Текст книги "Дидро"
Автор книги: Алиса Акимова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Он задает еще один вопрос: «Разве существуют особые правила поведения для женщин и другие для мужчин? Что думали бы вы обо мне, если бы я был любим другой и позволял бы себе все, что она делала?»
И все-таки, несмотря на горечь, которой переполнена его душа, Дидро великодушен. Он не хочет ни мстить мадам Мо, ни ее унизить. Вероятно, он ошибается или хочет ошибаться, заявляя: «Если она уйдет, я потеряю ее без сожаления, если вернется, я приму ее с восторгом». Но, зная его душу, как не поверить, что уйдет ли она или останется с ним, он будет искренне заботиться об ее счастье?
Его ветреная любовница продолжает вести свою игру, пагубную, как говорит Дидро, для четырех человек, то есть для него, для нее самой, для шталмейстера и для Гримма, потому что, если Дидро сойдет с ума, и у того «голова пойдет кругом». Негодуя, он восклицает в следующем письме уже из Гранваля: «Значит, достаточно сказать человеку: «Я вас люблю, и люблю только вас одного», и после этого вести себя как заблагорассудится? Его изматывают, друг мой, булавочными уколами, жизнь проходит в мрачных настроениях, в ссорах, в примирениях, за которыми снова следуют ссоры. И, кроме того, я еще должен участвовать во всех развлечениях, которые ей предлагает этот господин. Во всем этом есть нечто унизительное, гнусное, коварное, что для меня совершенно неприемлемо. Каждый переживает по-своему, вот что переживаю я, и я ей об этом писал».
Что в этом было правдой, что преувеличениями пылкого воображения Дидро? Кто знает? Гримм уверял его, со слов мадам де Мо, что «он пока еще один в ее душе». «Возможно, – соглашается оскорбленный любовник. – Но почему же она не чувствует, что проявляет ко мне невнимание во всех отношениях?»
Но, так или иначе, были ли ревность Дидро к шталмейстеру и горькая обида на легкомысленную – в ее сорок пять лет – женщину основательны или нет, все равно поразительна сила его чувств, не слабеющая с годами.
Недаром и через шесть лет, 13 декабря 1776 года, он писал Гримму, что умрет старым ребенком. «Несколько дней тому назад я у Пигаля рассек себе лоб о мраморную глыбу. После этого великолепного приключения я поехал к своей дочери. Когда ее трехлетняя дочурка увидела на моей голове огромную шишку, она сказала: «Вот как, дедушка, ты, значит, тоже стукаешься носом о двери!» Я рассмеялся, а про себя подумал, что, в сущности, ничего другого я не делал с тех пор, как живу на свете».
Но ведь нельзя жить и не стукаться о жизнь. Он жил! Он любил! Он страдал!
IX Друг
Не меньше страданий, чем мадам де Мо, – впрочем, после того, как прошла любовь, он сохранил с ней приятельские отношения, – причинял Дидро и Гримм, эта «самая прекрасная мужская душа».
У Дидро с его обширным сердцем было много друзей. Но самым любимым, самым близким, часто он называл его даже единственным, он считал Фредерика Мельхиора Гримма. Признаниями в любви к Гримму, восхищением перед ним пестрят письма Дидро.
Старинная поговорка гласит: «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты». Но вряд ли она справедлива для Дидро. Он не столько брал у своих друзей, сколько давал им, будучи душой и мозгом всего своего кружка, а в частной жизни человеком редчайшей щедрости души, бескорыстия, самоотверженности и доверчивости. Этот большой ребенок, при всей его проницательности и уме, наделял людей, которых любил, и теми достоинствами, которых у них не было, полагая, что они платят ему той же любовью и расположением. И, может быть, точнее всего это характеризует его отношение к Гримму.
Бывали у Дидро и минуты просветления, всегда для него горького. Однажды он написал Софи, обидевшись на Нэжона, которого никак не мог заманить в Салон «Эта маленькая невнимательность лишний раз доказывает мне, что я больше люблю своих друзей, чем они меня, что в течение десяти лет, к примеру, я посвятил Гримму гораздо больше месяцев, чем требовал от него минут».
Это было в 1767 году. Но в 1769-м он совершенно искренне писал самому Гримму, умоляя его не беспокоиться по поводу своей «Корреспонденции». Вернувшись в Париж, он найдет совершенно готовый материал, и даже больше, чем требуется. «Если вы меня действительно любите, вы нисколько не будете жалеть о затраченном мною времени. Разве я мог бы лучше использовать его, как отдав своему другу? Разве вы думаете не так же? Берегитесь, вы станете похожи на Руссо, который опасается тех, кому доставляет удовольствие оказывать ему услуги. И вы будете еще гораздо хуже, потому что пожалеете доставить своему должнику жалкую возможность поквитаться с вами».
Между тем если кто из двоих и был должником другого, то, конечно же, не Дидро, а Гримм. Дидро и прежде много делал для «Корреспонденции», но стоило Гримму в 1765 году заболеть, Дидро взял эту «повинность» на себя почти целиком. «Гримм болен, его глаза в опасности от работы над «Корреспонденцией». Я видел его вечером, и я нагрузился порцией его периодической повинности, которая больше всего его беспокоит..» (письмо к Софи).
Гримм давно уже выздоровел, а Дидро, по собственному выражению, все еще «продолжал нести ношу его лавочки». Он даже не удержался и пожаловался Софи: «Не знаю, чего хочу больше от его возвращения – удовольствия снова видеть друга или освобождения от ноши, которую несу». Это письмо Софи написано за несколько месяцев до того, где он говорит, что нельзя лучше использовать свое время, чем отдать его другу. Не примите это за двуличие! Просто, уставая, он жаловался, но самоотверженность и высокое понимание дружбы тут же побеждали усталость.
Он жаловался и потом, но, и жалуясь, никогда бы не подумал отказаться от ноши, которую взвалила на его плечи дружба… А ведь он нисколько не преувеличивал, когда признавался Софи, что брал перо и писал пятнадцать дней подряд, тут же восторгаясь Гриммом, его неподкупностью, его целостностью во всем.
И ему никогда не приходило в голову то, что видели все другие: Гримм приятно проводил время в имении мадам Эпинэ, а Дидро работал над его «Корреспонденцией»; Гримм гонялся за пенсиями по немецким княжествам, а Дидро составлял для него обзор неинтересных книг; Гримм делал дипломатическую карьеру, а Дидро нес за него «повинность» «Корреспонденции». Если он просил Гримма скорее вернуться из-за границы, то делал это не потому, что ему самому было трудно тащить чужую ношу, а от имени друзей, которые «не могут и никогда не смогут привыкнуть без вас обходиться», и, конечно, прежде всего это относилось к самому Дидро. Если Гримм, не давая о себе знать, счастлив, Дидро прощает ему молчание. Но стон боли заставит его помчаться к другу.
Но ему так хочется, чтобы тот поскорее приехал, что тут же он спрашивает: неужели Гримм не видит протянутой к нему дюжины рук? Баронессе недостает его громкого смеха, мадам Мо – его шуток и неизменной логики, самому Дидро – его жалоб и его ласки.
И в этом письме, как и во – многих других, Дидро утверждает мнимое превосходство Гримма над собой. «И разве вы не думаете, друг мой, что это геройство с моей стороны показывать всем, что вы выше меня? Зачем же еще возвещать по всей Германии это неблагоприятное для меня сравнение?» Дидро не щадит себя, хотя и думает, что отдает себе должное. «Я здесь почти всегда близок к тому, чтобы казаться смешным. Мне прощают, потому что меня знают, потому что меня любят, потому что я добр, да так добр, так добр, потому что у меня иногда бывают порывы, которые их забавляют, потому что я проявил себя во многих областях. Но вдали, в других местах, я не сдерживал бы себя, я дал бы себе волю и во многих случаях подавал бы повод нападать на себя, и вы привезли бы меня в Париж покрытым полученными в ответ ранами».
Что же касается Гримма, Дидро убежден, что он всегда и везде, во дворцах и хижинах, будет на своем месте, потому что над головой его Дидро видит большую Минерву с развернутыми крыльями. «Как только вы собираетесь сделать ложный шаг, она вас останавливает. А я способен сваливаться во все встречающиеся ямы и ринуться в последнюю из них с головой, покрытой шишками». Мы не раз уже могли убедиться, что превосходство Гримма над ним – постоянный лейтмотив писем Дидро. «Белокурый тиран» был, бесспорно, умен, меток на язык, талантлив, отличался дипломатическими способностями, сильным характером, умел себя держать, но если над головой одного из них витала Минерва, то уж, во всяком случае, это была не его голова.
Но убедить в этом Дидро не смог бы никто.
Когда «посланник» в 1769 году, наконец, вернулся в Париж из своих странствий по большим дорогам Германии, в один из четвергов октября Дидро «овдовел»: мадам и мадемуазель уехали. Он был счастлив назначить Гримму рандеву у себя. Тот пришел в «добрый час», и расстались они поздней ночью. «Я его люблю, и нежно любим им. Этим все сказано», – пишет Дидро об этом дружеском свидании Софи.
Между тем чему была посвящена их так затянувшаяся беседа? Конечно же, прежде всего рассказам Гримма о принцах. Король Пруссии задержал его на три дня в Потсдаме. После приема Гримм получил от него ящик золота. Принц Саксен-Гота поступил еще лучше, наградив Гримма званием. А Дидро покорно выслушивал эти панегирики Гримма коронованным особам и самому себе да еще беспокоился о его здоровье.
На следующий день они виделись снова. Принесли угрожающих размеров папку бумаг, материалов для «Корреспонденции». Дидро выбрал самые забавные, прося Гримма щадить себя. Он-то себя не щадил. Гримм обещал. Но сдержит ли он слово? Впрочем, были ли у Дидро основания так уж беспокоиться за своего друга? Будучи в Германии, Гримм навестил свою мать. Ей восемьдесят пять или восемьдесят шесть лет, но она все еще в добром здравии. И сам Гримм обещал долго прожить. Так и случилось. Он был моложе Дидро всего на десять лет, а пережил его на двадцать три. Себялюбие – великолепное средство сохранить долголетие.
Как Дидро ни любил Гримма и преклонялся перед ним, как он ни был добр и великодушен, но между ними, хотя они и не поссорились окончательно, бывали охлаждения… То из-за резкости Гримма, наталкивавшейся на чувствительность его друга, то из-за жалоб мадам Эпинэ, постоянно прибегавшей к защите Дидро от эгоизма и обидного равнодушия своего любовника. Одна из размолвок была так серьезна, что на этот раз Дидро, очень страдавшему, пришлось прибегнуть к заступничеству мадам Эпинэ.
Но, может быть, самая значительная их ссора произошла из-за различного отношения к коронованным особам. Было это в 1769 году. Дидро по-прежнему не любил августейших. Екатерина II – иллюзии о ней еще не развеялись – составляла для него единственное исключение. Между тем в Париж приехал маленький принц Саксен-Гота. Гримм хотел, чтобы Дидро нанес ему визит, а потом сопровождал августейшего гостя к мадам Беррион, женщине-астроному. Дидро отказался, заявив, что ему ненавистны эти смешные парады. Гримм смертельно обиделся.
* * *
Эта глава может показаться читателю слишком коротенькой, автор же сам утверждал, что дружба занимала в жизни Дидро такое огромное место, а Гримм был его ближайшим другом, и дружили они больше тридцати лет. Но в каждой «Энциклопедии» бывают большие статьи и маленькие заметки, могут они быть и в энциклопедии «Дидро». А дружба Дидро и его друзья, не один Гримм, но и Гольбах, Гельвеций, Даламбер, Фальконе и другие не раз уже встречались в предыдущих и еще встретятся в последующих главах.
X Человек
К любимым мыслям возвращаешься постоянно. Дидро несколько раз в «Племяннике Рамо», в «Парадоксе об актере», в разговоре с Уранией – мадам Лежандр, в письме к Софи развивал мысль о том, что из двух Расинов он выбрал бы не Расина – доброго отца, хорошего мужа, превосходного друга и обыкновенного честного человека, но Расина – плохого мужа, скверного отца, коварного друга и зато величайшего поэта. Ибо «что останется от Расина – скверного человека? Ничего. А что от Расина-гения? Бессмертные произведения».
Парадокс – а Дидро любил парадоксы – заключался в том, что сам он был не только гением, но и добрым отцом, превосходным другом и если не совсем хорошим мужем, то хорошим возлюбленным. От него остались не одни бессмертные произведения, но и бессмертный образ Человека. И это гораздо больше, чем отец, друг, возлюбленный: отец – для детей, друг – для друзей, возлюбленный – для любимой, а человек – для всех людей, для человечества, для современников, для нас с вами.
Но Дени Дидро ни в коей мере не был искусственным и скучным воплощением добродетели и обладал редким умением посмотреть на себя со стороны. Он знал все, знал и самого себя, и знал превосходно. В том числе и свою внешность. Вот что он писал, разбирая в «Салоне 1767 года» портрет мосье Дидро работы Мишеля Ван-Лоо: «Это я. Я люблю Мишеля, но еще более того люблю истину. Сходство посредственное; он может возразить тем, кто не узнает меня, Словами садовника из комической оперы: «Это потому, что никогда он не видел меня без парика». Очень живо свойственная художнику мягкость сочетается со свойственной ему живостью; но Дидро слишком молод, голова слишком мала, красив, как женщина, делает глазки, улыбается, грациозен, жеманен, губки сложены бантиком… кроме того, подобная роскошь одеяния разорила бы бедного литератора, если бы сборщику податей вздумалось обложить налогом его халат… Лицо обращено к зрителю; голова не покрыта, седой хохол и грациозность позы придают ему вид старой ветреницы, которая не прочь пожеманничать и сейчас; поза, достойная государственного секретаря, но отнюдь не философа. Неправда первого взгляда наложила отпечаток на всё…»
Дидро шутит: виной всему, оказывается, ветреная мадам Ван-Лоо: она приходила поболтать с ним в то время, как он позировал. Полушутя он обращается к своему портрету: «Миловидный философ мой, вы будете для меня навсегда драгоценным свидетельством дружбы художника, превосходного художника и еще более превосходного человека. Но что скажут внуки, сравнивая унылые мои творения (здесь он кокетничал. – А. А.) с этим улыбающимся, красивым, женственным, престарелым прелестником? Предупреждаю вас, дети мои, что это не я».
Каков же он был на самом деле? «В течение одного дня лицо мое принимало десятки различных выражений в зависимости от того, что оказывало на меня действие. Я бывал умиротворен, печален, задумчив, нежен, груб, яростен, восторжен, но никогда не был я таким, каким вы видите меня здесь. Был у меня высокий лоб, живые глаза, довольно крупные черты лица, голова напоминала голову оратора древности, добродушие мое весьма граничило с тупостью, с простоватостью былых времен».
Дидро превосходно понимал, как затрудняет портретиста эта сложность натуры, сказывающаяся в переменчивости облика. Она затрудняет и меня, решившуюся написать его словесный портрет. Но что поделаешь?
Немало художников и скульпторов пытались запечатлеть Дидро на полотне или в мраморе, среди них Гудон, Фальконе, мадемуазель Колло, Фрагонар. Сам Дидро считал, что «одному бедняге Гарану случайно удалось уловить сходство, как случается иногда дураку сказать умное словцо». На этом портрете Дидро нисколько не напоминает прелестника, он здесь суровее, проще, строже. Но не польстил ли он Гарану, хотя портрет его кисти и был удачнее других? Конечно же, ни один портрет не мог передать всех Дидро, которые были заключены в одном Дидро. Вряд ли они воплотили его и все вместе.
К словесному автопортрету, нарисованному им самим, современники добавляли, что у Дидро был широкий, высокий и открытый лоб, изгиб его бровей был очень изящен, нос красив по-мужски, взгляд обычно добрый и симпатичный, но, когда он разгорался в разговоре, глаза сверкали, как огонь, очертание рта свидетельствовало о привлекательном сочетании грации и ума. Его телодвижения были небрежны, но в манере держать голову, особенно когда он говорил жестикулируя, было много достоинства, энергии и благородства. Казалось, будто восторженность была естественной принадлежностью его голоса, его ума, его наружности. Он делался настоящим Дидро только тогда, когда мысли уносили его за пределы его внутреннего мира. В его идеях было еще больше силы, чем в нем самом. Сам он заметил, что голова его была похожа на голову древнего оратора. Те, кто им восторгался, утверждали, что у него была такая же идеальная голова, как у Аристотеля или Платона. Его сравнивали еще и с Сократом по тому благотворному влиянию, которое он оказывал на людей. Молодой Аристид говорил, что он делался лучше, когда находился с Сократом в одном доме, не говоря уже – в одной комнате.
Сам Дидро знал эту свою способность влиять на людей. Он писал Фальконе: «Если Даламбер бесконечно лучше меня умеет решать дифференциальные уравнения, то я могу гораздо лучше формировать душу, воспитать ее, внушить ей прочную и глубокую любовь к истине, к добродетели».
Он никогда не напускал на себя вида притворной снисходительности к плохим литературным произведениям и не намекал на более высокое литературное дарование, отпущенное ему самому и не проявившееся полностью в силу неблагоприятных условий. Мало того, он постоянно готовил «чужие уроки», притом так, что ученик и не замечал этого. Слушая чужое произведение – а он делал это постоянно, стоило ему заметить, что автор не попал на настоящий путь, он, не следя больше за чтением, тотчас доделывал в своей голове то, что у автора осталось недоконченным или просто не удалось. Если это была театральная пьеса, он вносил в нее новые сцены, новые Перипетии сюжета, новые черты характера и тут же, воображая, что слышал то, что было создано его собственным воображением, сверх всякой меры превозносил произведение, которое было только что прочитано.
И так он держался не только с плохими писателями, но решительно со всеми людьми. Мармонтель написал в своих «Мемуарах»: «Будучи одним из самых просвещенных людей своего века, он был и одним из самых любезных, но, когда он откровенно высказывал свое мнение о чем-либо, касавшемся нравственных достоинств человека, в его красноречии была такая увлекательность, которую я не могу выразить словами. Вся его душа отражалась в глазах и на устах, никогда еще человеческая физиономия не выражала с такой достоверностью человеческую доброту».
Дидро и сам сознавая, что он добр, писал Гримму, Фальконе, что люди «знают его, как воплощенную доброту, простоту и искренность, знают, что он всегда все говорит напрямик, душа у него всегда нараспашку, он не умеет ни лгать, ни притворяться, так же как не умеет скрывать и свои привязанности и свою ненависть». Потому-то он и не годился в придворные. Мадам Эпинэ жаловалась, что тщетно пыталась приучить его к женскому обществу. Но не о светских ли дамах шла речь?
Мудрено ли, что такой характер постоянно давал повод им злоупотреблять. По мнению его родных, три четверти жизни Дидро были принесены в жертву тем, кто нуждался в его деньгах, его знаниях, его услужливости. Дочь сравнивала библиотеку отца с лавкой, где одни покупатели сменяли других, но все брали даром. Нуждаясь в деньгах так, что после тридцати лет труда вынужден был продать свою библиотеку, он в то же время совершенно не умел их беречь. Никогда не мог воздержаться от покупки понравившейся ему книги, брошюры, эстампа, а на следующий день дарил их тем, кому они понравились. Брал наемную карету, когда другой прошел бы пешком, да еще нередко кучер полдня простаивал у дома, пока его ездок рассуждал об истине, добродетели или о чем-нибудь еще.
Примеры его доброты и душевной щедрости бесчисленны. Вот хотя бы из чего складывался его рабочий день. 20 декабря 1765 года зеркало его жизни – письмо к Софи – отразило: «Занятия поглощают меня без остатка, и я начинаю забавлять себя химерой об отдыхе. Позавчера на моем бюро были комедия, трагедия, перевод, политический трактат, мемуары, не считая комической оперы. Комическая опера – Мармонтеля (музыку к ней написал Коо), это его сказка об альпийской пастушке, которую он переложил для сцены. Он просил меня высказать мое мнение. Оно таково, что, хотя сюжет и неблагодарен, музыка сотворит с ним чудеса. Баронесса не знает, с какой ноги танцевать в этой авантюре, она не любит поэта, но проявляет подлинный интерес к музыке, тем более что ее учитель на лютне Гот – тот, который устроил прекрасный вечер мадам Жандр и мадам Мелани. Я видел вчера, как автор и композитор ссорились».
«Комедия – одного из молодых Марселлуа, которого привел мне мой друг Кошен, она слабая… Трагедия– одного молодого человека… Политический трактат – я с нетерпением и скукой занимался им полгода – бедного аббата Рейналя. Мемуары – швейцарца, по имени Стюарт, оспаривающего с большой энергией наследство в несколько миллионов…»
Зато, чем труднее было пробиться к собственной работе, когда это удавалось, он бывал счастлив, он просто наслаждался. «Было восемь часов вечера, когда я в воскресенье вышел из кабинета. Работа движется, она серьезная, она веселая, она включает знания, развлечения, удовольствие, сумасшествие, истину, она забавляет меня самого». Потому-то его жалобы на усталость и производят такое впечатление, что они встречаются очень редко. И еще реже он корит себя за безделье.
Вероятно, самый красноречивый пример его нередко доходящей до абсурда душевной щедрости – это рассказанная его дочерью история. Вспоминает ее и сам Дидро в одном из писем к Фальконе.
Один молодой писатель, имя его точно не установлено, хотя обычно называют некоего Ривера, однажды принес к Дидро свою рукопись и попросил прочесть и помочь ему советом. Дидро тут же прочитал. Оказалось, что это не что иное, как пасквиль на него самого и энциклопедистов.
– Зачем же вы мне ее принесли? – удивленно спросил Дидро.
– Я очень нуждаюсь – и полагал, что вы дадите мне пять франков, чтобы я ее не печатал.
– Но вы сможете получить гораздо больше, если не только напечатаете свое произведение, но и посвятите его нашему заклятому врагу, старому герцогу Орлеанскому. Он наверняка вас щедро вознаградит.
Наглец на это ответил, что с удовольствием поступил бы именно так, но не умеет писать посвящений.
– Садитесь, – предложил Дидро, – и подождите.
Затем он присел к своему бюро, в пять минут набросал посвящение и вручил его пасквилянту. Кроме того, он еще и внес несколько исправлений в пасквиль, так как тот был написан плохо.
Пасквилянт не постыдился представить рукопись герцогу Орлеанскому и получил от него солидное вознаграждение.
Но если бы на этом история кончилась! Негодяй еще несколько раз обращался к Дидро за денежными пособиями, и тот ни разу ему не отказывал. Мало того, когда он понял, что больше пользы из Дидро извлечь не сможет, еще над ним и посмеялся.
И тут вступило в силу разительное противоречие между пылким и порывистым характером философа, его восторженностью, безрассудной щедростью и добротой, с одной стороны, и редкой наблюдательностью – с другой. Он страстно любил литературу, никто больше его не интересовался наукой. Но люди занимали его еще больше, чем книги. Подлинные человеческие страсти, трагикомедии самой жизни занимали его больше, чем их отражение в литературе. Идеал его был не только в том, чтобы делать добро, но и в том, чтобы узнавать правду. И эта проницательнейшая наблюдательность распространялась и на него самого.
Потому-то он и написал диалог «Он и я», где не столько рассказывает – за точностью он и не гонится, – сколько с исключительной глубиной психологического анализа осмысляет историю своих отношений с этим пасквилянтом и вымогателем. Диалог начинается так: «Никто, кроме него, не знает, до чего я глуп. Хотя он мне должен, он снова занимает у меня и на эти же деньги печатает на меня пасквили. Перед тем как опубликовать, он читает их мне. Я доказываю ему, что пасквиль плох, а он пользуется моими советами, чтоб его исправить. Рассчитав, что извлек из меня всю пользу, какую негодяй может извлечь из дурака, он признает себя передо мной негодяем, дает понять, что я дурак, отвешивает мне поклон и удаляется».
Внизу страницы в авторском примечании к этому абзацу дан совершенно поразительный диалог между пасквилянтом и Дидро. «Вы, который все знаете, скажите, знакомы ли вы с естественной историей?» – «Все так или иначе с ней знакомы». – «Слышали ли вы про муравьиного льва?» – «Да». – «Это маленькое, очень проворное насекомое. Он селится там, где есть тонкий песок, и устраивает свою норку в форме опрокинутой воронки. Сверху же он посыпает ее очень легким и зыбким песком. Если какое-нибудь насекомое неосмотрительно набредет на это коварное место, оно проваливается и падает на дно ямы, где муравьиный лев пожирает его, говоря при этом: «Мосье, я ваш покорный слуга».
Как часто повторялась в жизни Дидро притча про муравьиного льва! Кстати сказать, советский бальзаковед Б. Реизов открыл, что этот факт биографии философа отражен в эпизоде «Утраченных иллюзий», где Дартрез правит статью Люсьена де Рюбампре, в которой тот разносит его собственный роман.
А вот еще одна история. Дидро заявил, что она научила его осмотрительности во вред многим беднякам, стучавшимся к нему в дом и находившим там радушный приют. После нее он поклялся, что отныне его дверь для них закрыта, и… конечно же, не сдержал клятвы.
Вот эта история. Среди тех, кого приводили к Дидро случай и нищета, в 1762 году оказался некий Глена. Он обладал красивым почерком, некоторыми познаниями в математике и нуждался в хлебе насущном. Чего только не делал для этого человека Дидро!
Стоило прохудиться башмакам Глена, Дидро его обувал. Если тот приходил во время обеда, усаживал его за стол. Со всех сторон добывал для него работу. Разумеется, давал ему взаймы деньги. Вовлек в заботу о нем своих друзей. В Глена стали принимать участие и барон, и Гримм, и мадам Эпинэ, и Дамилавилль, начальник двадцатого отделения почты, через которого шла переписка с Софи. Все делали это с тем большим удовольствием, что он весело переносил свою нищету, казался равнодушным к богатству, почестям и производил впечатление наичестнейшего в мире человека. И чем же это кончилось? В середине сентября Дидро получил от Дамилавилля письмо: тот просил прислать ему Глена. Одному из друзей комиссара двадцатого понадобилось переписать какую-то рукопись. Дидро с радостью направил своего протеже.
И где же эта рукопись оказалась через несколько дней? У начальника полиции. Дидро узнал об этом от Дамилавилля и немедленно отправился к Глена предупредить беднягу, чтобы тот больше на него не рассчитывал.
– А почему? – удивленно спросил тот. – Мне не в чем себя упрекнуть, и если вы лишаете меня своих милостей, другие сумеют воздать должное моим заслугам.
Дидро вовсе и не собирался его ни в чем упрекать. Вся суть, как он считал, была только в том, что Глена на примете у полиции. Сам он никогда не давал ему переписывать ничего с точки зрения властей предосудительного и впредь не собирается давать, но. раз за беднягой следит полиция, она может без разбору взять у него как опасное, так и самое невинное сочинение. А кому же захочется бегать к мелким полицейским сошкам, и самому начальнику полиции, и бог весть еще куда, чтобы получить обратно свою рукопись?!
На это Глена весьма цинично ответил, что тому, кто не дает ему переписывать предосудительных сочинений, опасаться нечего. Полиция является к нему лишь тогда, когда может поживиться чем-нибудь подходящим. Он и не знает, чем это объяснить, но почему-то она никогда не ошибается.
Зато Дидро сразу понял, в чем тут причина. Глена был просто засланным в его дом шпионом. Когда вскоре после этого Дидро пришлось побывать у начальника полиции, – теперь эту должность занимал уже не Беррие, а Сартин, его соученик по коллежу Даркур, как уверяет Бии, – тот вовсе не отрицал, что опасное сочинение попало к нему от Глена, но назвал негодяя добрым малым. Дескать, иначе он поступить не мог. Дидро же утверждал, что тот обязан отказаться от работы, как ни нуждался в ней, но не унижаться до ремесла доносчика. Что же касается мосье Сартина, раз ему нужны подобные люди, пусть пользуется их услугами, награждает их, но считает подлецами, как они того заслуживают, а не добрыми малыми!
Осмыслив же потом до конца всю эту историю, Дидро возмутился и Сартином. Разве тот не гнусно поступил? Играя на доброте и простодушии философа, заслал к нему в дом шпиона, который целых четыре года пользовался доверием и расположением хозяина и его друзей?! Мало ли еще какие могли из-за этого произойти беды. Ведь так легко могло статься, что у Дидро бы вырвалось нескромное словцо, касающееся какого-нибудь лица, требующего тем больше уважения, чем меньше оно его заслуживает. И подумать только: Гримм собирался взять его к себе в секретари для ведения всей иностранной переписки!
Заканчивая этот рассказ, Дидро писал Софи: «Впредь всякий, кто придет ко мне в грязных и порванных майкетах, дырявых чулках, стоптанных башмаках, с гладкими или растрепанными волосами, в рваном плисовом рединготе или худом камзоле с потертыми швами, с жалким и честным лицом, будет казаться мне посланцем полиции, негодяем, направленным для наблюдения за мной».
Но, конечно же, никакой Глена, никакой Сартин не могли воздвигнуть преграду его доброте. В 1767 году он напишет Гримму о ямках, в которые неизменно проваливается. И сколько еще таких ямок ему предстоит встретить!
Дидро не только возился с рукописями бездарных писак, но и помогал им, чем только мог, нимало не задумываясь, соответствуют ли заботы, которые он принимал на себя, его занятиям, его гению. Целые часы и дни просиживал он над слабыми стихами и комедиями некоего аббата де Монье. Но и этого аббату показалось недостаточно. Терпя денежные затруднения, он в 1769 году попросил Дидро продать принадлежащий ему экземпляр «Энциклопедии», точнее, вышедшие к тому времени ее тома. Дидро и не подумал отказаться. Но через некоторое время с явным огорчением сообщил аббату, что выручил от продажи сумму меньшую, чем ожидал. Повредил распущенный негодяями, швейцарскими книготорговцами слух, что они готовят новое, дополненное издание «Энциклопедии». Пусть аббат пришлет за принадлежащими ему девятьюстами пятьюдесятью ливрами, а если их не хватит на расходы, пусть не забывает, что, кроме того ящика, где лежат его деньги, есть еще и другой, где лежат деньги Дидро. Тот, правда, не знает, сколько их там, но, сколько бы ни было, все они в распоряжении аббата.
А сколько Дидро совершал подобных поступков, о которых мы не знаем и не сможем узнать, потому что ему удалось скрыть их. Однажды одну бедную женщину обидел священник. У нее не было денег, чтобы обратиться к покровительству закона. Ей помог один приятель Дидро. Процесс она выиграла, но священник скрылся. Женщина пришла поблагодарить своего благодетеля и выразила сожаление о напрасно понесенных им расходах. Во время разговора, очевидно волнуясь, она вынула из кармана дешевую табакерку и кончиками пальцев стала перебирать остатки табака на самом ее дне. Приятель Дидро взял из ее рук табакерку, чтобы наполнить, а сам незаметно положил на дно несколько луидоров, сверху прикрыв их табаком.