрыв.
6 ч. 54 м. – Один взрыв.
7 ч. 00 м. – Один взрыв. Портовые катера начали тушить пожар.
7 ч. 01 м. – Один взрыв. «Императрица Мария» начала погружаться носом.
7 ч. 08 м. – Один взрыв. Форштевень ушел в воду.
7 ч. 12 м. – Нос «Марии» сел на дно.
7 ч. 16 м. – «Мария» начала крениться и легла на правый борт».
Записи в вахтенном журнале «Евстафия» почти не разнились с совершенно аналогичными пометками в вахтенном журнале линкора «Императрица Екатерина Великая».
Комиссия, учрежденная для расследования причин катастрофы (одним из членов ее был академик А. Н. Крылов), остановилась на трех версиях: 1) самовозгорание пороха, 2) небрежность в обращении с огнем или порохом, 3) злой умысел.
Но это – общая схема событий. Комиссию же интересовали подробности.
Они были ужасными.
Через четверть часа после утренней побудки матросы, находившиеся рядом с первой носовой башней, обратили внимание на странное шипение, доносившееся из-под палубы.
– Что это? – спросил кто-то.
Ответить ему не успели: из люков и вентиляторов башни, из ее амбразур стремительно вырвались багровые языки пламени и черно-сизые клубы дыма.
Оцепенение людей длилось секунды.
– Пожарная тревога! – закричал фельдфебель, стремительно отдавая команды. – Доложить вахтенному начальнику! Пожарные шланги сюда!
На корабле прозвучали сигналы пожарной тревоги. Все пришло в движение. По палубе стремительно раскатывали шланги, и вот уже первые упругие струи воды ударили в подбашенное отделение. И тут произошло непоправимое.
Мощный взрыв в районе носовых крюйт-камер, хранивших двенадцатидюймовые заряды, разметал людей. Упругий столб пламени и дыма взметнулся на высоту до трехсот метров. Как фанерную, вырвало стальную палубу за первой башней. Передняя труба, носовая рубка и мачта словно испарились, снесенные гигантским смерчем. Повсюду слышались крики и стоны искалеченных людей, валялись обожженные, смятые, раздавленные тела людей. За бортом «Марии» барахтались в воде выброшенные ударной волной оглушенные и раненые матросы. К «Марии» спешили портовые баркасы.
В грохоте рушащихся надстроек метались офицеры и механики. Полуослепшие от бьющего в глаза огня, полузадохшиеся от едкого порохового дыма, они, пытаясь спасти то, что возможно, отдавали команды:
– Затопить погреба второй, третьей и четвертой башен!
– Принять шланги с баркасов!
Доклады были малоутешительными:
– Освещение потухло! Электропроводка сорвана!..
– Вспомогательные механизмы не действуют! Паровая магистраль перебита!
– Пожарные насосы не действуют!
Горящие с гудящим пламенем длинные ленты артиллерийского пороха бенгальскими огнями рассыпались по палубе, вызывая то здесь, то там новые очаги пожара. Люди стремительно бросались к месту опасности. В дело шло все – одеяла, бушлаты, вода. А тут еще ветер гнал пламя прямо на еще не тронутые взрывом надстройки и башни.
– Завести буксир на портовой пароход! – скомандовал старший помощник. – Повернуть корабль лагами к ветру!
К семи часам утра людям показалось, что главная опасность миновала: пожар начал стихать. «Мария» накренилась, не имела дифферента на нос. Появилась какая-то надежда спасти корабль.
В семь часов две минуты новый, еще более страшный, чем первый, взрыв сотряс «Марию». Линкор круто повалился на правый борт, и нос его стал уходить под воду. Вот уже скрылись носовые пушечные порты. Дрогнула задняя мачта, описывая в небе полукруг, и, перевернувшись вверх килем, «Мария» легла на дно.
Над бухтой пронесся крик ужаса. Корабли и баркасы поднимали из воды тех, кого еще можно было спасти.
К вечеру стали известны ужасающие размеры катастрофы: погиб один из сильнейших кораблей. 225 матросов, двух кондукторов, мичмана, инженера-механика потерял русский флот в этот страшный день. 85 тяжело раненных и обожженных моряков надолго, а многие и навсегда, покинули строй. Остальных членов команды «Императрицы Марии» удалось спасти.
Академика А. Н. Крылова долго преследовали видения услышанного. Воображение подсказывало страшные картины случившегося:
«…В палубах, наверное, была масса убитых и обожженных… в полном мраке в них творился неописуемый ужас… Вы скажете, что это мои фантазии, – да, но основанные на сотнях (более 400) показаний экипажа «Марии»…»
Для меня были дороги каждый штрих, каждая деталь. Потому я старался ничего не упустить в розыске свидетельств тех зловещих событий. Пожалуй, наиболее обстоятельно описал взрыв Г. Есютин, уже упоминавшийся мною рядовой матрос «Императрицы Марии»:
«Я в это время служил в должности гальванерного старшины 2-й башни двенадцатидюймовых орудий и спал в башне. В рабочем отделении вместе со мной помещались еще три товарища. Они только вчера приехали из отпуска. Наверху, в боевом отделении, находились шесть комендоров башни. Под нами в зарядном отделении помещались штатные гальванеры и до 35 человек башенной прислуги.
Как гальванерный старшина, я тоже обязан был будить и гнать подчиненных на молитву, во время которой происходила поверка по башням. Эта глупейшая молитва была обязательна для всех, и кто не выходил на нее, того ставили после обеда под винтовку на два или на четыре часа…
Взял я мыло, перекинул через плечо полотенце и пошел в носовую часть корабля умываться. Вдруг весь корабль задрожал, точно его покоробило. Я несколько опешил: что это значит? Но в следующий момент раздался такой оглушительный взрыв, что я невольно застыл на месте и не мог дальше двигаться. Свет по всему кораблю погас. Дышать стало нечем. Я сообразил, что по кораблю распространяется газ. В нижней части корабля, где помещалась прислуга, поднялся невообразимый крик: «Спасите! Дайте же свет! Погибаем!»
В темноте я не мог прийти в себя и понять, что же в конце концов произошло. В отчаянии бросился по отсекам наверх. На пороге боевого отделения башни я увидел страшную картину. Краска на стенах башни пылала вовсю. Горели койки и матрацы, горели товарищи, не успевшие выбраться из башни. С криком и воем они метались по боевому отделению, бросались из одной стороны в другую, охваченные огнем. Дверь, выходившая из башни на палубу, – сплошное пламя. И весь этот вихрь огня несся в башню как раз с палубы, куда всем и надо было вырваться.
Не помню, как долго находился я в боевом отделении. От газов и жары у меня сильно слезились глаза, так что все боевое отделение башни, охваченное огнем, я видел как бы сквозь слюду. На мне то в одном месте, то в другом начал загораться тельник. Что делать? Ни командиров не видно, ни команды никакой не слышно. Оставалось только одно спасение: броситься в пылающую дверь башни, единственную дверь, которая являлась выходом на палубу. Но сил нет бросаться из огня в еще больший огонь. И на месте стоять тоже невозможно. Тельник горит, волосы на голове горят, брови и ресницы уже сгорели.
Положение отчаянное. И вдруг, помню, один из команды, Моруненко, первым бросился в пылающую дверь – на палубу. И все матросы, и я с ними, один за другим, по очереди начали бросаться в эту ужасную дверь. Я не помню, как я пролетел сквозь яростно бушевавший огонь. Я даже и сейчас не понимаю, как я остался в живых.
Когда я вылетел на палубу, то увидел лежавших в беспорядке обгоревших матросов. У иных не было ни рук, ни ног, но многие были еще живы. Палубу заволокло дымом. Душно, и дышать нечем. Вдруг раздался еще взрыв. По кораблю понеслись новые языки огня. На третьей башне загорелись парусиновые чехлы орудий. Слышу пронзительный крик: «Спасайся кто может!» А куда и как спасаться, когда все горит? Из корабельных люков рвется огонь и дым. Я бегу к борту и вижу, что вода за бортом – черная и тоже горит. Нефть. Из горящей воды слышу крики матросов: «Спасите! Спасите!»
Прыгать в воду я не решился. Плавал я тяжело, до берега далеко – все равно погибнешь. Я побежал на корму корабля. По всей палубе валялись раненые, обожженные матросы…
На корме я увидел группу матросов. Охваченные огнем и дымом, они метались как сумасшедшие. Тут же оказался и сам командир корабля в одном нижнем белье. «Спасайтесь! Спасайтесь!» – кричал он матросам.
Но спасение в этом случае было только одно: броситься в воду и плыть до берега. Но ведь вода-то горит, до берега полтора километра – какое тут спасение! Прямая гибель!
Кормовая часть корабля была затянута тентом. Он загорался от падающих на него осколков снарядов, летевших при каждом новом взрыве из погребов, с носовой части корабля. Кто-то крикнул, что надо сорвать поскорее тент с кормовой части. Несколько матросов бросились срывать брезент. Я присоединился к ним… За край ухватилось человек пять-шесть. Мы напрягли все силы. Вдруг кто-то, не предупредив нас, обрезал впереди тент, и мы с размаху вместе с тентом, полетели в воду… Что делать? Решаю плыть к берегу. Надо уходить от корабля как можно скорее, пока он сам не погрузился в море и водоворотом не потянул меня за собой. Это уж будет верная гибель. Собрав все силы, я поплыл…
В этот момент я увидел, что мне навстречу идет небольшая двухвесельная шлюпка. Когда она подошла ко мне, я стал хвататься за ее борта, но взобраться в нее не мог. В шлюпке сидели три матроса, и с их помощью я кое-как выбрался из воды…
В это время к нам подошел баркас с линейного корабля «Екатерина Великая». Баркас очень большой и мог бы принять на борт до 100 человек. Нам удалось подойти к борту баркаса и пересесть на него. Начали спасать утопающих.
Мы выловили человек 60, приняли с других лодок человек 20 и пошли к линейному кораблю «Екатерина Великая». Этот корабль стоял неподалеку от нашего пылающего корабля. Мы подошли к борту «Екатерины». Многие из обожженных и раненых матросов не могли идти. Их поддерживали менее изуродованные матросы. Нас приняли на корабль и направили прямо в лазарет для перевязки…
В разгар аварии, – продолжает рассказ Г. Есютин, – командир корабля капитан 1-го ранга Кузнецов отдал распоряжение: «Кингстоны открыть! Команде спасаться! Корабль затопить!» Распоряжение было исполнено в точности. Два трюмных машиниста и один офицер спустились в правую часть корабля и открыли кингстоны, правый борт начал быстро опускаться в воду, Исполнители распоряжения назад не вернулись, ибо выхода не было. В корабле было темно, как в мешке. Из глубины доносились крики: «Дайте свет! Спасите! Братцы!» Но никто не мог оказать никакой помощи…»
2. Н. П. СМИРНОВ-СОКОЛЬСКИЙ И ДРУГИЕ
На тротуаре могло быть сколько угодно людей. Но когда державная фигура его с гордо посаженной головой появлялась от Смоленской, все остальные прохожие как бы отходили на второй, менее заметный план. Он фокусировал не только всеобщее внимание к своей особе, но и явно источал невидимые флюиды: люди рядом с ним как бы отдалялись в перспективе. Организующим центром композиции, как говорят художники, неизменно выступал Николай Павлович Смирнов-Сокольский. Хотя сам он меньше всего претендовал на какую-либо исключительность. Но это уже от него не зависело: такова была личность и характер изумительного этого актера.
Куда бы он ни шествовал – неизменная остановка у магазина старой книги, что в доме 36.
Николай Павлович не выходит из-за прилавка часами. Многие покупатели принимают его за работника магазина. Смирнов-Сокольский невозмутимо дает справки.
Роль, добровольно взятая им на себя, ему явно нравится.
Это, наверное, высший талант – приносить счастье людям и даже самим фактом встречи на их пути вселять в души дух поиска, беспокойства. Нет, делать это не специально, демонстрируя собственную эрудицию. Быть катализатором в жизни – свойство лишь духовно богатой, разносторонней натуры, даже не всегда отчетливо представляющей себе, в чем ее высшее призвание, наибольший сгусток таланта…
Мне много раз приходилось сидеть долгими, нескончаемыми от споров ночами в квартире Николая Павловича. И не щедрость хлебом-солью, чем всегда славился этот дом, придавала своеобразие разговору, текущему то торжественно-тихо, то бурно, страстно, непримиримо. С одной из стен здесь задумчиво смотрел Тарас – уникальный автопортрет Шевченко. А напротив в нежной дымке дышала левитановская грусть – нежная, как всполохи ранней черемухи. За стеклянной дверью – в святая святых этой необыкновенной квартиры – хранились подлинные строки Пушкина и Брюсова, Блока и Твардовского. А хозяин трепетно (иного слова не подберешь) брал в руки пожелтевшее первоиздание радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву» или огненные томики «Полярной звезды» с собственноручными пометками Герцена, – кто мог остаться в такие мгновения равнодушным? У кого не проносились в памяти годы и битвы, вехи духовного пути России к могуществу своему и славе?
Разговор здесь никогда не держался на байках и окололитературных анекдотах, хотя хозяин Николай Павлович был мастером шутки. Речь шла о серьезных научных изысканиях, о героических судьбах книг, о сложных и трудных биографиях людей, связанных с ними.
Вот вспомнилась нежная мелодия пушкинских строк: «Я помню чудное мгновенье…», и часами можно было слушать рассказ Николая Павловича о его поисках места захоронения Анны Павловны Керн.
Всегда думалось – не каждому дано собрать такой архив или библиотеку, которые явились бы уникальнейшими собраниями мира. Для этого нужны и страсть, и энциклопедическая образованность, и просто нацеленный человеческий талант, который мещане называют презрительно «идеей фикс», но перед которым настоящие люди снимают шляпу – перед искренним и неповторимым, а главное – благородным движением сердца. Движением, направленным на служение науке, творческий поиск, установление истины.
Николай Павлович никогда не был скупым рыцарем. Сотни, тысячи людей побывали в его квартире-музее. И, не жалея времени, он показывал собранные им сокровища, сопровождая эту своеобразную экскурсию талантливым, вдохновенным комментарием, превращавшимся в изящные глубокие устные статьи, фельетоны, реплики.
Писатели, артисты, художники, кинорежиссеры, студенты, ученые – кто не обращался к нему за справками!
И всегда следовало таинственное:
– Одну минуточку…
Взгляд его блуждал по бесконечным лабиринтам полок, и вскоре в руках спрашивающего оказывались либо неизданные дневники Бунина, либо материалы о первых русских воздухоплавателях, или старинный труд о фортификационных сооружениях эпохи Петра I.
Не было для него обиды горше, чем узнать, что кто-нибудь по незнанию упустил на книжном рынке ценную старинную книгу, потерял уникальный документ. Нервно расхаживая по кабинету, он гремел своим басом:
– Невежды! Преступники! Как их земля держит!
Он понимал, как важно сохранить для науки каждое свидетельство минувшего, и хотел, чтобы это поняли все.
– Книги, – говорил он, – это многие, многие часы потраченного на их поиск времени, разные города нашей страны, разные люди. Это – пятые и шестые этажи старых ленинградских домов, это – тихие переулки Арбата и тупички Замоскворечья. Это – глаза людей… Глаза порой равнодушные, а иногда и печальные. Книга щедро расплачивается за любовь к ней.
Мир книг необъятен! Радостно, что их на свете так много, что даже на рассказы о них не хватит человеческой жизни.
Человеческая жизнь без книг не имела бы права именоваться жизнью. Хочется повторить слова Анатоля Франса: «Когда пробьет мой час, пусть бог возьмет меня с моей стремянки, приютившейся у полок, забитых книгами…»
Николай Павлович превращался в ребенка, когда в руки его попадал экземпляр книги с пометками Пушкина или Герцена. Написав блистательную книгу «Рассказы о книгах» – не роман, не повесть, закрепленную типографским станком, а свою, выношенную как убеждение, страсть к книжному собирательству, – он немедленно сел за новую рукопись.
Ему хотелось рассказать, как гибли под ножом цензуры редчайшие издания Пушкина, как горели в жандармских отделениях рукописи русских вольнодумцев, как из века в век передавалась эстафета высокого горения человеческого духа. И в те же дни с новым острым фельетоном его видели на эстраде, днем – в газете, с родившейся этой же ночью злой статьей. Ему не хватало времени, как не хватает его каждому истинному художнику.
Буквально за несколько дней до смерти он случайно зашел к нам в редакцию. Его попросили написать статью для юных – о важности розысков разбросанных по всей стране писем, дневников, материалов, связанных с историей русской культуры. Вечером он уже набросал первые странички статьи.
Думая о человеке, стараешься выделить – хотя бы для себя – главное в нем. Главное в Смирнове-Сокольском – горение, неиссякаемое жизнелюбие, творческая страсть. Как искры от факела, сверкали вокруг него фейерверки идей, споров, раздумий…
Я пришел к нему в день исторического полета Гагарина и получил подарок – книгу. На титуле стояла надпись:
«Счастливые люди, мечтающие о звездах и пролагающие пути к ним…»
Он всю жизнь мечтал о звездах.
Они светили ему, когда он мечтал о найденной рукописи Пушкина.
Они были и в ликующем громе «Марсельезы», уникальную партитуру которой он разыскивал…
Хоронили его на Новодевичьем кладбище. Ветер бросал косые полосы снега на обелиски тех, кто лежал рядом с ним: летчиков, писателей, артистов, военачальников. Людей поиска и страсти, зажегших не одну душу.
Стоя над этой могилой, я думал о ветре, который нес над городом белые хлопья снега и высоко в небе направлял движение облаков. О ветре вечно обновляющемся и вечно живом…
Николай Павлович расписывал книги по карточкам, как стихи писал. Аннотации? Нет – поэмы.
К примеру, карточка 805.
«На корешке книги оттиснуто: «Свифт. Сочинения». Выходного листа нет. Книга начинается со страницы, озаглавленной «Предисловие автора».
Среди прочих библиографических данных, разысканных Николаем Павловичем, читаем:
«Ленинградский книжник-антиквар Федор Григорьевич Шилов в своем докладе Ленинградскому обществу библиофилов на тему «Запрещенная литература в частных собраниях» сообщил о книге Свифта: «Книга уничтожена цензурой и была известна только в одном экземпляре, сохранившемся в собрании самого издателя В. И. Яковлева».
Сообщение не совсем точно, так как известен еще один экземпляр – в Ленинской библиотеке… Но, во всяком случае, более сведений о наличии этой книги не имеется…»
Софья Петровна, жена Николая Павловича, показывает мне письмо, только что полученное ею от Константина Федина:
«…Большое и самое искреннее спасибо Вам за книги Ник. Смирнова-Сокольского – подарок, доставивший мне настоящую отраду. Особенно горячо принял я новинку – том I «Моей библиотеки»…
«Моя библиотека» кажется мне выдающейся книгой даже рядом с покоряющим изданием «Рассказов» о пушкинских прижизненных выпусках сочинений. Прелесть, увлекательность описания «Моей библиотеки» состоит в комментариях, которыми Николай Павлович сопровождает весьма большое число библиографических заметок. Эти его нотабене разнообразны: то характеризуется книга, то автор ее, то речь идет о неповторимо-случайных обстоятельствах, приключившихся в пору печатания издания, то отмечается какая-нибудь типическая черта автора, его родинка.
Я сейчас прочитываю «Статьи» библиографии без последовательности, перепрыгивая из одной в другую эпоху. Но всякий раз поражаюсь неожиданными находками чудесного книголюба, и он заставляет меня вглядеться в летопись русских либо иноземных литературных явлений. Своей любовью к книге он словно учит меня любви к ней.
Рассказы его о редком сами становятся редчайшими, поэтичными произведениями книговедения.
Да что я говорю Вам – знающей и любящей труды всей жизни замечательного библиофила Смирнова-Сокольского. Вам, которая, отдавая все свои силы этой жизни, так превосходно продолжает его дело!..»
С печалью перелистываю я после смерти Николая Павловича тома «Моей библиотеки». Были зарегистрированы в них и те мои книги, которые я дарил ему при жизни. Описаны со скрупулезным вниманием, вплоть до воспроизведения надписей.
И чем больше отдаляет нас время от роковой той черты, тем весомее и значительнее представляется подвижнический труд Сокольского. Он стал высшим авторитетом при решении сложнейших книжных проблем.
Прекрасна жизнь книжного собрания и после смерти его владельца. Собственно, все это грешно называть «собранием». Перед нами – уникальное явление культуры. Имя которому – Николай Павлович Смирнов-Сокольский.
Я часто захожу к Софье Петровне. Она разрешала мне подойти к полкам, взять книгу, полистать ее.
Но чаще всего я просто молча сидел за письменным столом Николая Павловича, глядел на разноцветье переплетов, вспоминая добрую его улыбку, рокочущий бас. И еще – слова, сказанные мне в трудные годы, когда я только начинал поиск материалов, связанных с «Марией»:
– А ты поищи в газете «Южная Россия». Выходила такая в Николаеве. Может быть, что-то и любопытное найдется…
Смирнов-Сокольский никогда не давал пустых советов.