Текст книги "Берлин-Александерплац"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
– Темно, как ночью. Дома высокие – застят свет. Франц влез на стул, повесил клетку, соскочил вниз, присвистнул и, подняв палец, прошептал:
– Не подходите к ней пока. Пускай привыкает. Ишь ты, щегленок; она у вас самочка.
Оба притихли. Стоят улыбаются, кивают головами, поглядывают друг на друга.
ФРАНЦ – ЧЕЛОВЕК ШИРОКОГО РАЗМАХА, ОН ЗНАЕТ СЕБЕ ЦЕНУ
А вечером Франца и в самом деле вышвырнули из пивной.
Притащился он туда один, часов в девять, взглянул на птичку – та уже сунула головку под крылышко, прикорнула в уголке на жердочке, и как она не свалится во сне, божья тварь! Франц шепнул хозяину:
– Смотри, пожалуйста, – спит себе при таком шуме, что ты скажешь! Здорово уморилась, видать, бедная. И то сказать, накурено ведь тут, как она дышит только?
– Она у меня привыкла, здесь, в пивной, всегда накурено, еще не то бывает.
Франц присел за столик.
– Так и быть, сегодня я хоть не буду курить, а то и вовсе дышать нечем будет, а после откроем окно. Ненадолго. Она у вас сквозняка не боится?
Георг Дреске, молодой Рихард и еще трое перешли за столик, напротив. Двоих из этой компании Франц и вовсе не знает. Больше в пивной никого нет. Когда он вошел, у них за столиком дым коромыслом – шум и ругань. Но только он открыл дверь, они приумолкли, оба новеньких то и дело поглядывают на Франца; наклонились друг к другу через стол, пошушукались, потом откинулись назад, чокнулись. Развалились на стульях; смотрят на него так нагло. «Манят глаза лучистые, блестит вино искристое. За нежный взор, товарищ мой, нельзя не выпить по одной». Плешивый Геншке, хозяин пивной, возится у стойки, моет стаканы, чистит пивной кран. Сегодня он не уходит на кухню, как обычно, все копается.
Вдруг за соседним столиком заговорили громче. Один из новеньких расшумелся. Желает петь, музыки ему захотелось, а пианиста нет. Геншке из-за стойки слово вставил:
– Кто его здесь будет слушать? Да мне и не по карману, доходы не те.
Франц знает, что они будут петь: либо «Интернационал», либо «Смело, товарищи, в ногу», нового небось ничего не придумали. Ну вот, конечно «Интернационал».
Франц жует, думает про себя: «Это в мой огород. Ну да ладно, пускай потешатся, только бы не курили так много. Когда не курят, и птичке не такой вред. А Дреске-то хорош! Нечего сказать, связался черт с младенцем. Сидит с сопляками, а на меня ноль внимания. Вот уж не ожидал от него. Этакий старый хрен, женатый, человек порядочный, а сидит с этими недоносками и слушает, что они болтают». А один из новых уж опять кричит, обращается к Францу:
– Ну как, понравилась тебе песня, приятель?
– Мне? Очень. Голоса у вас хорошие.
– Так чего же ты с нами не споешь?
– Я уж лучше поем. Когда кончу есть, спою с вами, а не то и один что-нибудь спою.
– Идет.
Те снова заговорили, а Франц сидит спокойно, ест и пьет. Думает о том о сем: где сейчас Лина, и как это птичка во сне не свалится с жердочки; и кто там трубкой дымит – этого еще не хватало! Заработал он сего дня недурно, вот только холодно стоять было. Он ест, а те, за столом напротив, так ему в рот и смотрят! Верно, боятся, что подавлюсь. Был ведь, говорят, такой случай: съел человек бутерброд с колбасой, а бутерброд, как дошел до желудка, одумался, поднялся обратно к горлу, да и говорит: – Что ж ты меня без горчицы? – и тогда уж только спустился в желудок. Вот как поступает настоящий бутерброд с колбасой, которая благородного происхождения. Только успел Франц проглотить последний кусок и допить последний глоток пива, как с того стола закричали:
– Так как же, приятель? Споешь нам что-нибудь? Ни дать ни взять хоровая капелла – только что за вход платить не надо. Ну да ладно, коли поют, курить не будут. Надо мной, положим, не каплет. Но дал слово – держись, петь так петь!
И вот Франц, утирая нос (течет, подлый, когда сидишь в тепле), думает, куда это Лина запропастилась и не заказать ли еще парочку сосисок. Хотя нет, не стоит, и так толстею. Что бы им такое спеть; тоже народ – что они понимают о жизни, ну да ладно, раз уж обещал, так спою. И вдруг в его голове мелькает фраза, строфа, э, стой! Эти стишки он в тюрьме выучил, их там часто повторяли. В каждой камере знали наизусть. И Франц замер на минуту, опустил на грудь отяжелевшую голову, раскраснелся, задумался. И потом сказал, не выпуская из рук кружку:
– Знаю я стишки, в тюрьме выучил, их один арестант сочинил, постойте, как же его звали? Ах да: Доме. Точно, Доме. Теперь уж он отсидел небось. Ну, да все равно, стишки хорошие.
И вот он один за столиком, Геншке возится за стойкой, а те, напротив, слушают. Больше в пивной никого нет, потрескивает уголь в железной печке. Франц, подперев рукою голову, читает стишки Домса, и перед ним встает камера, двор для прогулок, но сердце теперь уж не сжимается от тоски. Интересно, кто там сейчас? Вот он и сам выходит на прогулку. Попробуйте-ка вот так все это себе представить, посмотрим, что у вас получится. Нет у них у всех о жизни понятия. И он начал:
– «Коль хочешь, человече новый, субъектом пола стать мужского, обдумай зрело это дело, доколе повитуха смело не извлекла тебя на свет; сей мир – юдоль великих бед! Поверь же автору сих строк, который уж немалый срок свой хлеб жует на белом свете. Недаром сказано у Гете: «Нет счастья в жизни быстротечной – лишь эмбрион живет беспечно!» Власть предержащая тебя с рожденья пестует, любя: куда ни сунься – ходу нет, на все – закон, на все – запрет, за всё деньжонки подавай, а пасть поменьше разевай! И так живешь ты в отупенье, в каком-то вечном обалденье. А если хочешь, в злой тоске, оставить горе в кабаке, то после бурного веселья наутро ждет тебя похмелье… Вот так проходит год за годом, ты оплешивел, стал уродом, трещат назойливо стропила, пропала мужеская сила, прокисла кашица мозгов, еще маленько – и готов. Уж дело к осени смекаешь, – роняешь ложку, умираешь. Теперь вопрос такой предложим: с чем нашу жизнь сравнить мы можем? Сказал великий Шиллер так: «Она – не высшее из благ». А я уразумел давно: жизнь – это хлев, где всё —…»
Его слушают не прерывая. После небольшой паузы Франц говорит:
– Да, это он сам сочинил, из Ганновера он, ну, а я выучил наизусть. Хорошо, а? Правильно про жизнь сказано, хоть и горько.
А из-за стола напротив в ответ:
– Вот ты и примечай про власть предержащую, что пестует тебя любя и водит на помочах. Да только стишками, приятель, делу не поможешь!
Франц все еще сидит, подперев голову, все думает о стихах.
Что ж, устриц и икры нет у нашего брата, и у вас, и у меня. Нелегко нам хлеб достается – все мы голь перекатная. Ноги и руки есть, в тюрьму не сажают – и то слава богу.
А те, за столом, долбят свое – надо же открыть глаза парню.
– Кусок хлеба по-всякому можно зарабатывать. Вот, к примеру, в прежнее время были в России шпики, так они деньги лопатой загребали.
А другой, новенький, гудит, что твоя труба:
– У нас и похлеще есть, сидят у кормушки. Продали своих товарищей-рабочих капиталистам, за это им и денежки платят.
– Не лучше потаскух.
– Хуже гораздо!
Франц все думает о стишках и о том, что поделывают сейчас ребята в Тегеле, должно быть много там новых прибыло, ведь каждый же день пригоняют, партию за партией. А эти все свое:
– Ну, чего же ты? Как же насчет песни? Так и просидим без музыки? Эх ты, наобещал, а потом на попятный.
Петь так петь! Раз обещал – спою! Но сперва надо горло промочить.
И Франц подвигает к себе вторую кружку и отпивает изрядный глоток… Что бы такое спеть? И в это мгновенье вдруг вспомнилось – как он стоял во дворе, лицом к стене, и голосил какую-то песню. Бог знает что это ему сегодня в голову лезет. Что ж такое он тогда пел? И плавно начинает, песня так и льется:
– «Был у меня товарищ, я лучше не найду. Труба звала нас к бою, он в ногу шел со мною, со мной в одном ряду!». Пауза. Затем он поет вторую строфу: «Летит шальная пуля, чья-то смерть летит; товарищ зашатался, упал и не поднялся, у ног моих лежит». И наконец громко – последнюю:. «Хотел пожать мне руку, ружье я заряжал. Не мог пожать я ру-у-ку, на вечную разлу-уку, но друга дорогого с тех пор не забывал!»
Под конец он пел, откинувшись на спинку стула, протяжно, мужественно, в полный голос. Те, там за столом, сначала глаза вытаращили, но под конец сами стали подпевать – хлопают по столу, визжат и паясничают, И тут-то Франц вспомнил, что он собирался им спеть. Во дворе он тогда стоял и пел эту песню. Наконец-то вспомнил. От радости Франц даже позабыл, где он и с кем – наплевать! Петь так петь – пусть слушают! А перед глазами оба еврея – опять небось ссорятся. Как бишь его звали, того поляка, и старика того важного? Нежность, чувство благодарности наполнили сердце, и Франц заревел на всю пивную, так, что задрожала посуда: «Несется клич, как грома гул, как звон мечей и волн прибой: на Рейн, на Рейн, на Рейн родной! Мы встанем крепкою. стеной, отчизна, сохрани покой, отчизна, сохрани покой, мы стережем наш Рейн родной, мы стережем наш Рейн родной».
Все это, слава богу, миновало – и не вернется. Это уж точно. Сидишь себе в пивной, и все так славно кругом и жизнь хороша!
Компания за столом напротив притихла. Один из новеньких как будто уговаривает других – все вроде обойдется тихо и мирно; Дреске сидит сгорбившись, почесывает затылок; хозяин вышел из-за стойки, «пошмыгал носом и подсел к Францу за столик. Спел Франц – словно всему белому свету поклонился. Хороша жизнь! Он поднял свою кружку: «Будем здоровы!» – хлопнул рукой по столу, просиял весь, все хорошо, все на лад идет, попил, поел – чего еще нужно! И куда это Лина запропастилась; толстое лицо пышет здоровьем, мужчина он крепкий, в теле, полноват немного.
Никто ему не отвечал. В пивной – молчание. Но вот один из компании встал, отодвинул ногой стул, застегнул куртку на все пуговицы, затянул пояс потуже, это один из новых, долговязый парень, прямой, словно аршин проглотил, и церемониальным маршем прямо к Францу. Вот оно – начинается! Ну да ничего – получишь по шее, только сунься! Долговязый смаху уселся верхом на столик Франца. Франц глядит, ждет, что будет дальше.
– Послушай, как тебя? Тебе что, стульев не хватает? Но тот сверху ткнул пальцем на тарелку Франца.
– Ты что ел? – спрашивает.
– Я говорю, в пивной стульев хватает – возьми глаза в руки. Тебя что – мать в детстве кипятком ошпарила?
– Не об этом речь! Что ты тут ел, я спрашиваю?
– Бутерброды с сыром, скотина. Видишь – корки тут остались на твою долю! А ну-ка слезай со стола, невежа ты этакий.
– Что это были бутерброды с сыром, я по запаху чую. Да только на какие деньги ты их купил?
У Франца даже уши запылали. Он вскочил на ноги; компания за соседним столом – тоже: Франц ухватился за край столика и опрокинул его. Долговязый, вместе с тарелкой, пивной кружкой и горчичницей, грохнулся на пол. Тарелка – вдребезги. Геншке только того и ждал – забегал, затопал по осколкам.
– Стой, – кричит, – так не пойдет! Не драться здесь! У меня в заведении драться не полагается. А то живо выставлю вон!
Долговязый успел подняться, он оттолкнул хозяина.
– Отойдите-ка, Геншке. Драки не будет. И не бойтесь, за все заплатим. Кто что побьет – тот и заплатит.
Франц стоит у окна, прижавшись к ставне, думает: «Уступлю, не тронут – уйду. Я никому зла не хочу, но если уж кто по дурости полезет – тогда держись!»
Долговязый тем временем подтянул штаны – так, готовится значит! Сейчас начнется свалка! А Дреске-то хорош! Стоит глазеет, будто он тут ни при чем.
– Орге, что ты за дешевку сюда привел? Откуда ты сопляка этого выкопал?
Штаны у него спадают, что ли, у долговязого, пришил бы новые пуговицы! Возится со штанами и переругивается с хозяином.
– Им, значит, все можно. Раз фашист – пусть говорит, так? Для них – свобода слова, да?
А Дреске стоит позади, рукой размахивает.
– Нет уж, Франц, я в это дело вмешиваться не стану. Сам заварил кашу – сам и расхлебывай. Думать надо было, что делаешь и что поешь. Вмешиваться я не стану, этого еще не хватало.
«Несется клич, как грома гул…» Эту песню он тогда во дворе пел… Вот поди же, не понравилась она им, из-за нее они и шум подняли.
– Фашист, кровопийца! – рычит долговязый, наступая на Франца. – Давай сюда повязку! Ну, живо!
Вот оно, начинается, четверо на одного! Что же, давай! Спиной к окну, стул в руки! Ну?
– Давай повязку, тебе говорят! Не то я сам вытащу ее у тебя из кармана. Пусть выдаст повязку, подлец!
Другие за ним стеной. Франц поднял стул.
– Придержите вон того, большого! Понятно? Придержите – тогда я сам уйду.
Хозяин обхватил долговязого сзади и умоляет:
– Да уходите вы, Биберкопф! Уходите поскорей! За лавочку свою боится – ясное дело. Стекла, видать, не застрахованы; ну, да мне плевать!
– Ладно, ладно, Геншке, пивных в Берлине хватит, я ведь только Лину здесь ожидал. А почему вы их сторону держите? Почему они выживают человека, который к вам каждый вечер ходит? А те двое в первый раз здесь!
Геншке оттеснил долговязого к стойке. Другой из новых кричит, брызжет слюной:
– А потому, что ты фашист! У тебя и повязка в кармане. Свастику нацепил, гад!
– Ну и что? Фашист и есть! Я все Дреске объяснил, что к чему! Вам этого не понять, вот и орете.
– Это кто же орет? Мы, что ли, здесь «Стражу на Рейне» горланили?
– Если вы будете скандалить, как сейчас, да еще на столики в пивных садиться, на свете никому жизни не будет. Это уж точно! А все спокойно жить хотят, рабочие и торговцы, все одним словом. Порядок должен быть! Без порядка – не жизнь! Чем вы-то сами жить думаете? Горло только дерете! Сами себя слушаете и упиваетесь! Скандалите, цепляетесь к людям! Дождетесь, пока они из себя выйдут и намнут вам шею. Какой дурак позволит себе на мозоль наступать?
Тут он и сам распалился; кричит, себя не помнит, словно прорвало его, а перед глазами плывет кровавый туман.
– Шпана несчастная! Сами не знаете, что делаете! Эту дурь надо бы у вас из головы повыбить, не то вы весь мир погубите; но смотрите, как бы вам самим не пришлось плохо, живодеры, мерзавцы!
В нем все так и кипит. Что они понимают? Он вот в Тегеле сидел, жизнь – страшная штука, собачья жизнь! Правильно в стишках сказано, так и со мной было… Ида, Ида… вспомнить страшно.
И он рычит в ужасе, пятится назад, словно его в пропасть тянут, ревет, отбивается руками, ногами. Перекричать! Заглушить! Чтобы ничего не слышать. В пивной стены дрожат, Геншке стоит у соседнего столика и не рискует подойти к Францу ближе, а Франц знай орет во все горло, не поймешь что, захлебывается, на губах пена.
– Какое вам дело до меня! Права не имеете мне указывать! Нет такого права! За что мы кровь проливали, в окопах гнили? За что? Чтобы вы людям жить не давали? Сволочи, смутьяны! Оставьте людей в покое! И зарубите себе на носу – не мутите народ! (Вот-вот где собака зарыта! В этом-то все и дело, это точно, как в аптеке!) А тех, кто теперь революцию устраивает и людям покою не дает, – тех надо перевешать на столбах, столбов на улицах хватит (черные столбы, телеграфные, длинный ряд вдоль Тегелершоссе, я-то уж помню), тогда поймете, когда болтаться на столбах будете, тогда небось поймете! Так и запомните это раз и навсегда, шпана проклятая. (Только так и надо с ними, чтобы угомонились. Только так! Посмотрим еще. Поживем – увидим!)
Франц как в припадке! Кричит – себя не помнит, голос сорвался, брызжет слюною, глаза остекленели, лицо посинело, вспухло, руки горят, не в себе человек. Судорожно вцепился в спинку стула – держится, чтобы не упасть. А что, как поднимет стул и пойдет крушить?
Внимание! Берегись! Дорогу! Р-р-разойдись!
Заряжай! Огонь! Огонь!.. Огонь!..
Стоит Франц, кричит что есть силы – и в то же время сам себя видит со стороны, наблюдает словно издалека. Дома, дома того и гляди обрушатся, а крыши нависли прямо над головой, вот-вот соскользнут.
Нет, не бывать этому! Со мной у вас это не выйдет, бандиты, сволочи! Я жить спокойно хочу! А в голове стучит неотвязная мысль: что-то случится сейчас, вот-вот начнется, не обойдется ведь так – схвачу кого-нибудь за глотку, нет, верно, сам я свалюсь, грохнусь на пол сейчас, вот оно. А я-то думал, в мире все на лад пошло, и порядок кругом. В помутившемся сознании нарастает ужас. В какой-то миг будущее словно раскрывается перед ним: нет, нет, видно что-то не так в этом мире, они стоят против него грозной стеной.
И жили некогда в раю два человека: Адам и Ева. А раем был чудный сад Эдем. И резвились в нем звери и птицы.
Ну, не сумасшедший ли? Нападающие останавливаются в нерешительности, и даже долговязый только усиленно сопит носом и подмигивает Дреске: сядем-ка лучше за стол да потолкуем о чем-нибудь другом!
Дреске, заикаясь, говорит в наступившей тишине: – Так, значит, Франц, т-т-теперь ты, может быть, п-п-пойдешь своей дорогой? Оп-п-пусти стул. П-п-огово-рили, и б-б-б-удет.
Франца словно судорога отпустила, гроза пронеслась мимо. Пронеслась. Слава богу! Лицо его побледнело, обмякло.
А те стоят у своего столика, долговязый уже уселся и пиво пьет. Заговорили. В деревообделочной промышленности предприниматели настаивают на своих требованиях. У Круппа пенсионеры с голоду помирают, в Германии полтора миллиона безработных, только за последние две недели зарегистрировано 226000 новых.
Стул выпал у Франца из рук, руки бессильно опустились, он стоит все еще опустив голову, но говорит спокойно, обычным голосом – те, там, его больше не волнуют.
– Ладно, ухожу. С нашим удовольствием. А до того, чем у вас башка забита, мне дела нет.
Те не удостаивают его ответом. Пусть презренные ренегаты под аплодисменты буржуазии и социал-шовинистов обливают грязью советскую систему. Это только ускорит и углубит разрыв революционных рабочих Европы с шейдемановцами и т. д. Угнетенные массы за нас!
Франц берется за шапку.
– Жаль, Орге, что разошлись наши дорожки. И из-за чего, спрашивается?
Он протягивает Дреске руку, но тот не берет ее и молча садится «а свое место.
Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода.
– Ладно, тогда я пойду. Сколько с меня, Геншке?
И за кружку и тарелку тоже.
Вот какие у них порядки! На четырнадцать детей дают пособие – тарелки не купишь. Циркуляр министра Хиртзифера (партия центра) по вопросу о помощи многодетным семьям: «Только для служебного пользования. Опубликованию не подлежит. Ввиду недостаточности имеющихся в моем распоряжении средств предлагаю принимать во внимание лишь те случаи, когда не только количество детей особенно велико, например не менее 12, но и когда воспитание детей, ввиду малообеспеченное семьи, требует совершенно особых жертв и все же проводится образцово».
Кто-то горланит Францу вслед: «Рюмка водки, хвост селедки, лук-порей и сельдерей – вот победный наш трофей». «Долговязый небось, – думает Франц, – пусть лучше горчицу с зада вытрет. Жаль – не накостылял я ему. Ну да ладно». Франц надел шапку. Ему приходит на память Гакеский рынок, гомосексуалисты, седой газетчик с его журнальчиками и как у него, Франца, душа к ним не лежала. Потоптавшись еще с минуту, он уходит.
Вот он на улице, на морозе. У самой пивной – Лина, только что подошла. Они идут медленно. Охотнее всего он вернулся бы назад и объяснил бы им все, дуракам этим. Совсем рехнулись ребята, забили им башку черт знает чем, а так они ничего, даже долговязый, нахал этот, который шлепнулся на пол, – и тот не так уж плох. Просто с жиру бесятся, кровь у них играет, а доведись им побывать там, в Тегеле, или еще где жизни понюхать, небось бы поостыли. Там бы им мозги прочистили, да еще как.
Он ведет Лину под руку, озирается. Темень какая на улице, фонарей им жалко, что ли. И что это все к нему цепляются, то педерасты, провались они пропадом, то – красные. Какое ему, Францу, до всего этого дело? Никакого покоя от них нет, пива и то выпить не дадут. Эх, пойти бы теперь назад и разнести этому Геншке всю его лавочку. И снова загораются и наливаются кровью глаза у Франца, снова вздуваются жилы на лбу и багровеет нос. Но, слава богу, опять отпустило. Франц вцепился в Лину, оцарапал ей руку. Та улыбается.
– Валяй, – говорит, – не смущайся, Францекен. Пусть будет памятка от тебя.
– Давай кутнем, Лина, завернем куда-нибудь! Только не в пивнухи эти. Хватит с меня. Вот и у Геншке – накурено там, хоть топор вешай, а в клетке этакий маленький щегленок, того и гляди задохнется, бедняжка, а им плевать.
Франц долго объясняет ей, почему он прав, а те – нет. Лина со всем соглашается. Потом сели они в трамвай и поехали к Янновицкому мосту, в дансинг Вальтерхена. Поехали в чем были, Франц и Лине не дал переодеться: дескать, и так хороша. Уже в трамвае толстушка вытащила из кармана листок, совсем измятый. Для Франца специально принесла. «Вестник мира», воскресный выпуск. Франц в восторг пришел, сжал Линину руку. Такими газетами он еще не торговал. Название-то какое! А шапка на первой странице: «Через страдания – к счастью!» Красота!
Ручками хлоп-хлоп-хлоп, ножками топ-топ-топ, рыбы, птицы резвятся день-деньской, одним словом рай!
В тряском вагоне трамвая Франц и Лина, склонившись над листком, читают при тусклом свете плафонов стихотворение на первой странице; Лина отчеркнула его карандашом: Е. Фишер. «Всегда вдвоем». «Не лучше ли вдвоем идти по жизни тяжкому пути, всегда вдвоем! Ведь оступиться так легко и до беды недалеко, покуда ты один идешь, покуда друга не найдешь. Коли душа твоя чиста, зови в попутчики Христа. С тобой повсюду и везде, поможет он в любой беде. Всегда вдвоем с тобой!» Читает Франц, а сам думает: выпить еще не мешало бы, двух кружек маловато, от разговоров в горле пересохло. Но тут вспомнилось ему, как он пел. Хорошо стало на душе, легко. Он стиснул Лине локоть.
Та чует утреннее благорастворение воздухов. По пути на Гольцмарктштрассе она мягко прижимается к нему: не объявить ли им в скором времени о помолвке?
ВОТ ОН КАКОЙ, НАШ ФРАНЦ БИБЕРКОПФ! ПОД СТАТЬ АНТИЧНЫМ ГЕРОЯМ!
Франц Биберкопф, бывший цементщик, перевозчик мебели и так далее, а ныне – продавец газет, весит без малого центнер. Он силен, как удав, – недавно снова вступил в спортивный клуб. Он носит защитные обмотки, башмаки, подбитые гвоздями, и непромокаемую куртку. Денег у него не густо, зарабатывает понемногу, но на хлеб хватает. И на ногу он не даст себе наступить. Будьте уверены!
Быть может, после того что было (Ида и прочее), его мучают угрызения совести, кошмары, тревожные сны, Эриннии времен наших прабабушек? Ничуть не бывало! Не забывайте, обстановка изменилась. В былые времена преступника предавали анафеме (откуда ты это знаешь, дитя мое?). Взять хотя бы Ореста, который Клитемнестру убил перед алтарем, и имя-то такое, что не выговоришь. Ведь как-никак она мать родная ему была. Позвольте, какой там алтарь? Найдите-ка у нас церковь, которая по ночам открыта. То-то, я и говорю, времена не те. Хой-хо, ату его! И гнались за ним страшные чудища, косматые ведьмы со змеями в волосах, псы без намордников, и кто там еще, в общем целый зверинец – глядеть тошно. Но он прижался к алтарю, и все эти твари – особенно псы – беснуются, прыгают, зубами щелкают, а добраться до него не могут. Как это там поется про Эринний? «Не под сладкую музыку арф кружатся в пляске они…» Потом обовьются вокруг своей жертвы – и готово дело: умопомешательство, помрачение; словом, одна дорога – в желтый дом.
Нет, Франца Биберкопфа Эриннии не терзают. Скажем прямо – аппетит у него хороший. Сидит ли он у Геншке или еще где – повязку свою в карман спрятал, глушит одну кружку пива за другой, а то и рюмку горькой пропустит, хорошо ему на свете! Вот вам и разница между бывшим грузчиком, а ныне, в конце 1927 года, продавцом газет, Францем Биберкопфом из Берлина и древним героем Орестом. Ну, в чьей шкуре быть лучше?
Франц убил свою невесту Иду (фамилия ее тут, извините, ни при чем), цветущую молодую женщину. Все началось с крупного разговора между Францем и Идой в квартире ее сестры; сперва молодой женщине были нанесены следующие телесные повреждения: содрана кожа на носу, точнее на кончике носа и на переносице, и повреждены кость и хрящ носа. Впрочем, это было установлено позже в больнице и сыграло затем не последнюю роль на суде. Были обнаружены впоследствии и легкие ссадины и кровоподтеки на плечах.
Но затем объяснение молодых людей приняло весьма оживленный характер. Выражения: «кот», «сутенер» и «кобель поганый» привели крайне щепетильного в вопросах чести, хотя несколько и опустившегося, Франца Биберкопфа в сильное возбуждение. Вдобавок в тот день он был расстроен и по другим причинам. Мускулы его напряглись. Но в руках у него была лишь небольшая мутовка для сбивания сливок, – он, видите ли, уже и тогда тренировался и растянул себе сухожилие на руке. И вот эту самую мутовку с проволочной спиралью он мощным двукратным размахом привел в соприкосновение с грудной клеткой Иды, своей собеседницы в вышеупомянутом разговоре. Грудная клетка Иды была до того дня совершенно целой, без малейшего изъяна, чего, однако, нельзя было сказать о характере этой маленькой, крайне привлекательной девушки.
Кстати: живший на ее счет мужчина подозревал, не без оснований, что она собирается дать ему отставку и подарить сердце некоему бреславльцу, внезапно появившемуся на ее горизонте. Как бы то ни было грудная клетка миловидной девицы оказалась неприспособленной к столь стремительному соприкосновению с мутовками. Уже после первого удара Ида ойкнула и крикнула Францу на сей раз не «сутенер поганый», а «опомнись! Что ты делаешь?» При втором соприкосновении с мутовкой Ида сделала пол-оборота вправо: Франц находился в том же положении. В результате этого соприкосновения Ида вообще больше ничего не сказала, а только как-то странно, рыльцем, раскрыла рот и взмахнула руками.
То, что произошло за секунду до этого с грудной клеткой молодой женщины, тесно связано с понятиями хрупкости и упругости и с законами действия и противодействия. Без знания последних все это вообще не поддается объяснению. Тут придется припомнить следующие формулы.
Первый закон Ньютона гласит: «Каждое тело пребывает в состоянии покоя до тех пор, пока действие какой-либо силы не заставит его изменить свое состояние» (это относится к ребрам Иды). Второй закон Ньютона о движении гласит: «Изменение движения пропорционально действующей силе и имеет одинаковое с ней направление» (действующая сила – Франц, точнее его кулак с мутовкой). Величина силы выражается следу щей формулой:
f= с lim v/t = cw
Ускорение, вызванное данной силой, величина в званного ею нарушения покоя, выражается формулой:
v= I/c ft
Согласно этому следует предположить (да оно так и было в действительности), что спираль мутовки сжалась, и удар был нанесен непосредственно деревянной рукояткой. Результат силы противодействия, так называемой «инертной» стороны: перелом седьмого и восьмого ребер по задней левой подмышечной линии.
При таком соответствующем духу времени рассмотрении всех этих обстоятельств можно прекрасно обойтись без Эринний. Можно шаг за шагом проследить все, что сделал Франц и что претерпела Ида. Это уравнение без неизвестного. Остается только перечислить стадии начавшегося таким образом процесса. Итак, потеря со стороны Иды вертикального положения и переход ее в горизонтальное, как следствие сильного толчка, и наступившее одновременно затруднение дыхания, сильная боль, испуг и физиологическое нарушение равновесия. И тем не менее Франц, как разъяренный лев, растерзал бы потерпевшую – эту столь близко знакомую ему особу, если бы из соседней комнаты не выскочила ее сестра. Визгливая брань этой бабы вынудила его ретироваться, и в тот же вечер полицейский патруль задержал его неподалеку от дома.
«Хой-хо-хо! – кричали древние Эриннии. – Ату его!» Ужасный вид – отвергнутый богами человек у алтаря, руки его обагрены кровью. Как эти чудовища хрипят: ты спишь? Прочь сон, прочь забытье! Вставай, вставай!.. Его отец, Агамемнон, много лет тому назад отправился в поход на Трою. Троя пала, и тотчас же запылали сигнальные огни – цепь смолистых факелов потянулась от Трои, через остров Афос до самого Киферского леса.
Сколь прекрасна, к слову сказать, эта огненная весть, летящая из Трои в Грецию! Великолепная эстафета пламени над гладью моря! Вспышка света, огненное биение сердца, ликующий вопль.
Вот вспыхивает багровое пламя, и зарево разливается над озером Горгопис; увидел его страж и закричал от радости. Вот она, жизнь! И зажег новый костер, – передал дальше радостную весть; повсюду – ликование. А пламя пронеслось над заливом, взметнулось на вершине Арахнейона, и в багровом зареве слилось все в неистовых кликах: «Агамемнон возвращается!» Да, с такой постановкой дела мы тягаться не в силах. Куда уж нам!
Мы пользуемся для передачи различных сообщений результатами опытов некоего Генриха Герца, который жил в Карлсруэ, рано умер и, если судить по фотографии в Мюнхенском музее, носил окладистую бороду. Мы пользуемся радио. Наши мощные передатчики посылают в эфир переменные токи высокой частоты. При помощи колебательного контура мы вызываем электрические волны. Колебания распространяются сферически. А в приемнике есть катодная лампа и мембрана, которая колеблется то чаще, то реже, и таким образом получается звук точь-в-точь такой, какой поступил перед тем в передатчик. Удивительно! Надо же додуматься до такой чертовщины. Впрочем, восхищаться тут нечем: эта штука действует – и слава богу.
То ли дело смоляные факелы, возвещающие прибытие Агамемнона!
Они пылают, пламя их рвется ввысь, как живое, возвещая всем и вся: «Агамемнон возвращается!» – и все вокруг ликует.
И повсюду тысячи сердец вспыхивают огнем: «Агамемнон возвращается!» И вот уже десятки, сотни тысяч людей ликуют на берегах залива: «Агамемнон возвращается!»
Однако вернемся к сути дела. Агамемнон у себя дома. И картина меняется. Это, так сказать, оборотная сторона медали. Не успел он войти в дом, Клитемнестра предложила ему выкупаться. Тут-то и обнаружилось, какая она стерва. Набросила на него в воде рыбачью сеть, так что он и шевельнуться не мог, и топор прихватила будто бы для того, чтоб наколоть дров. Муж хрипит: «Горе мне, я погиб!» Люди спрашивают: «Кто это по себе голосит?» А он: «Горе мне, горе мне!» Словом, прикончила его, бестия эта античная, и глазом не моргнула, а потом вышла и похваляется: «Покончила я с ним. Рыбачьей сетью опутала его я и дважды нанесла удар. Когда ж, вздохнув два раза, вытянулся он, последним, третьим, я ударом отправила его в Гадес». Старейшины были огорчены, но все же нашли что сказать: «Поражены мы смелостью твоих речей…» Вот она какая была, эта бестия античная! В супружеских утехах с Агамемноном зачала она мальчика, нареченного при появлении на свет Орестом. Впоследствии плод утех укокошил свою мамашу. За это на него и напустили Эринний.