Текст книги "Легенда о Травкине"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
37
Негромким ровным голосом Вадим Алексеевич Травкин сказал, что не может согласиться ни с формой, ни с содержанием заготовляемого документа, доноса то есть. Общество, лишенное антагонистических противоречий, должно ведь все-таки развиваться – и оно развивается, для чего не надо смотреть в сводки ЦСУ. Потому развивается, что могучие созидательные антагонистические противоречия подменились межличностными, межколлективными, во всем разнообразии их – от потасовки на коммунальной кухне до стремления металлургов выпускать металл только того профиля, при котором можно одной болванкой выполнить годовой план. Внешним выражением этих межличностных и межколлективных созидательных противоречий являются доносы, то есть жалобы трудящихся, письма в редакции, строчки в жалобных книгах, поклепы и кляузы, критика и самокритика, люди науськиваются друг на друга, анонимка становится нормой бытия, как и диалектически связанная с нею взятка, ибо жалующийся так или иначе рассчитывает на приобретение некоторых благ. Обыкновеннейшие человеческие отношения будут имитировать борьбу противоположностей, создавать движущую силу общества, взяткодоносительская тенденция уже давно намечена, донос и взятка будут характеризовать жизнь общества в последующие годы. Поэтому анонимка – документ громадной государственной важности, и относиться к документу этому надо по-государственному, а не с точки зрения каких-то там абстрактных общечеловеческих доктрин. Общество пребывает в состоянии, когда никто не несет персональной, личной ответственности ни за что, и созидательная роль анонимки очевидна, анонимка заставляет каждого гражданина обостренно воспринимать свое положение в обществе, она определяет зону его ответственности. Она, наконец, должна двигать дело, улучшать его, а в данном конкретном случае – способствовать укреплению обороноспособности страны. И стоит только строго, с партийной принципиальностью поставить так вопрос, как сразу же обнаруживается избыточность информации, заключенной в обсуждаемом доносе. Как Федор Федорович полагает – сколько времени займет разбор анонимки, на сколько недель затянется процесс огрязнения и как быстро будет получено отпущение грехов? (Федор Федорович, слушавший вполуха, ответил невразумительным пожатием плеч.) А срок сдачи «Долины» определен четко, и бросить станцию на произвол судьбы, с повинной головой таскаться по присутственным местам столицы – нет, позволить себе это невозможно. Следовательно, разбирательство по доносу надо сократить, кое-какие пункты обвинения вычеркнуть. Прежде всего – Воронцова. Простирающиеся на два или более десятилетия годы будут ознаменованы повышением роли милиции, которая станет регулятором взяткодоносительской деятельности общества, она будет решать практически, какая взятка какой привилегии соответствует, и она же до такой степени продажности погрязнет в воровстве и взяточничестве, что, пожалуй, лет эдак через двадцать обществу придется решать проблему: сажать ли на скамью подсудимых Главного Милиционера страны или ограничиться громким порицанием его деятельности. Взгляд в будущее не должен, однако, заслонять злобы дня сего, острота момента заставляет еще раз повторить: Воронцова – исключить, портить отношения с милицией позволено только Травкину, но отнюдь не Куманькову, и если Федор Федорович еще не понимает, почему нельзя ему в создавшейся ситуации даже вслух произносить фамилию старшего инженера 5-го отдела МНУ, то Травкин чуть ниже разъяснит пикантность эту... (Федор Федорович слушал с настороженным вниманием, исподлобья поглядывая на Травкина, который невозмутимо расхаживал по кабинету, с профессорским тяжеломыслием излагал тему, которая – по законам академического красноречия – должна была вскоре свернуть на тропу детектива, чтоб раболепная аудитория притаилась, и выбраться на живописную лужайку, к месту отдыха, смеха, игрищ.) Чадолюбивый отец Воронцова – заместитель Главного Сыщика страны, то есть заместитель начальника Управления розыска в системе общественного порядка, и он может всю машину подсматривания и подслушивания запустить без санкции прокурора, руководствуясь лишь официальным уведомлением – тем самым документом, о правилах написания которого так хорошо говорил уважаемый Федор Федорович. Поэтому о Воронцове – ни слова!.. Ни слова и о Родине! Ни словечка! И чтоб тени его не было, иначе Федору Федоровичу костей не собрать после героического падения в пропасть. Без сомнения, кандидатура Владимира Михайловича Родина весьма убедительна, человек имеет диплом радиофизика, кончил ВЗПИ – обвинение в том, что он неуч, рассыплется мгновенно, такими пустячками и должна быть нафарширована анонимка, если она хочет способствовать святому делу укрепления обороноспособности, но уж очень одиозен Родин, очень!.. Он – историк, в голове его – тысячетомный архив, досье на капитанов индустрии, на лоцманов межминистерских комиссий. И не только в голове. У него магнитофонные записи всех совещаний и доверительных бесед, проводимых в этом кабинете. (Федор Федорович испуганно привстал.) Референт всех главных конструкторов использовал неизвестно кем запроектированную линию связи между обоими кабинетами и к связи этой подключил подслушивающее устройство, найденное им, Травкиным, не так давно и вчера еще обесточенное, чему, конечно, Воронцов и Родин не рады, поживы им от этого разговора никакой... (Федор Федорович сел и перевел дух.) Но, вообще говоря, кое-какой материалец они поднасобрали, в том числе и на самого Федора Федоровича Куманькова, который только что добродетельно признался в величайшем грехе: двести сорок необлуженных шаек! О грехах меньшего размера язык, видимо, отказывался говорить, но уж Родину-то они известны. Так, в феврале текущего года росчерком пера Куманьков списал станок, отправил его в металлолом, фирмы «Бургвеллер», стоимостью 160 тысяч швейцарских франков, абсолютно исправный – что только не сделаешь ради выполнения плана по сдаче металлолома! Правда, станок три года стоял без дела и вообще непонятно для чего куплен был, и не сам Федор Федорович был инициатором этой внешнеторговой сделки, и не без команды сверху поднялось перо, но все же, все же... Впрочем, это не так уж страшно, и Родин не осмелится вытаскивать станок из доменной печи. Страшно то, что они – Воронцов и Родин – объединятся, тогда-то и распахнутся двери той баньки, что под видом однодневного дома отдыха для рабочих на берегу Москвы-реки выстроена. Похвально стремление директора НИИ сберечь государственную копейку, в сметах банька не значится, по договоренности с главврачом областной психиатрической больницы возведена она больными, и больные же – они ведь сущие дети! – рассекретили истинное назначение однодневного дома отдыха, больным понравились красивые бутылки из-под напитков с экзотическими этикетками, больные зачастили по ночам на берег реки, больные увидели то, от чего свихнутся мозги здорового человека, и хотя показаниям психически ненормальных лиц грош цена, но все же, все же... (Федор Федорович смотрел на Травкина круглыми, бешеными, родинскими глазами.) Не в том беда, что уполномоченные котлонадзора баньку навестят. Раздраженные клиенты выместят злость на Куманькове, а тому придется разогнать свой мозговой трест, для прикрытия которого и создавал баньку Федор Федорович, надеясь ублажением клиентов придать мозговому центру законный характер. А в нем, в центре, истинные корифеи радиоэлектроники, по разным причинам им не нашлось места в академических лабораториях, люди без права занимать какие-либо ответственные посты и вообще отлученные от науки, у них нет возможности посидеть в публичной библиотеке, они на положении пуэрториканцев, оказавшихся в негритянском Гарлеме. Советский народ благодарен Федору Федоровичу Куманькову за то, что тот проявил великодушие, пригрев париев, которые добром отплатили, разработали и создали новые системы волноводов, дали математическое обоснование тому чуду, которое перед глазами, антенны имеются в виду. Федор Федорович не особливо жалует их, именует по-разному – и «жидотатарской сволочью», и «брянскими креолами», и «черниговскими метисами», и еще как-то, хотя «сволочь» – вся сплошь из славян... Крах мозгового центра – вот что маячит наиважнейшим следствием доноса, оборонное дело пострадает, вот что обидно, вот из чего надо исходить... Далее. Вслед за Родиным и Воронцовым из анонимки надо исключить Федотову. Не тот возраст и вообще все не то. Но женщина, конечно, нужна. Баба – как предельно точно выразился сам Куманьков. Традиции обязывают, тут уж Федор Федорович абсолютно прав... Поскольку американка отпадает, то требуется иная кандидатура, искомой женщиной может быть только та, которая одинаково хорошо известна и автору анонимки, и главному действующему лицу анонимки. Такая женщина есть. Это – моя бывшая жена. Сейчас она носит девичью фамилию, если еще не вышла вторично замуж.
– Что же тебе тогда можно инкриминировать?
– То, что я сожительствовал с нею в период с мая 1953 года по октябрь 1955-го.
– Но... Но, – выразил удивление Федор Федорович, – именно в этот период она была твоей супругой, причем брачные отношения, насколько мне известно, были предварены актом гражданского состояния?
– А какое это имеет значение?.. Мы ведь с вами непреложно установили, что живем в обществе, где мораль и право могут назвать преступным деянием любой... повторяю: любой!.. – поступок гражданина. Все преступно – или может быть преступным.
Федор Федорович молчал так долго, что Травкин забеспокоился, и беспокойство то нашло подтверждение, потому что какие-то булькающие звуки начал издавать Куманьков, пузырями поднимавшиеся со дна молчания – «взвр... взвр...» – это пролопоталось Куманьковым и завершилось каскадом дифтонгов, как будто он отрабатывал английские гласные.
– Мер-зе-ем, – вдруг по слогам выговорил Куманьков и явственно повторил: – Мерзеем!.. Да, Вадим, мерзеем. И будем мерзеть. И уже омерзели. Я не верю, правда, что милицией станет руководить взяточник и вор, но всеомерзение наступит. По-людски разучились говорить уже. Извини уж меня.
– И меня тоже, – тихо промолвил Травкин.
– А если по-людски говорить, то от судьбы не уйдешь. Все мы под Богом ходим. Все унижены. В чужую церковь заглянешь – и то шапку долой. А тут своя, на костях наших возведенная... Ну, что ты помощничков своих жалеешь? Откупился бы ими – и легче б стало.
– Не могу. По-людски говорю: не могу. Никогда у меня друзей не было, да появились они – Воронцов и Родин. Как ни оступаются они, а все чистые и лестные. И меня ты не тронь. Я, Травкин, должен остаться Травкиным. Помнишь тот год, когда командующий американскими ВВС генерал Туайнинг всю страну нашу пересек на «боинге», с юга на север, приземлился где-то на базе под Галифаксом и к телефону поспешил: «Мистер президент, все в порядке...» У меня такое ощущение было, словно мне в карман залезли, бумажник вытащили, при мне же в бумажнике покопались и сунули его обратно, убедились, что я – безрукий. Я тогда еще решил: пока я – Травкин, им – не летать в русском небе. И делаю это, и в «Волхов», которая «У-2» сбила, себя вложил. И буду вкладывать, пока я – Травкин. А если мне скажут, что я – смерд, холоп, если барину дозволено на конюшне высечь меня, зуботычиной наградить или через лакея стаканом водки одарить, то я уже не Травкин, я уже такой, как большинство...
Травкин говорил – и присматривался к Куманькову, к глазам его, глаза стали белыми, совсем белыми, будто из-под век выкатились бельмы; ослепляющая стекловидная масса заполнила глазные впадины, и было ли остекленение игрою преломленного света или чем-то иным – того Травкину не дано уже было знать, потому что Куманьков поискал рукою край стола и поднялся, на Травкина не смотрел, вновь проклокотались дифтонги, Федор Федорович заговорил с трудом, к каждому произносимому слову подыскивая в памяти падеж или склонение, но смысл их был прост, как мычание, и понятен, как плач младенца. У разбитого корыта окажешься, с сумой по миру пойдешь – не угрожал, не предрекал, а как о разбитом уже и пройденном сказал Куманьков, чрезмерно старательно артикулируя звуки, мучительно напрягая язык, нёбо и губы.
От головной боли даже таблеток в доме не держалось, и Травкин сделал то, на что намекал инстинкт: достал коньяк. Федор Федорович испил жадно, зубы позвякивали о стакан, рука блуждающе поискала что-то и нашла плечо Травкина. «Проводи меня...» – вдруг ясно произнес он, и Травкин помог ему выйти на крылечко. Федор Федорович быстро пришел в себя, обрел осанку и голос.
– Так что же ты мне предлагаешь взамен... уведомления?
– Уведомления? Пусть те, от имени которых ты говорил, напишут на самый верх решительное требование. Мы не холопы! Дайте нам свободу!
– Они напишут... Они тебе напишут... такое напишут... Скажи прямо: много твои чистые и честные накопали на меня? Есть еще что-нибудь?
– Есть. – Травкин колебался. – Много чего есть... Самое безобидное – тот же станок фирмы «Бургвеллер». Стоит-то он на мировом рынке не 160 тысяч франков, а меньше, всего 100 тысяч. Разницу поделили между собой представитель фирмы и внешторговец, заключавший сделку. Ну, а с кем делился внешторговец – это тебе известно. Ты, конечно, можешь доказать, что доля твоя пошла на приобретение прецезионной аппаратуры...
– Сокол ты мой... – Федор Федорович обнял Травкина, потом оторвался от него и полез в «газик». Поманил Травкина. – Пуэрториканцам моим не так уж плохо в Гарлеме. А вот в Бронксе... Как будет им в Бронксе?.. Об этом подумай. И это реши.
В замешательстве Травкин ответил, что не знает, но спросит сегодня же, успеет позвонить на 4-ю и сказать, как живут в кварталах Бронкса.
– Не надо, – замоталась борода Куманькова. – Не надо звонить. И держись от меня подальше, Вадим. Я зачумленный.
Он уехал, а Травкин все стоял у военторговского ларька, смотрел вслед, хотя машины уже не было видно. В нем что-то копошилось, напрашивалось, пробивалось. Зябко повелись плечи. Вадим Алексеевич оглянулся и увидел Леню Каргина, немудреного и простенького, пройдоху, хитрости которого голову не ломили. Леня был встревожен и встревоженности не скрывал, он смотрел на Травкина, ожидая какого-то четкого и ясного указания, без которого – быть беде, и Травкину смутно припомнилось, что не раз ему бывало тяжко и всегда невдалеке маячил Каргин. Травкин отвел глаза, потом глянул еще раз на простенького и ясненького Леню и понял, что оказался вовлеченным в омерзительно фальшивую игру, вместе с Куманьковым, который страдал от режущих ухо несовпадений, и не спектакль в домике разыгран был, а живой человек на огне дергался, своей глоткой вопил – вот уж где импровизация на полном серьезе.
Он отмахнулся от Лени, чтоб отстал тот, чтоб с глаз долой, – и пошел к дежурному по части, только от него можно было дозвониться хотя бы до 49-го километра, там перехватить Федора Федоровича, и связь с КПП дали ему немедленно, но Травкин положил трубку, потому что не знал, что сказать Куманькову. И поплелся к себе. Долго стоял у домика, смотрел на дорогу. По ней, опережая клубы пыли, мчалась «Волга», от «Долины». Едва не воткнулась в Травкина, из нее выскочили Родин и Воронцов. «Догоните его, – сказал им Травкин. – И поберегите его. Ему плохо». Пошел к себе.
Он сел на пол. Он сидел долго. Он встал, и ему показалось, что и на его глазах – бельмы. Он ничего не видел и увидеть не мог, ночь уже навалилась, за окном – густая синева. Ни один телефон не работал. Травкин ждал и боялся шелохнуться. Он поднял голову, вслушиваясь в то, что услышать было невозможно. И все же услышал, услышал хруст костей, и хруст этот не был звуком, он был впечатлением, – эхо того ужаса, что прокатился по сознанию Травкина и сознаниям многих людей, о Куманькове думавших в этот час, и Вадим Алексеевич глянул на фосфоресцирующие стрелки часов, чтобы обозначить во времени хруст костей, грохот металла и плеск крови: двадцать два часа пятьдесят четыре минуты.
Заскреблось что-то там, снаружи. Вадим Алексеевич подошел к окну, вгляделся, узнал Каргина. Ничего не сказал ему, но тот все понял, чем-то острым вспорол сетку, хотя ничто не мешало Травкину выйти из домика через дверь. Но он выбрался вот так, обдирая руки, сквозь дыру, и, оставив у дыры Леню, быстро зашагал к дороге, светлой рекой струившейся к «Долине», пробившей русло свое в черной ночи. Машина с караулом догнала его и довезла до станции, кто-то дал ему сверток с бутербродами. Вадим Алексеевич жадно ел, пока вскрывался ящик с запасными ключами. Расписался, получил ключ от кабинета, закрытого его помощником. Сел перед телефонами, ждал. Вздрогнул от звонка.
Звонил штаб. Сообщил: Федор Федорович Куманьков погиб в автомобильной катастрофе, Москва приказала труп немедленно отправить в Ташкент, вскрытие в окружном госпитале будет производиться бригадой столичных экспертов. Смерть же констатирована местными врачами, никто более не пострадал, допрашивается шофер «газика», на котором разбился Куманьков, военно-автомобильная инспекция начала дознание.
38
Родин, не терявший времени даром, не забывавший о том, что он – референт-секретарь, там же, на 4-й, сочинил Травкину три варианта надгробной речи, не считая текста, который лег в его карман, как в могилу. Первый вариант предназначался для скорбно-величавой гражданской панихиды, второй сляпан был из надмогильных славословий, третий годился на все случаи и на всех покойников от мала до велика; в фонетическом отношении вариант этот казался самым трудным, потому что в некоторых подчеркнутых Родиным словах надо было звонкое русское «г» удушать до малороссийского «х».
Ни один вариант в ход не пошел, Травкин в Москву не улетел. Да и, по сведениям оттуда, процедуру захоронения укоротили до того, что на речи времени не оставалось. Гроб с телом подержали полчаса в клубе НИИ, затем впихнули в автобус и увезли в село Куманьки на погост.
35-я площадка, единственная на полигоне, приспустила флаги. До конца недели отменили все вечерние киносеансы. Когда-то, в мае, с пусками самодельных солдатских ракет Травкин покончил просто: пуски разрешил, объявив конкурс на ракету из огнетушителя, которая полетит дальше всех. До конца месяца, приказано было теперь, огневые потехи воспрещаются, лекции солдатам по баллистике отменены.
Всю траурную неделю Травкин просидел в кабинете на станции, спал здесь же, часовой у двери пускал к нему только Воронцова и Родина. От них узнал о последних часах Федора Федоровича, а знали они больше следователей военной прокуратуры МВО: Воронцов связался с Москвой и по своим каналам установил, что Куманьков перед самым отлетом на полигон составил завещание, к смерти он приготовился еще там, в Москве. После разговора с Травкиным, примчавшись на 4-ю, он повел себя безумно, передвигался скачками, запутывая следы, будто чувствуя, что Родин и Воронцов ищут его. На пятачке у штаба он схватился в споре со случайными людьми, слушателями академии, прочитал им лекцию об издольщине. Метнулся к дежурному по гарнизону и в дежурке написал несколько писем, неизвестно кому (письма так и не найдены). Вдруг заявил об утере пропуска, в доказательство чего пропуск же и предъявил. Распихал очередь в парикмахерскую, обосновался в кресле и приказал сбрить бороду, а когда встревоженная парикмахерша отказалась, настаивать не стал, легко согласился с нею, многозначительно заметив: «Борода-то у меня – привязная!..» Если в фиглярстве Федора Федоровича и присутствовал какой-либо смысл, то постичь его могли только психиатры, в раздвоенном сознании самоубийцы явь обрываемой жизни вытеснялась несвершившимися фактами якобы продолжавшегося существования, иначе бы Куманьков не назначил на утро совещание в Москве. («Без меня разберешься!» – рыкнул он по телефону на своего главного инженера, когда тот поинтересовался, что за совещание и кого звать на него.) Попрыгав кузнечиком на 4-й площадке, Куманьков приступил наконец к заключительному этапу многочасовой (или многолетней?) эпопеи. С купленными еще накануне билетами в кино Федор Федорович приперся в штаб и стал билеты раздаривать, уговорив и шофера пойти в кино. «Газик» наконец оказался в его полной и безраздельной власти, хотя в течение всех этих сумбурных часов завладеть рулем Куманьков мог не раз. С цыганским кличем погнал он к своему «Ан-2», летчики которого чуть ранее получили от него указание: в Москву летим завтра! Дерево, в лепешку смявшее Куманькова, заметно отличалось от других толщиною. К месту катастрофы первым подлетел автобус с офицерами 7-й площадки, Воронцов осадил «Волгу» чуть ли не одновременно с санитарной машиной, удалось подобрать почему-то валявшиеся на дороге два блокнота Куманькова: сугубо личный, исписанный так, что рябью букв и цифр покрывались все страницы, и абсолютно чистый, с надписью на обложке «Сухумский обезьяний питомник».
– Где они? – спросил Травкин, рассматривая лунки ногтей.
Он включил машинку для уничтожения черновиков, машинка почавкала и проглотила оба блокнота, в крошево измельчив их.
– В Москву, – приказал Родину Травкин. – Бегом. Трясут хозяйство Куманькова. А у него специалисты... со стороны, понадписывали что-то когда-то. Их надо вытащить из огня.