Текст книги "Народные мастера"
Автор книги: Анатолий Рогов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
18
Своя семья росла, а жили они по-прежнему в отцовском доме вместе с родителями и семьей Михаила. Дошло до того, что тридцать человек разом жили, да еще ученики каждый день. Иной раз в мастерской и в комнатах толпились как на ярмарке. Да и «хоромина» была хоть и в шесть окон, но такая старая и просевшая, что лягушки из пруда прямо на окошки прыгали и ночью на спящих на полу шлепались.
Подходящий сруб нашелся в Сергиевом Посаде; одно из железнодорожных станционных строений продавали за ненадобностью довольно дешево. Василию Петровичу очень окна понравились – высокие и со всех сторон. А впереди трехгранный выступ – фонарь, тоже с окнами, света – залейся. Необычное строение, веселое, очень просторное, в пять больших комнат, с огромными сенями. Малость поторговался, привез и поставил обочь отцовского дома. Опять же всем на диво, потому что на избу это строение походило мало.
Александра Дмитриевна смеялась:
– Мастерская, горница, ребячья, наша… А пятую-то комнату куда девать?
– Сашка выучится – отдадим ей: пусть там кудринских ребят грамоте учит.
– Чево?
– Чего, чего! Сколько в Ахтырку в школу-то бегают? Десять, пятнадцать? А другие? Из девчонок-то вообще только три…
– Та-ак! Удумал, значит?
– Ну! – Он улыбался. – А Петьку на доктора выучим. Сережку – на агронома или землемера, чтоб тоже в Кудрине свои были. Необязательно же всем в резчики, Васька вон хорошо рисует – свой художник…
Жена махнула рукой.
Внутри новый дом Василий Петрович убрал еще лучше прежнего. Тоже полированную стену устроил. Книжные шкафы со стеклами. Сложил возле печки белоснежную изразцовую лежанку с подголовьем и днем теперь спал на ней, но полешко свое все равно подкладывал. Напротив дома вырыл колодец – первый в Кудрине, до этого воду все с Вринки таскали, а для скотины – из прудов. Посадил вокруг взрослые ивы, сделал цветник с акациями, с шиповником и золотыми шарами, а сзади дома, под окнами мастерской – яблонево-вишневый сад. Мастерская большая, всем свободно, а за широкими и высокими окнами – этот сад.
Многие мужики в деревне тоже принялись дома обихаживать: хорошие наличники делали, крыши перекрывали – солому на дранку, новые дворы ставили…
В 1913 году в Петрограде проходила вторая Всероссийская кустарная выставка, и у Ворноскова взяли для нее шестнадцать работ. Из них десять ковшей и в самом большом – ладьевидном – почти шесть аршин, то есть четыре метра. Садись и плыви! Это была новая страсть Василия Петровича: стремился к монументальности, хотел, чтобы его работы и самые парадные залы украшали.
Оба конца этой ладьи увенчаны мощно изогнутыми стилизованными конскими головами. Длинные гривы их в летящие красивые кольца завиваются. Откуда ни посмотришь – движется, несется ковш-ладья, играет красивыми и тоже как бы летящими узорами на самых выпуклых и самых высвеченных местах и в гриве.
Был там и удлиненный ковш, в два аршина, с бараньей головой и фантастическим хвостом. Были утица, и курица, и ковшик с ручкой в виде птицы Сирин.
Но самому Василию Петровичу больше других нравился ковш-лебедь. Прямо форменного лебедя и делал, в натуральную величину. Будто он спокойно плывет. Величавая, царственная птица получилась, действительно живая, легкая и всем прекрасная: изгибом длинной шеи, распущенным хвостом, посадкой маленькой гордой головки, нарядом. Наряд именно такой, какой только и должен быть на царственной птице, – условные перья, напоминающие сказочный павлиний глаз. Она вся в этих перьях, а на голове еще и хохолок взметнулся, как дивная корона… Если этот наряд с лебедя убрать, он две трети своей красоты потеряет.
И вообще в работах Ворноскова той поры столько изящества и фантазии, а орнаменты так органично слиты с формой предметов, что порой даже не верится, что это творения рук человеческих: каждый силуэт и линия как напев…
Приехал веселый, привез много гостинцев, золотую медаль с выставки и именную саблю.
Приложил ее к ноге:
– Пожалован как почетный гражданин Дмитровского уезда. Урядник должен теперь мне честь отдавать. – Расхохотался.
– А царя, царя видел?!
Василий Петрович вскинул брови.
– Вышел царишко с рыженькой бородкой, с голубой лентой… Протянул маленькую руку…
Задумчиво помолчал, повел плечами и, к великому удивлению домашних, больше о царе ничего не сказал. Стал перечислять работы Ванюшки Карпова, Василия Можаева, Василия Романова, Ивана Волкова… Им на выставке тоже целый раздел отвели. Хорошие работы показали, получше тех, которые по художническим эскизам-то режут… И многие теперь называют их резьбу кудринской…
Наедине с женой вытащил пачку денег.
– Заплатили хорошо. Теперь можно даже и построить школу-то. Я и место приглядел…
Она как онемела. Потом в глазах блеснули слезы.
– Опять свое! Теперь школу!.. Разве это твоя забота? И так ведь учишь. Пошто? Липняк покупной, а идет в печку. Браку на две истопки в день. Э-эх! Думаешь, догонишь Абрамцево. Мамонтов-то уж какой миллионщик был – и тот разорился. А ты разве Мамонтов? Разве одному человеку такое под силу?.. И думаешь, отблагодарят тебя? Счас!.. Школу!.. Мало без того зависти, мало пересудов про новый дом.
– А что новый дом?
– Что новый дом! Эх ты!..
Война все перевернула вверх дном, все разметала и искорежила. Через год-полтора уже даже и не верилось, что совсем недавно в Кудрине начиналась какая-то новая жизнь и работали десятки резчиков, украшали свои дома, покупали книжки, спорили о лучших узорах и мастерах. Теперь все жили с каждым днем все хуже и хуже, и думали, и говорили только о хлебе, о еде да о том, кто осиротел и остался без кормильца, пошел по миру. Мужиков почти всех позабирали – резчиков и нерезчиков, приработков никаких, а земли ни у кого вдосталь не было.
Василий Петрович от службы был освобожден подчистую еще в девяносто шестое году. Его призвали тогда в армию и направили в Дмитров, поскольку их волость была Дмитровского уезда. А господа офицеры проведали, что он искусный резчик, и пожелали, чтобы Ворносков изготовил им красивые шахматы. Приказали идти домой и через два дня эти шахматы представить. Василий прямо в ночь и пошел – рассудил, что иначе не поспеет. А ночью гроза и сентябрьский холодный дождь. Он снял сапоги и шел босиком пять часов, а дождь так и не перестал. К дому-то подошел, опустился под навесом на бревна отдышаться, а встать и не может – ноги свело лютой болью. Почти час не мог встать, пока малость не отпустило. А после полтора месяца в лежку больной лежал, оказывается, весь насквозь застудился, пожизненное воспаление надкостницы заработал. Потому и освободили от службы.
А сыновья до армии просто еще не доросли: Ивану было шестнадцать, а остальным и того меньше. Их уже пятеро росло, сыновей-то, да три дочери, и ждали еще…
Резьба теперь почти не кормила.
Жили тем, что меняли разные неносильные вещички на крупу и зерно. В основном у Вериных, державших в Кудрине пуговичную мастерскую: для армии пуговицы делали и на базар. Вот уж, как говорится, кому война, а кому – мать родна. Три работника было, амбар от запасов ломился, меняли продукты на что угодно. И в долг давали, но только за меру – верни две, да еще их покос скоси. И что поделаешь – соглашались. Василий Петрович сам ходил, просил и договаривался о покосах…
Грянула Февральская революция. Потом Октябрьская. В Ахтырке на волостном правлении повесили красный флаг, собирали митинги, читали декреты, в том числе и про землю, про мир и про Советскую власть. Все радовались. А жизнь между тем пошла еще тяжелей – началась война гражданская. Из мужиков в Кудрине одни увечные. Хлеб только с мякиной да лебедой. И еще тиф. Заболели и Ворносковы. Все подряд, сын Василий первым. Одного Василия Петровича не тронуло. Когда знакомый фельдшер Захар Иванович приехал из Хотькова и велел везти сына в больницу, отец не дал, сказал: «Там у вас все помирают. Дома выходим». Никого не дал, а были моменты, когда один почти за всеми сразу ухаживал. Медицинские книжки читал, варил какие-то травы. Куда-то поправившегося Сергея посылал с подушками и шубами – больше уж в доме ничего не оставалось, кроме полированной стенки с образцами. Сергей привозил хлеб, Василий Петрович резал каравай тоненькими ломтиками и все твердил своим похожим на бескровные тени ребятам и жене:
– Только жуйте, жуйте. Помаленечку глотайте, а то кишки сейчас как стекло, хлеб проткнет их сразу…
Сам он продолжал работать. Каждый день в четыре утра по-прежнему был в мастерской. Совсем один в гулкой и почти нетопленой мастерской среди пяти верстаков, перед огромными окнами…
Он сильно отощал, стал костлявым и вроде бы опять маленьким. Плохо росли волосы, и он брился наголо.
Лес теперь приходилось добывать у спекулянтов, а морилку, политуру и лаки вообще невозможно было достать – их никто не вырабатывал. Но Василий Петрович все равно искал; ездил в ближние и дальние края, иногда говорил, что за хлебом, а вместо хлеба привозил полбутылки мутного спирта и кусочки шеллака, или каких других смол, или полбочонка дегтя, а то и натуральную нефть. И оказывалось, что сначала он нашел хлеб, а потом вот «подвернулось», и он выменял хлеб на это. «Как-нибудь перебьемся, мать! А без политуры нельзя». Он сам научился варить разные политуры. Пробовал покрывать вещи и дегтем и нефтью. Иногда получалось очень красиво: от колесного дегтя цвет был темно-коричневый, от чистого дегтя – золотисто-коричневый, а от нефти – коричнево-бурый. Но эти вещи сильно мазались, и он сам становился похожим черт-те на кого.
Но музей ничего не покупал.
И никто не покупал…
19
«Что же он, дурак, сел-то так далеко!»
Когда все поднялись, он вообще за передними ничего не видел, хотя и на цыпочки вставал… Да и потом, из такой дали разве путное что разглядишь. И еще этот сильный свет со всех сторон очень слепил, очень мешал… Видно только, что голый большой череп блестит да белая рука вверх взлетает… Правда, когда глаза поднапряг – различил и знакомую по портретам вроде бы рыжеватую бородку и усы… И все-таки как-то не верилось, что это он – Ленин. Больно просто: вошел, сел, и вдруг – Ленин…
Первый Московский губернский сельскохозяйственный съезд проходил в Доме Союзов в конце ноября двадцать первого года.
Его избрали делегатом от Дмитровского уезда. От их пяти-шести деревень одного, как самого ладного хозяина…
А вот слышал он все прекрасно. Голос у Ленина был зычный, раскатистый, он сильно картавил.
Начало речи, правда, не запомнил: разволновался, пока в ладоши хлопал и пока ругал себя, что сел так далеко, потом пристраивался, отыскивая проем между головами передних… Ленин вроде бы приветствовал их и говорил о важности таких съездов. А дальше уже все запомнил, после даже по газете сверял.
«Основным вопросом, который выдвигается всеми обстоятельствами нашего времени, – говорил он, – первостепенным вопросом политики нашей республики, как внутренней, так и внешней, является вопрос о повышении хозяйства вообще и о повышении сельского хозяйства в первую голову. Все признаки указывают на то, что в крестьянстве теперь, после пережитых тяжелых лет войны империалистической, а затем победной войны гражданской, происходит глубочайший перелом. Сознание того, что по-старому хозяйничать нельзя, проникло в самую глубь крестьянских масс. Целый ряд признаков указывает, что стремление к переустройству хозяйства, к повышению сельскохозяйственной культуры так глубоко, так широко, так остро чувствуется теперь крестьянством, как никогда…».
Это точно. Василий Петрович тоже не раз уже думал, что как ни меняй строй, а если у мужика все останется по-прежнему, в самой основе своей по-прежнему, никакой новой жизни не получится. Ленин бил в самую точку. Под конец же сказал, что это «политическая необходимость, ибо все политические вопросы, поскольку наше международное положение улучшилось, направляются и одну сторону – во что бы то ни стало повысить производительность сельского хозяйства. Повышение его производительности должно повести за собой и улучшение нашей промышленности».
Потом были и другие интересные выступления, и дельных советов было много, но ленинская речь и сам Ленин засели в памяти крепче всего.
Понравился он Василию Петровичу. В Кудрине так и сказал мужикам. Собрал их по приезде, объяснил, что это был за съезд, а дальше – о Ленине. И какого роста, и как картавит, а главное – к чему зовет мужика, чего от него хочет. Никогда в жизни не говорил на людях так много и горячо. Мужики удивленно переглядывались.
– Но мы ж резчики, какое у нас-то «повышение»?
– Но ведь пашешь, сеешь! А чем? Сохой. Неужели на плуг денег не сгоношишь?
– Митяй их на бутылки копит, – гоготали мужики.
– Во, во, черт-те дери…
Ходил Василий Петрович и в Ахтырку, в другие деревни ходил, везде про съезд, про Ленина и про новую культуру рассказывал.
Слушали по-разному. Резонно рассуждали, что, пока город не даст деревне новых орудий, больно-то производительность все равно не поднимешь.
– Думать, конечно, есть о чем, – соглашался Василий Петрович.
А вернувшийся из армии Степан Максимов во время этих разговоров все как-то странно поглядывал на Ворноскова, словно больше всех удивлялся его страстной словоохотливости.
20
Кудринскую артель резчиков «Возрождение» организовали в двадцать втором году. Председателем избрали Степана Максимова, то бишь Степку Дубового. Решили, что лучшего и не надо, потому что солдатчина на него как печать свою наложила: ходил подобранный, прямой, голову вверх, а гимнастерку и галифе не снимал, пока они не побелели и не посеклись. И строгий стал, твердый, порядок соблюдал во всем. Выпивал в меру. За словом в карман не лез. Чего ж еще лучше-то для хозяйствования!
А Василий Петрович был в артели инструктором. Сам ездил, добывал фонды на материалы.
Размещалась артельная мастерская в бывшем веринском кирпичном доме. Хозяева в конце гражданской войны куда-то сгинули: то ли за границу удрали, то ли в Сибирь… Василий Петрович, не выходя из своего дома, в окна видел: кто да что нынче в мастерской. Иногда разбирал даже, кто что именно режет, – глаз у него был острый. И захаживал туда ежедневно, ближе к вечеру. Следил за качеством работ, помогал, если требовалось, приносил новые образцы, принимал вместе с Максимовым изделия у надомников. А потом обязательно к Василию Можаеву или Мишке Артемьеву подсаживался. Больно хорошо оба резали. Можаев-то еще ладно – ему за тридцать, опыт приличный, а Мишке еще и двадцати не было. Просил, чтобы тот не смолил свои цигарки; Артемьев жуть как курил. Сам тощий, шея с острым кадыком, глаза зеленые и круглые, как крыжовины. И весь насквозь провонял едучим самосадом, даже от спины несло, а к рыжеватым гладким волосам и приблизится было тошно. Но Василий Петрович терпел, потому что уж больно лихо, больно весело резал этот парнишка-сирота Мишка Артемьев, выросший в большущей семье деда. Мишка нисколько не робел перед деревом. Случалось, долотом и киянкой орудовал там, где другой и малой стамесочкой осторожничал бы, однако в формах и линиях от этого только особый трепет и жизнь появлялись. Они во всех его работах были и особенно в новых, где он в пальчиковые ветки стал вводить фрукты. Первым отступил от ворносковских образцов. И сучки в этих узорах обыгрывал, косослой и свилеватость – любую фактуру старался использовать. И если выходило удачно, сам очень радовался: победно зыркал на Василия Петровича зелеными глазами и лез в карман за проклятым синим сатиновым кисетом.
Однажды Василий Петрович глядел-глядел так на белое жало его резака и забылся: почудилось, что это он сам так лихо управляется с новым, только что придуманным мотивом. И удовольствие было не меньшее: каждое чужое движение как свое чувствовал, в груди напрягалось. Сколько так продолжалось – не помнит. А когда очнулся, пришла мысль, что, если он умрет, ворносковская резьба теперь все равно будет жить. Мысль была спокойной и радостной. Даже смешно стало, что мысль о смерти, а такая радостная.
И вдруг спросил сам себя: «А школа?!»
В Левкове как раз продавали бывшие господские дачи – лучшего случая и не придумаешь, цена невеликая.
Поделился своими соображениями с Максимовым. А тот уж такой занятый, что ему вроде и слушать некогда. Только мыкал: уху-у… уху-у… Последнее время он часто так, а с Василием Петровичем, почитай, всегда. А посмотрит – глаза жесткие, тяжелые… Да наплевать… Мотается человек, устает…
Спросил: помогут ли деньгами и перевозкой?
– Постараемся, – обнадежил Степан.
Но так ничем и не помог. Так поначалу и пришлось тащить все на своем горбу…
Но есть ведь школа в Кудрине-то? Есть! Ребятня по утрам на одуванчиковую поляну топает, как будто век так и было. Уже ползимы отучились.
21
Поезд дергался, раскачивался, лязгал, визжал, скрипел. В вагоне нечем было дышать от жары и от вони пропотевших одежд, смазанных сапог, овчин, дыхания курильщиков. По грязным окнам временам хлестал серый паровозный дым, забивавший горло противной жирновато-железной оскоминой. Мимо проплывали знакомые перроны, переезды, будки стрелочников, весенние овраги с разлившимися мутными ручьями, угорья, ельники. Там сегодня было очень солнечно, безветренно и тепло – шла весна 1929 года. Земля, деревья и небо как будто замерли, блаженствуя и упиваясь этим обильным светом и парным теплом. За ночь кое-где пробрызнула зелень – легкая, отрадная, нежная.
Василий Петрович видел все это и не видел. Он напряженно застыл, заслоненный полным важным милиционером, и думал, думал, вспоминал, как отсеялись, как посадили картошку. Подоспел сенокос. Он отбил литовки на всех; хотя Василий и Николай жили в Москве, работали резчиками в Кустарном музее – знал, что на сенокос приедут обязательно.
Светлым и тихим июньским вечером кто-то шепотком выкликнул жену в огород, и она вернулась в слезах и сообщила, что Степан Дубовый ходит сейчас по деревне из избы в избу, собирает подписи на раскулачивание и высылку Ворносковых. А в округе раскулачивание к тому времени вроде уже прошло. Сказала еще, что, мол, Иван Золотарев и Ванюшка Карпов не подписались и кричали: «Какой же он кулак?!».
А Степан на это, что больше в Кудрине раскулачивать и выселять некого, а надо. А Ванюшка-то будто ему еще про митинского Александра Ивановича Хренцова кричал, как того свои же отстояли, сказали, что тогда полсела надо выселять, коль за две коровы-то… Но Степан ничего не слушает, твердит: «Больше нам некого…». Даже к неграмотным старухам заходил, заставлял ставить крестики…
Наутро за Василием Петровичем пришли. Взяли и брата, усадили обоих на артельную телегу и повезли в Сергиев Посад, переименованный незадолго до этого в Загорск.
А через пять дней по распоряжению Москвы Ворносковых выпустили, и Василий Петрович поехал за советом к следователю в Наркомат внутренних дел.
– Мы навели о вас справки – беспокоиться вам нечего. Но из деревни лучше уезжайте – житья вам не будет…
И Ворносковы уехали в Москву.
Дом забрали в только что народившийся колхоз, и Степан Максимов сразу же перевел туда артельную мастерскую. Много позже кто-то рассказывал, что он зашел тогда в дом, постоял в горнице, потрогал изразцовую лежанку и сказал:
– Выше всех хотел быть…
22
Все было впервые. Впервые делали такую необычную работу. Впервые ее автором был не он – только исполнителем, как все остальные. Впервые трудились все вместе – все восемь Ворносковых. Стояли обочь трех больших столов, на которых буквой П лежали здоровенные доски. И он, поднимая глаза, видел каждого и всех вместе за работой и невольно сравнивал их, в который раз оценивал каждого.
Сашка – совсем еще зеленый. Неловок. Длинный, в мать пошел. Облокотиться на доску робеет, гнется, сутулится – быстро устает. Но это хорошо, что почтительность к резьбе есть. Это хорошо.
А то вон Иван: плюхнулся животом, а режет слабее всех, потом подчищать придется… Не повезло с ним. С ним одним не повезло. А как ведь ждал его когда-то, как радовался – первенец. Кричал: «Ой, кормилец, кормилец!»… Залысины уже больше, чем у отца, свои дети растут, а разумок все легкий; как выдувает все из его башки… Таится, а ведь по запавшим глазам и по обтянутому рту видно, что зашибает по-прежнему… В кого такой уродился?
И у Сергея залысины уже будь здоров. Широкий стал. Если бы усы отпустил, наверное, здорово бы на него, отца, походил, каким он был лет двадцать назад… После того как Сергей один не захотел в Москву и, несмотря ни на что, остался со своей хлопотливой и веселой говоруньей Дуняшей и двумя девчонками в Кудрине, построился там, вошел в колхоз, Василий Петрович вообще находил в нем все больше и больше своих черт и очень радовался этому. Он, например, тоже ни за что не уехал бы из Кудрина, не случись все, что случилось… И в резьбе Сергей был к нему ближе всех: так же любил узоры, научился лихо плести их, только делал покрупнее и небрежней, чтобы естество дерева больше ощущалось. Безумно любил лес, стал заядлым охотником. Дуня жаловалась, что в минувшем году они даже хлеб вовремя не молотили, потому что в это время самая охота… Василий Петрович был очень рад, что Сергей приехал поучаствовать в этой работе…
Особые симпатии питал он и к Мишке. Еще с младенчества. Может быть, оттого, что тот больно стонотный был – все хныкал. В голодное время родился… А вырос-то вон какой! Под стать Василию. И модник, не приведи господи! Все в джемпера какие-то полосатые одевается, с галстучком. Красив! Но и к работе тоже тянется: стамески перекатывает легко и ловко да еще Ивану что-то показывает и растолковывает, а тот в два раза старше…
Василий Петрович стряхивал стружки, похожие на стручки, оглаживал вырезанное, проверяя, плавно, мягко ли оно на ощупь, и, не разгибаясь, – он редко когда разгибался во время работы, – снова и снова вскидывал глаза.
Петр, Николай, Василий…
Петр весь в мать. Глаза такие же. Тот же излом бровей – к переносью чуть выше. И фигурой в нее. И буйной шевелюрой. Только больно нервный, порывистый, во все, как в запой, кидается. Для дела-то это хорошо, зверей не хуже Николая режет и чего-то из корней марокует, в скульпторы тоже тянется – это хорошо. Лишь, бы его запойность еще куда не увела…
А Николай с Василием… Что ж, Николай с Василием… За последние пять-шесть лет Василий Петрович столько о них передумал, что теперь даже в глубине души уже не удивлялся их многогранной и буйной талантливости. Просто очень гордился, что у него такие сыновья. И любовался ими.
Мастерская при музее, где работали Николай и Василий, называлась мастерской дерева: они делали образцы для разных артелей. А кроме того, Николай резал великолепные анималистические скульптуры, участвовал в выставках, его хвалили в печати. И в последнее время не только за скульптуры, но и за живопись, которой он увлекался все больше и больше.
А Василий занимался и скульптурой, и рисовал, но главное – делал очень интересные резные панно на современные темы. Даже Плехановский институт оставил, чтобы заниматься только этим. Правда, тут же начал вдруг писать стихи, печатал их в газетах. Говорил, что резьбе это не мешает, наоборот – он именно во время работы чаще всего и сочиняет. И тут, мол, ритмика, и там. И ритмика, верно, получалась у него везде четкая, напряженная, острая.
Василию Петровичу очень нравились его работы.
Поэтому, когда в начале тридцать шестого года Комитет по делам искусств предложил Ворноскову сделать портал для предстоящей выставки народного искусства в Третьяковской галерее, Василий Петрович сразу сказал, что эскиз надо поручить не ему, а сыну Василию, тот справится лучше, а резать они будут все вместе, всем семейством. Там удивились, но не возражали.
И вот он уже почти готов, этот огромный портал, названный «Охрана границ СССР». Он состоит из трех панно. Широкого верхнего, где изображен дремучий лес, а в нем пять готовых столкнуться всадников: два вражеских и три наших, которых ведет за собой пограничник с собакой. А от широкого панно вниз по бокам спускаются два узких: на левом под высоченным деревом – секрет из двух пограничников, а на правом, тоже среди деревьев, – пограничник с собакой смотрит в бинокль. Василий нашел каждому персонажу очень точное движение и, главное, туго вплел все фигуры в узоры из упругих гибких стволов и ветвей, да еще и коней изобразил похожими на сказочных, богатырских. Издалека посмотришь – сплошное дивное узорочье, а приблизишься – перед тобой напряженнейшие резные картины. Ворносковские картины. Потому что деревья в них хоть и условно-реальные, но пальчиковыми ветвями.
– Давай сюда еще птиц посадим, – сказал Василии Петрович, увидев эскиз. – Настороженных. Будто следят за конниками. Я и вырежу.
Больше поправок не было.
Место для работы отвели прямо в Третьяковской галерее, в зале, где должна была размещаться экспозиция резьбы по дереву. Следующие пять залов тоже отводились под будущую выставку, и в каждом трудились свои мастера, тоже готовили порталы, панно, другое оформление.
В ближайшем были хохломичи – веселые, говорливые крепыши братья Анатолий и Николай Подоговы, длинный застенчивый Иван Тюкалов, рассудительный увалень Яков Смирнов. Подоговский портал назывался «Весна»: на серебристом фоне они писали тоненькие веточки цветущей черемухи со свежими листочками и порхающих над ними скворцов. Василий Петрович и раньше интересовался хохломской росписью, в музеях ее смотрел, на выставке в Петербурге в тринадцатом году. И надо сказать, что ему нравился их тогдашний подстаринный орнамент из переплетенных лент. Но вот увидел эту подоговскую весну, и такой от нее нежностью повеяло, такой действительно весенней свежестью, что прежнее вмиг разонравилось. Вот роспись так роспись: чем больше глядишь, тем на душе светлее делается… Да и Анатолий Подогов сказал, что они сами тот старый орнамент не любили, «кишечным» называли – его земство заставило делать. А «травка» – это уж их кровное от жизни…
Маленький, сияющий белыми зубами, молодой косторез с Чукотки Вуквол покрывал свой портал гравюрами-картинками. Всю новую жизнь северного края изобразил: школы, самолеты, красные чумы, стада оленей, охоту на моржей и то, как чукчи режут по кости. Отлично изобразил, хотя сам еще совсем легонький парнишка, даже вроде и не бреется…
А дальше два портала расписывали палешане, за ними – художники из Мстёры, из подмосковного Жостова. Там уж такая была красота, такие картины на темы сказок Пушкина и такие гирлянды из цветов, что Василий Петрович старался пока в те залы не ходить – берег время, потому что уйти оттуда не было никаких сил. И обязательно хотелось поразговаривать с этими бывшими богомазами, с этими удивительными мужиками. Хотелось понять, как это они из древней иконописи создали такое радостное искусство, которому нет равного в мире и которое, пожалуй, годится даже и для украшения выставочных залов. А как умны эти палешане. Он уже с некоторыми говорил немного – с высоченным пышноусым Иваном Васильевичем Маркичевым, с хрупким аккуратным Алексеем Ивановичем Ватагиным. Аккуратность и благородство седовласого Ватагина, его собранность и обильные знания поразили Ворноскова не меньше, чем написанные им великолепные картины на темы пушкинских сказок. Именно о таких мужиках-крестьянах Василий Петрович и мечтал всю жизнь. И был страшно рад, что в Палехе их, по всей видимости, уже довольно много…
Завершали работу в феврале.
По всем залам теперь без конца бегали, что-то перетаскивали, роняли, прибивали, кого-то звали, ругались, спорили… Временами гул висел почти вокзальный. И даже запахи множились: среди едких лаковых и клеевых вдруг веяло свежим холстом, сладким гуммиарабиком. Стало очень тесно… А высоченные окна Третьяковки покрывались в те дни пушистыми морозными узорами, и свет из них лился такой обильный, розоватый и рассыпчатый, что не радоваться жизни и всему происходящему вокруг было просто невозможно. Кто-то вдруг принимался петь. Василий вдруг убегал к молодым палешанам, к лобастому Павлу Баженову и в полный голос читал ему то свои стихи, то Твардовского – тот, оказывается, их тоже любил…
«А ведь разные народные мастера в первый раз сами оформляют свою выставку, – думал Василий Петрович. – Не только выставляются, но и оформляют. И где – в Третьяковке. Рядом с работами великих художников. Это здорово придумали: чтобы, значит, в полную силу показать, чего они стоят, чтобы можно было сравнить. И ведь есть что сравнивать, есть! Один Палех чего стоит! Ведь не было раньше никакого такого Палеха. Были обычные богомазы. И Хохломы такой не было. И Мстёры, Холуя, Жостова… Расцветает народное искусство России. Как никогда, расцветает. И они, Ворносковы, ведь тоже здесь совершенно новые. Их портал для архитектуры, может быть, даже больше всех остальных подходит – он это видел. Как зал-то украсил, и мешать ничему не мешает, ни от чего не отвлекает…».
Один корреспондент уговорил Василия Петровича впервые в жизни повязать на шею галстук – снял его с Мишки. Портрет улыбающегося Ворноскова с этим галстуком напечатала газета «Вечерняя Москва».
Маленькие и большие статьи с фотографиями появились во многих газетах и журналах. «Огонек», например, в апреле тридцать седьмого года отдал выставке целых две страницы. Там писалось сначала о семье потомственных резчиков-игрушечников Рыжовых из Богородского, а потом о них: «Не менее интересны и работы другой семьи резчиков по дереву – Ворносковых, которым принадлежит портал, заканчивающий отдел резьбы по дереву… Он ясно говорит, как много может дать искусство народных мастеров советской архитектуре…».
Статья профессора Бакушинского была в газете «Советское искусство». Там же напечатали фотографию портала.
«Революция решительно вновь поворачивает народного мастера от ремесла к искусству, – писал Бакушинский. – Она освобождает его творческие силы и толкает на самостоятельные решения. Она намечает решительный возврат к истокам подлинного народного искусства и к творческой переработке его в соответствии с запросами советской культуры».
Василий Петрович все точно так же понимал.
И дальше самое главное:
«Блестяще себя показали мастера резного дерева, хохломской росписи, резной кости, живописи на подносах. Для наших архитекторов это открытие большого значения не только в отношении стиля, но и в отношении творческих сил, в сущности, неисчерпаемых. Мы должны сейчас, на основе этого опыта более серьезно заняться народными художественными промыслами… Еще сохранилось кое-где пренебрежительное отношение к творчеству народного художника. По-прежнему, по «земской старинке» в артели «спускаются» образцы, выполненные художниками, почти не знающими основ и истоков народного искусства. Вниманием пользуются только Палех, Мстёра, Холуй, хохломская и городецкая росписи Горьковского края. Возможности всех остальных художественных промыслов пока еще не изведаны.