Текст книги "Народные мастера"
Автор книги: Анатолий Рогов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
4
На ощупь свежестроганые доски бархатистые, и у каждой свое тепло или своя прохладца, и если легонько руку вести, то кажется, что это не ты, а она тебя гладит – нежно-нежно, будто разговаривает с тобой таким манером. «Не бойся, мол, я податливая. Только бездумно не режь, не руби – больно ведь!..» Вася прижмет ладонь – успокаивает… А утопит резак в дерево, а оно тугое, вязкое – зажмет сверкающее стальное жало и вроде само его тянет, ведет, ведет – линию подсказывает… И какая бы ни была доска, с узором в такое дивное диво превратится, что дух захватывает. Узор все красивым делал. Любую вещь. Тут – желобок… Там – трехгранные выемки… Там – розетку с сиянием. Дальше – россыпь ноготков или звездочек… Пышный цветок на гибком стебле с листьями… Ощущение появлялось такое, будто уже и не режешь, а куда-то уходишь, вроде в сказку. И нет уже никаких усилий, нажимов, никаких стружек, на них не дуешь, не смахиваешь их рукой. Нет и слабого хруста дерева, и его теплого аромата… Есть только ворожба, составление из разных граней, объемов и линий нежно-беловатых рельефных картин.
Иной раз даже и не верилось, что сам все и вырезал…
Любил Вася и массивные верстаки. Толстые деревянные винты в этих верстаках. Гладкие, словно костяные тела фуганков, шершебелей и рубанков. Едкий запах столярного клея и лаков. Медвяный дух теплого сухого липняка, всегда свежий дух осины. Любил постоянное беловато-золотистое, будто согревающее, свечение воздуха в мастерской. Пружинящий слой стружек под ногами. Ярусы разнообразных стамесок, резаков и клюкарз, воткнутых в деревянные держалки на левой стене. Ручки у всех теплозолотистые, ребристые, гладкие, а металлические стебли словно сами собой из них вытекают – так все плавно, стройно и увесисто. Темная сталь с вороньим отливом, и на ней капельные английские буквочки «Шефельд» – лучшая фирма стальных инструментов. А белые полукруглые и уголковые жала угрожающе поблескивают… Но в руках они все послушные, гладкие, приятные…
Мастер Денисов восторгался:
– Глядите, как Ворносков досочку-то гладит! Чисто девку… А вы…
Василий в семнадцать лет уже считался одним из лучших мастеров. Привык, чтобы его хвалили, и, сам того не сознавая, давно уже старался делать все только так, чтобы его хвалили. Из последних сил выбивался, порой жилы от натуги трещали, но чтобы только так. Во всем. Поднять что – так самое тяжелое. Косить – так лучше всех в деревне. В церковный хор пошел петь – и пел первым голосом. А резал будто запойный – от зари до зари. Даже в воскресенье работал, мать на него поначалу чуть не со скалкой за такое богохульство потом рукой махнула.
Мастерская-то в Абрамцеве все росла, и в ней делали уже буфеты, полки, стенные шкафики, столы, диваны, табуреты, шкатулки, солонки, кухонные и чайные столики, ларцы, календарные доски, рамки, складни, комоды, перчаточницы, вешалки… Резьбой украшали в основном геометрической, растительный орнамент попадался редко.
Но однажды поутру Василий сел к верстаку, да и говорит:
– Миш, а я не хочу больше резать. Надоело.
Брат засмеялся.
– Как надоело?
– Скучно: одно да одно. Давай уйдем из мастерской!
– Рехнулся?!
Она существовала почти двадцать лет, эта мастерская, и все окончившие ее так в ней пожизненно и работали, вернее, на нее. И за счастье это почитали, потому что сколько их было-то: всего десятка четыре на всю Хотьковскую округу. А в Кудрине вообще только Васька да Мишка. Мальчишки еще – семнадцать да восемнадцать лет, а заработки уже такие, какие в деревне отродясь никому не снились. Мало из нищеты вылезли, Васька когда в церковь шел – не хуже городского наряжался… Все столяры-резчики во всех деревнях, которые непьющие, конечно, не в пример другим жили. Многие тогда стали мечтать о такой работе. Главное ведь забот никаких: мастерская снабжает материалами, берет изделия, сама продает, все делается строго по образцам, выдумывать ничего не надо, только исполняй все в точности и аккуратно да подвози в Абрамцево к складу.
Эскизы составляла Елена Дмитриевна. Чаще всего использовала для этого детали доподлинных крестьянских вещей, крестьянской резьбы. Так был создан, к примеру, знаменитый и самый ходовой их «шкапик с колонкой». Елена Дмитриевна в шутку даже всю Абрамцевскую мастерскую называла «мастерской шкапика с колонкой». Вспоминала, как придумала его: «Нижнюю часть с выдвижной дверкой взяла с полочки из деревни Комягино, ручка для нее с раскрашенного донца, найденного в деревне Валищево Подольского уезда, верхняя загородка – с передка телеги, колонка найдена в селе Богослове Ярославской губернии, а розаны на верхней дверце с рисунка Василия Дмитриевича Поленова, сделанного с качелей в Москве на Девичьем поле…».
Что ему вдруг в поленовских вещах разонравилось, он тогда не понимал. Не мог их больше делать – и все.
И ушли они из мастерской. Первые за всю ее историю. И Вася еще напоследок с Кузьмой Федоровичем сцепился, сказал, что скоро у них все как на фабрике будет, – к тому идет…
Но думал об Абрамцеве постоянно. Скучал… Нет, не столько по мастерской, сколько по чему-то еще, необъяснимому: то вроде по людям, которых там видел, то вроде по парку, то даже по тем полным света вечерним окнам…
5
За нижней околицей сразу направо – на одуванчиковую поляну. В июне – июле она была сплошь в одуванчиках. Шел, словно по легкому белому дыму или по облаку. Мимо связанных как свечки серо-зеленых осин в голубоватых оспинах лишайников. Мимо чистых берез, прямых дубков, очень высоких незабудок и лиловых колокольчиков, через заросли ольхи, орешника, черемухи и бузины, на самое дно оврага – к Вринке, в буйство огромных глухих трав, крапивы, сныти, таволги, папоротников. У нее здесь два русла, у Вринки; некоторый год она по одному струится, некоторый – по-другому, оба не более сажени в ширину. И везде завалы, прель, согнутые дугой деревья, непролазные чащобы, лохмотья мхов и лишайников. Воздух густой, дурманно пахучий. Душно. Затаенно. Так и кажется, что эти завалы и чащобы кого-то прячут… А другой склон оврага – высокий и крутой, и по нему поднимаются могучие ели в голубоватых смоляных потеках. Меж ними крапива уже в рост человека, а потом – буйные малинники и репейники по пояс, и на самом верху – осинник с ельником. Место высокое, продуваемое, шумное, осины день и ночь лопочут, воздух бодрый, пахнет еловой смолой.
– Иди… Иди… Иди… Чай пить!.. Чай пить!.. – зовут вдруг с высоты.
Василий вскидывает голову. Сильный смешливый посвист катится слева. Он делает туда осторожный шаг, второй, третий… Свист уже сменился томительно грустным напевом, потом трескучим кукушкиным хохотом, потом мяуканьем, длинными свистами-вздохами, прозрачно-родниковой трелью, которая сыплется сверху, как невидимый солнечный дождик…
Василий крадется затаеннее кошки. Вот он! Будто возле самой розоватой тучки сидит на синей еловой маковке. Хоть и высоко, а каждую крапинку на выгнутой грудке видно, и черные бусинки глаз блестят. Певчий дрозд! Иногда их пение ему даже больше соловьиного нравилось. Часами слушал. И числом колен дрозд соловья превосходил. Да и держался больно хорошо: горделивый, головка всегда вскинута – знает себе цену.
Но чаще Василий все же лез в еловые чапыжники, иногда даже спиной наперед, чтобы не подрать лицо. Находил просвет, где были нежно-зеленые еловые побеги, распрямлялся и каменел: ждал корольков – самых малых птах наших лесов, меньше некоторых бабочек. Даже шороха не уловит, а глядь – они уже на ветвях, эти крохотные пушистые зеленоватые комочки, уже проворно лазают по ним, что-то быстро склевывая, всего в двух-трех вершках от лица лазают – приходилось и дыхание затаивать, – и еще черными глазками-пуговками на него косят. Озорно косят, будто смеются над ним: ну, ну, мол, стой, гляди!.. Капельный хвостик торчком, на темени оранжево-желтая полоска, и только глазки-пуговки несоразмерно большие… И вдруг такой пушистый зеленоватый комочек затрепыхает, повиснет на одном месте, а потом за самый кончик нежно-зеленой ветки уцепится и, весело блестя глазками, начнет раскачиваться и, разинув капельный клювик, нежно и переливчато запоет. Совсем рядом будет раскачиваться, даже дуновение по лицу заскользит. И петь будет все взволнованней и проникновенней, радуясь свету, теплу, зелени, запахам…
«Вот как надо жить, – думал Василий. – Людям бы у этих птах поучиться. А то стонут, стонут, а сами не шевелятся, бездельничают – и стонут…»
Он брал с собой в лес корзину. Говорил, по грибы, но приносил мало и совсем не замечал червивых.
Он думал про завалы и прель у Вринки: есть ведь места еще дичей, прямо черт ногу сломит, а все равно, в какое хитросплетение ни вглядишься – все красиво. И лохмотья мха, и лишайники – все красиво. Вообще ничего некрасивого ни в одном лесу нет. Любые стволы, ветви, любые листья, грибы, трава, паутина – все всегда в удивительные живые орнаменты складывается, хотя бывает, что это просто бурелом. Как так получается? И это только в лесу. В полях, в лугах совсем другая красота.
6
Василий знал, что в Москве есть музей, который помогает кустарям, – Кустарный называется. Но прежде чем везти туда свои работы, решил несколько из них заполировать.
Они с Михаилом любили полированное дерево, не раз говорили об этом. Но в Абрамцеве никогда не полировали. Там или оставляли дерево чистым, или только морили его, закрашивали масляными красками – это чаще всего. Употребляли понемногу и твореное золото: покрывали им внутри мелкий орнамент.
Взяли уже покрытые резьбой шкатулку и полочку, легонько заморили их и стали вощить – трижды рьяно натирали воском, разогретым со скипидаром.
Получилось очень необычно и красиво. Во сто раз красивей, чем без полировки. В углублениях дерево оставалось глухим, дымчато-коричневым, а все узоры как бы пропечатывались, оживали и, поблескивая, наполнялись внутренним переливчатым многоцветьем. На гладких местах четко прорисовывалась текстура дерева и тоже оживала, даже самые тоненькие прожилки. Все становилось очень богатым, благородным. От шеллака – темно-вишневое и со стеклянным отливом, а при вощении светилось мягко, золотисто.
Василий пытался вспомнить: полировалась ли вообще когда-нибудь русская резьба? Ничего не вспомнил.
Выходило, что это они первые придумали…
Много дней колдовал потом с морилкой, с шеллаком, с воском. Пропах скипидаром; все в разных пропорциях мешал его с воском. Перепробовал с шеллаком и льняное масло, и конопляное, и подсолнечное. Разводил морилку до полной бледности, добавлял в нее анилиновые краски, и вещи выходили под слоновую кость, зеленоватые, почти черные. Когда их заполировали – получилось вообще бесподобно.
В Кустарный музей повез полированный шкафчик, ларец, шкатулки. Там привели к господину Боруцкому, к Владимиру Ивановичу. Молодой, уважительный, в русой бородке, в нарядной чесучовой тройке. Работы очень понравились, сказал: «Прекрасно! Прекрасно! Очень необычно» – и велел делать то же и сколько угодно, только возить самим. Договорились, что и отец может привозить, Петр Степанович. Плата даже чуть больше, чем в мастерской, и кредит, пожалуйста, если пожелаешь.
Боруцкий разговаривал, а сам все время улыбался и разглядывал новоявленного мастера с головы до йог. Василий тоже улыбался, стоял не двигаясь: гляди, мол. Он с годами все-таки подрос, раздался в плечах и животе, налился каменной силой, подбородок крутой, вроде конского копыта, глаза темно-карие, сверлящие. Носил сапоги и полосатую косоворотку под пиджаком, но ремнем был подпоясан самым модным – широким, и на голове – наимоднейшая маленькая московская кепочка.
Понравились они друг другу.
А вскорости и того лучше. Земство в Сергиевом посаде свою столярную мастерскую открыло, по примеру Абрамцевской, тоже с резьбой, и Боруцкий туда переехал, стал ее заведующим. Там теперь и товар принимал. Всего восемнадцать верст и ехать.
В работе с братом разделились: Михаил в основном столярил, мастерил сами вещи, а уж украшал их Василий. Придумывал, что делать, тоже он. Вообще был за старшего. Михаил это сразу признал, несмотря на старшинство в возрасте. И это не только в работе, в доме то же самое обозначилось – отец с матерью и те стали его слушаться. «Кормилец, – говорила мать. – Весь достаток от него… Мишку в узде держит, тот аж воет иной раз от работы, ругается на чем свет стоит. Любит, грешный, с девками-то поколготиться, и водку проклятую любит. Сколько раз уж еле домой приползал. А Василий ни свет ни заря все равно кулачищем в бок – работать! Стонет, шатается, а идет – боится, стыдно… Василий-то хмельного в рот не берет и не шастает. Даже в воскресенье в мастерской. Только песни любит. Часто поет, когда шкурит или морит, а то вдруг прямо за столом после ужина что-нибудь затянет. Книжек понавез, вслух читает. Пушкина, Аксакова читал… А раз две богатые камчатные скатерти привез – белые с кремовыми цветами, – велел стол и по будням застилать…».
7
Нет, ее пышным золотистым волосам он удивился все-таки позже. Сначала – фартуку. Тот ведь прямо как видение возник тогда в церковных дверях: голубой, сияющий, с белыми кружевами. Возник и поплыл меж темных фигур в мерцании и сполохах золота и пламени свечей прямо на него, к клиросу. Он заворожил, околдовал Васю, этот фартук. Потому что был не просто очень изящен, очень чист и необычен здесь, в церкви. Он был оттуда – из абрамцевского мира.
Густо потрескивали сотни свечей, волнами поднималось к куполу тяжелое дымное тепло, пропахшее ладаном и воском. Вася старательно выпевал нужные слова, следил за общим звучанием хора, а сам все глядел и глядел уже не на фартук, а на его обладательницу, которая поставила свечку Ахтырской божьей матери, приложилась к окладу и встала чуть левее царских врат.
Что-то в ней было нездешнее, недеревенское: фигура тонкая, точеная, платье темно-зеленое, строгое. Голову держала гордо. Лицо слишком белое, городское. И руки белые. А глаза глубокие, в первый момент подумалось, что светло-серые, а они оказались светло-светло-голубыми – еще лучше.
Сосед тогда дернул его за пиджак и прошептал:
– Смотрят! Чего вперился!..
А Васе было все равно. Он даже подумал, что, если она сейчас пойдет из церкви, он бросит петь и тоже уйдет. Что будет, то будет! Должен же он узнать, кто она? Догонит прямо на площади и познакомится, а что? Пусть хоть и барышня, и городская, чем он хуже? Только, кажется, она чуток повыше его…
– Не знаешь, чья? – тоже шепотом спросил он.
– Барского садовника из Жучек – Хрюнина дочь. В Москве в горничных не то у Морозихи, не то у Анисимова-барина…
«Эх, ни у кого в Кудрине не было такой жены, – подумал Вася, – а у меня будет». И даже тихонько хмыкнул. Знал, что теперь после службы уже непременно догонит ее прямо на площади у старых лип и назовется, и уж потом ни за что не отступится, что бы там ни было. Ему уже казалось, что именно о такой, только о такой девушке он всегда и мечтал, только такую и ждал: из того мира. Хотя на самом деле он об этом прежде никогда даже и думать не думал. Потом забеспокоился: «Только бы не была помолвлена!..»
И все это, еще даже не зная ее имени.
Год был 1896-й. Саше Хрюниной только что исполнилось шестнадцать. Через год они поженились.
8
Живые лесные узоры не давали ему покоя. Все время их видел, даже когда сидел и резал всякие шашечки, розетки и кулички. Четко-четко вдруг увидит и невольно сравнит с тем, что делает: аж тошно станет, до чего все жестко и разлиновано в этой геометрии. Нет, конечно, своя красота в ней тоже есть, большая красота, свои ритмы, своя лучистость. Как хорош, например, мелкий «тканевый орнамент» под ситчик или большие «солнца»… Но дерева, его души, души леса в этой резьбе все-таки нет. Василий чувствовал это все острее и тревожнее. Да, талант, свою фантазию и умение мастер мог показать в геометрической резьбе в полную силу – лучше и не надо. Но о самом материале, о дереве-то почему не подумали и не думают? Ведь чужеродна же его естеству сухая геометрия. Ведь его подлинная живая красота – мягкая, плавная, бесконечно разнообразная, как в лесу, как в коре дерева, как в любом его распиле, как в ветвях. Почему же ее-то в резьбе нет – этой природной красоты? В Абрамцеве даже закрашивают масляными красками – и дерево и резьбу…
Михаил как-то сидел, клеил коробки. Василий и говорит:
– Михаил, хочу начертить на коробке рельефную резьбу, а то геометрическая надоела.
Начертил узоры на четырех коробках. «Думал он нарисовать листья, – вспоминал брат, – какие бывают на деревьях, а вышли неправдоподобные ветки, с завитками, наподобие пальчиков, да еще в эти ветки вчертил фантастических птиц: короткохвостых, с толстыми клювами, с обрубленными непонятными крыльями, а на одной коробке вчертил в орнамент карасей толстых, тупоносых, с круглыми, большими, как у птиц, глазами и с хвостами, как веер.
Первую коробку резал сам. И фон вырезал не ровно, как делали в Абрамцеве, а по-своему, не с резкой границей контура, а «полувалом», мягко закруглив орнамент.
Этот способ резьбы нам очень понравился, потому что по-новому, да и скорее в выполнении, проще технически.
Когда привезли коробки сдавать, Боруцкий был очень доволен и восхищался:
– Вот это по-русски! Вот здорово-то, Василий Петрович!
С этих коробок и началась наша плоско-рельефная ворносковская резьба».
Он понимал: ничего натурального в орнаменте быть не должно. А брат-то подумал, что у него «настоящие» листья не получились…
«Зачем? Только декоративное, только условно-похожее…»
В следующих работах углубления уже только вокруг узора вырезал, а фон оставлял, где можно, горбыльками, подушечками. Добивался, чтобы пальчиковые закругленные ветки как будто не вырезанные были, а самим деревом образованные, словно шкатулочка, например, целиком из толстенной вековой коры вырублена. Все объемы и порезы грубоватые, неровные – форменные живые борозды на дереве. И, только вглядевшись, различаешь, что они, эти борозды, переходя с крышки на стенки, в целые деревья складываются с пальчиковыми ветвями, и меж ними даже травка есть. Лесные хитросплетения, чащоба… А на деревьях еще и наивные цветы и капельная птичка. Птиц вставлял теперь везде: то в центре на главной ветке, то в уголках, а бывало и с тыльной стороны, безо всякого обрамления. И все разных, и больше поющих – с разинутыми клювиками.
Боруцкий сказал, что в музее теперь только и разговоров, что о его новой резьбе. Сам Сергей Тимофеевич Морозов восторгался, передавал свои поздравления и велел брать у Ворносковых все, что бы и сколько ни привезли, и платить отменно. И еще прислал старинный свечной ящик и письмо на желтоватой бумаге, в углу которого было красиво напечатано: «Сергей Тимофеевич Морозов. Москва, Кудринская Садовая, соб. дом». Он просил Василия сделать лично для него копию присланного свечного ящика; резьба на ящике походила на новые ворносковские рельефы, только фон поровнее.
– Еще лучше сделаем, – сказал Василий. Мнение и уважительное отношение Сергея Тимофеевича было очень приятно.
Родной брат знаменитого Саввы Морозова, совладелец всех гигантских морозовских мануфактур и несметных миллионов, он, однако, мало занимался в молодости своими мануфактурами и больше всего времени и немалые деньги тратил на художников-кустарей, на поддержку и развитие традиционных народных промыслов, которые, не выдерживая конкуренции с бурно растущей российской промышленностью, хирели и гибли до той поры один за другим. По инициативе Морозова московское земство организовывало кооперативные артели кустарей, специальные мастерские, как в Сергиевом посаде, специальные школы. Он выстроил для Кустарного музея в Леонтьевском переулке великолепное здание, вернее, целый ансамбль зданий, похожих на древнерусские терема. Был постоянным почетным попечителем этого музея, ежегодно выделял ему солидные суммы – на приобретение новых вещей и так называемый «морозовский фонд» на премии за лучшие произведения русского народного искусства и за лучшую их популяризацию. Одно время заведовал этим музеем, собрав туда таких же, как сам, страстных и деятельных почитателей и знатоков народного искусства, и их общими стараниями Кустарный музей был превращен в подлинный экономический центр российских художественно-прикладных промыслов. Мастера получали здесь заказы, эскизы изделий, материалы, им помогали в работе художники-профессионалы, в музее можно было познакомиться с лучшими образцами и с большой коллекцией старинных вещей. Здесь существовал свой магазин-выставка. Были собственные магазины и в других городах, и даже в Париже, именуемый «Русские кустари».
Говорили, что у Сергея Тимофеевича и дома собрана богатейшая коллекция изделий народных мастеров. Говорили, что он и сам рисует со старинных вещей: с резьбы, с росписей. Сам будто бы частенько и новые эскизы составляет…
Василий спал уже не более четырех-пяти часов в сутки. Помогать в мастерской заставил всех: жена и две невестки качали ногами в зыбках детей и одновременно шкурили или морили сделанные мужьями вещи. И мать помогала. А когда дети засыпали, жена и невестки брались за резаки и стамески и резали под присмотром Василия мелкий простейший орнамент. Это у них называлось «работа матерей». И он еще всех постоянно подгонял, потому что его одолевали все новые и новые идеи и времени на основные заказы почти не оставалось, занимался ими урывками.
Теперь вот манило и волновало все округлое, плавное. Манили выразительные мягкие силуэты. Эти формы были ближе его новым растительным орнаментам, органичнее. Он об этом теперь много думал.
«Да и нет ведь в природе ничего прямолинейного. Нет…»
Ездил на базар в Сергиев Посад, смотрел и покупал там у ярославских мужиков большие долбленые ковши и скобкари с утиными носами. По форме они были превосходны, но украшены жидко-тоненьким геометрическим кантиком. Ездил в Москву в Кустарный музей и в Исторический, привез оттуда зарисовки старинной долбленой и точеной посуды и утвари.
Наконец, устроился посреди мастерской на чурбаке со здоровенным липовым бруском и за три дня выдолбил из него большой высокий ковш с двумя конскими головами впереди и округлой ручкой-хвостом сзади. Совсем как старинный. Но украсил его богаче: пышной упругой ветвью. Отделывал будто ювелир. Пять раз полировал.
Потом сделал коробку-курицу на четырех ногах с крыльями, где обозначил каждое перышко. Потом пузатые братины, хлебницы с прорезными ручками, поставцы, мелкие ковшики, солонки-утицы…
Привезенные им корзины распаковали прямо в музейном магазине. И сразу устроили выставку – расставили вещи на прилавке, на полках, на столиках. Больше половины зала заняли, а он огромный. И хотя тут же вокруг были изделия и других резчиков – полочки, рамочки, табуретки и много разных плетений из лозы, разноцветное шитье, кружева, гончарные изделия, – новые ворносковские работы все равно выглядели богаче, интересней, красивей. И ни одна не повторяла другую – все разные, и все немыслимо узорчатое, причудливое. Огромный сводчатый зал со сводчатыми окнами прямо на глазах превращался в древнерусскую сказочную палату.
Лица у присутствующих удивленно светлели.
Появился Сергей Тимофеевич. Да не один, с какими-то важными дамами и господином. Как всегда неторопливый, осанистый, в темно-сером костюме, в широкополой шляпе, весь холеный, в русой бородке-лопаточке волосок к волоску. Оглядел работы, просиял, подошел к Василию, обнял его и трижды поцеловал. Тот от неожиданности смутился, но скоро оправился, заулыбался.
– Это за талант! Знаешь хоть сам-то, что в России нет резчика лучше тебя?
– Теперь буду знать.
– Истинная Русь: ее дух, ее красота и сказочность. А мы-то думали: ушло навсегда, умерло. А он не только все воскресил, он и своего, ворносковского-то сколько внес… Господа! Прошу почествовать дорогого Василия Петровича!
Морозов захлопал. И все остальные горячо захлопали.
Это было приятно, и Василий неожиданно подумал о Елене Дмитриевне. Она недавно умерла, и последние годы почти не бывала в Абрамцеве, говорили, болела. Он ее не встречал ни разу. Значит, и новых его работ тоже не видела. А если бы видела?.. Может, она заходила в музеи, может, что-нибудь говорила…