355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Дёблин » Берлин-Александерплац » Текст книги (страница 29)
Берлин-Александерплац
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:48

Текст книги "Берлин-Александерплац"


Автор книги: Альфред Дёблин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)

Книга девятая

Итак, завершился земной путь Франца Биберкопфа, пробил его час. Он сломлен окончательно, он попал в руки темной силы, имя которой Смерть. Он и сам был не прочь обрести у нее пристанище. Но тут Смерть сказала ему все, что она о нем думает. Это произошло самым неожиданным образом и затмило все то, что ему довелось пережить.

Смерть поговорила с ним начистоту. Она открыла ему глаза на его ошибки, указала Францу на его самонадеянность и невежество. Исчез прежний Франц Биберкопф, жизненный путь его завершился.

Конец пришел этому человеку. Но вместо него должен новый Франц появиться, которому прежний и в подметки не годится. Читатель еще познакомится с ним.

И надо полагать, что этот новый Франц не повторит прежних ошибок.

ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ РЕЙНХОЛЬДА. ВПРОЧЕМ, ЭТУ ГЛАВУ МОЖНО И ПРОПУСТИТЬ

Одного мы поймали, и другой от нас не уйдет». Как предполагали полицейские, так оно и случилось. Так, да не совсем так. Они говорили – другой от нас не уйдет. А был он уже у них в руках, он еще раньше прошел через то же красное здание полицейпрезидиума, – только его в другой комнате допрашивали, и к тому времени он уже сидел в Моабите.

Рейнхольд ничего не откладывал в долгий ящик – вот и с этим делом в два счета покончил. Этот молодчик не любит канителиться. Вы ведь помните, как он тогда с Францем разделался? В несколько дней понял, какую игру тот ведет против него, и сразу принял решительные меры.

Как-то вечером Рейнхольд отправился на Моцштрассе и видит – на всех столбах расклеены объявления о выдаче вознаграждения за поимку убийц Эмилии Парзунке. Тут он и говорит себе – надо так подстроить, чтоб попасться с липовым документом, ну, скажем, выхватить сумочку на улице или что-нибудь в таком роде. Когда грозит опасность – надежней места, чем тюрьма, не найдешь. Сказано – сделано, только перестарался немного, уж очень он здорово заехал в рожу дамочке, у которой сумку выхватил. Ну, не беда, лишь бы поскорей убраться со сцены. В полиции у него извлекли из кармана документы на имя Морошкевича, известного в Польше вора-карманника, и – пожалуйте в Моабит. Так и не заметили в полицейпрезидиуме, что за гусь лапчатый к ним попал; что ж, оно и понятно, парень еще ни разу не сидел, а всех разыскиваемых преступников разве упомнишь? Слушание его дела в суде прошло незаметно, вел он себя так же тихо, скромно, как и в полиции. Однако суд все же принял во внимание отягчающие обстоятельства: обвиняемый рецидивист, разыскиваемый польскими властями, и вдобавок – экая наглость! – осмелился промышлять в аристократической части города, набросился ни с того ни с сего на приличную даму, зверски избил ее и вырвал из рук сумочку. Неслыханно! Мы, слава богу, не в Польше, а вы думали, это вам так и сойдет! Решили его примерно наказать – дали ему четыре года со строгой изоляцией, лишением прав на пять лет, отдачей после отбытия наказания под надзор полиции, и т. д. и т. п.

– Кастет конфискован и приобщается к делу, судебные издержки возлагаются на осужденного, объявляется перерыв на десять минут, жарко, здесь топят слишком сильно, надо открыть окно, подсудимый, что вы имеете еще заявить?

Рейнхольд, конечно, ничего не имеет заявить – право просить о пересмотре приговора за ним сохраняется, и он очень доволен таким оборотом дела, бояться ему больше нечего. А два дня спустя все уже кончено, все, все позади, мы вне опасности! Паршивое, конечно, было дело с Мицци и этим ослом Биберкопфом, но пока все идет к лучшему. Вот и слава богу, аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!

Вот ведь как получилось; и в тот момент, когда забрали Франца и повезли его в сыскное, настоящий убийца, Рейнхольд, уже сидел в Бранденбургской тюрьме, никто о нем и не вспоминал, позабыт он, позаброшен; так бы его и не разыскали, даже если бы весь мир перевернули вверх дном. Что до него, то никакие угрызения совести его не мучили, и была бы его воля, сидел бы он там и поныне, а то и сбежал бы где-нибудь в пути, при пересылке в другую тюрьму.

Но так уж устроено все на белом свете, что оправдываются самые идиотские пословицы: сидит человек и думает, ну, теперь все в порядке, ан нет – что-нибудь да случится! Как это говорят – человек предполагает, а бог располагает, или – сколько вору ни воровать, а кнута не миновать.

Вот я вам сейчас и расскажу, каким образом Рейнхольда все же обнаружили и как ему в конце концов пришлось пройти свой скорбный путь. Ну, а если это вас не интересует, можете пропустить две-три страницы. Все, что рассказано в книге «Берлин – Александерплац» о судьбе Франца Биберкопфа, происходило на самом деле, и книгу эту надо перечесть два-три раза и хорошенько запомнить описанные в ней события, тогда правда их станет для вас наглядной и осязаемой. Но Рейнхольд уже сыграл свою роль. И только потому, что он олицетворяет беспощадную силу, которую ничто в мире не может изменить, я намерен показать его вам в последней жестокой схватке. Он остается твердокаменным и непреклонным до конца. Стоит, как скала, там, где Франц Биберкопф былинкой стелется по земле или, говоря точнее, изменяет свою природу словно элемент, подвергнутый действию определенных лучей.

Легко сказать: все мы – люди, все – человеки. Если есть бог, то он различает нас не только по нашим хорошим или дурным качествам, – у каждого из нас своя натура, своя жизнь, и все мы не похожи друг на друга ни по характеру, ни по происхождению, ни по нашим стремлениям… Так-то! Ну, а теперь послушайте о том, как кончил Рейнхольд.

* * *

Надо же было случиться, что Рейнхольду пришлось работать в Бранденбургской тюрьме в циновочной мастерской вместе с одним поляком, но только настоящим: тот и в самом деле был известным карманником да вдобавок лично знаком с Морошкевичем. Услышал он фамилию Морошкевич и сразу захотел с ним повидаться. Друзьями ведь были. А потом увидел Рейнхольда и думает: уж больно он изменился. Что-то здесь не то! Ну, поначалу он сделал вид, будто вовсе и не был знаком с Морошкевичем, а потом как-то раз в уборной, где они курили тайком, подкатился к Рейнхольду, угостил его сигаретой и заговорил с ним. Оказалось, что тот еле-еле маракует по-польски. Вот тебе и Морошкевич; Рейнхольду эти польские разговоры пришлись не по вкусу, и он постарался убраться из циновочной мастерской – удачно разыграл несколько припадков, и мастер, ввиду его болезни, поручил ему обходить камеры и собирать работу. Теперь Рейнхольду реже приходилось сталкиваться с другими «циновочниками». Но поляк тот, Длуга по фамилии, от него все равно не отстал. Обходит Рейнхольд как-то с мастером камеры. Идет – покрикивает: «Сдавай готовую работу!» Остановились они у камеры Длуги, и пока мастер пересчитывал циновки, тот успел шепнуть Рейнхольду, что, дескать, знает одного Морошкевича, тоже карманника, из Варшавы, не родственник ли он ему будет? Рейнхольд с перепугу сунул Длуге пачку табаку и пошел дальше, крича вовсе горло:

– Сдавай готовую работу!

Поляк обрадовался, табачок искурил; понял, что дело нечистое, и начал шантажировать Рейнхольда, вымогать подачки – у того всегда почему-то водились деньги.

Дело могло бы сразу принять весьма скверный оборот, но поначалу Рейнхольду повезло. Ему удалось отразить удар. Он распространил слух, будто Длуга, его земляк, хочет «слягавить», так как знает про кой-какие старые его дела. И вот, в один прекрасный день, произошло жестокое побоище, Рейнхольд, разумеется, принял деятельное участие в избиении поляка. За это его посадили на семь суток в карцер, постель и горячая пища – только на третий день. Зато когда он вышел из карцера, кругом тишь, гладь да божья благодать.

Но вскоре после этого Рейнхольд сам подложил себе свинью. В продолжение всей его жизни женщины приносили ему счастье и несчастье, и на этот раз погубила его любовь своей властью.

История с Длугой привела его в сильнейшее возбуждение и ярость. Нет, верно! Сидишь тут целую вечность один-одинешенек, всякая сволочь измывается над тобой, никакой радости не видишь. Подобного рода мысли не давали ему покоя, с каждой неделей терзали его все больней. В конце концов он совсем дошел и стал подумывать о том, как бы прирезать этого Длугу. Вот тут-то и сблизился он с одним молодым парнем, взломщиком; тот тоже в первый раз сидел в Бранденбурге, в марте месяце у него истекал срок. Сперва эти двое сошлись на почве махинаций с табаком и вместе честили Длугу, а потом они стали закадычными друзьями и воспылали друг к другу нежностью. Такого с Рейнхольдом еще не бывало, и хотя это и не женщина, а мальчик, все же с ним очень приятно; живет себе Рейнхольд в Бранденбургской тюрьме и радуется, что эта проклятая история с Длугой имела такие хорошие последствия. Жаль только, что парнишке уже скоро срок выходит.

– А мне еще так долго придется арестантскую робу носить. Уйдешь, а я здесь останусь, ты меня сразу и позабудешь, Конрад, мальчик ты мой!

Парнишку зовут Конрадом, по крайней мере он так себя называет. Родом он из Мекленбурга, у него все данные стать со временем законченным бандитом. Из тех двоих, с которыми он работал по взломам в Померании, один получил десять лет и отсиживает их тут же в Бранденбурге.

И вот, в роковой день, накануне освобождения Конрада (это было в среду), оба друга в последний раз сошлись вдвоем в общей камере. У Рейнхольда прямо сердце обливалось кровью при мысли о том, что он опять останется один и никого-то у него не будет.

– Авось, – говорит Конрад, – найдется другой, дай срок, Рейнхольд, и тебя еще отправят на полевые работы в Вердер или еще куда.

Но тот никак не может успокоиться; не укладывается у него в голове, да и только, – почему ему так не повезло. Все из-за этой суки, из-за Мицци, и из-за скотины этой, Франца Биберкопфа! Проклятые остолопы! Жил бы я на воле барином, а теперь сиди здесь среди недоумков, и ни тпру, ни ну! Рейнхольд сам не свой, пристал он тут к Конраду – возьми да возьми меня с собой! И ноет, и скулит… Тот утешает его как умеет: «Что ты, говорит, это немыслимо, отсюда не убежишь – пробовали уже!»

Еще раньше они раздобыли у десятника из столярной мастерской бутылочку политуры; Конрад протянул ее Рейнхольду, тот выпил, и Конрад тоже хлебнул. Нет, бежать совершенно немыслимо, вот на днях двое бежали, вернее пытались – так один добрался уже до Нойендорферштрассе и только хотел подсесть на телегу, как патруль его и замел: он весь в крови был – изрезал руки об это проклятущее битое стекло, которым усыпан гребень стены. Пришлось положить его в лазарет, и еще неизвестно, заживут ли у него руки. А другой поумней оказался – как заметил стекло, сразу соскочил обратно во двор.

– Ничего у тебя не выйдет с побегом, Рейнхольд!

Тут Рейнхольд совсем раскис, нюни распустил. Подумать только, еще четыре года сидеть ему в этакой дыре из-за баловства на Моцштрассе да из-за этой стервы Мицци и обормота Франца! Но как приложился он еще разок к бутылке с политурой, – стало ему легче на душе. Вещи Конрада уже собраны, сверху на узелке его ножик; поверка уже была, дверь заперта на ключ, койки опущены. Сидят оба друга на койке Конрада – шепчутся. Рейнхольд в самом минорном настроении.

– Я, брат, тебе скажу, куда тебе пойти в Берлине. Как только выйдешь отсюда, отправляйся к моей невесте, впрочем черт ее знает, чья она теперь. Адрес я тебе дам. Сообщишь мне, как и что, там уж разберешься. И потом разузнай, чем кончилось то мое дело. Понимаешь, Длуга вроде что-то пронюхал. В Берлине был у меня один знакомый, так, совсем дурачок, Биберкопф по фамилии, Франц Биберкопф, и он…

Шепчет Рейнхольд, шепчет и все обнимает Конрада, а тот, понятно, навострил уши – сидит, поддакивает. Вскоре он уже в курсе дела. Потом Конраду пришлось раздеть Рейнхольда и уложить его на койку, так ему плохо, ревет, злость его душит и досада на свою судьбу. Ничего он не может поделать – сидит здесь, как в мышеловке! Конрад говорит, что четыре года это, мол, пустяки, но Рейнхольд и слушать не хочет. Нет, не вынесет он этого, он не может так жить! Словом, с ним случилась обычная тюремная истерика.

Все это было в среду. Черная среда Рейнхольда. В пятницу Конрад побывал у невесты Рейнхольда в Берлине; приняла она его радушно, целый день слушала его рассказы о тюремном житье-бытье и под конец даже денег дала. В пятницу это было. А во вторник Рейнхольд уже погорел.

Случилось так, что Конрад встретил на Зеештрассе одного приятеля, с которым он был в приюте для трудновоспитуемых. Теперь этот приятель безработным стал. Разговорились, и Конрад начал хвастаться, как ему хорошо живется, повел его в пивную, угостил, а потом они отправились с девчонками в кино. Конрад все рассказывал невероятные истории про Бранденбург. Развязавшись с девчонками, они еще полночи просидели на квартире у того приятеля. Это было в ночь с понедельника на вторник, и Конрад выболтал все – и кто такой Рейнхольд, и почему он теперь Морошкевич. Это, дескать, парень мировой, такого и на воле не сыщешь, его полиция разыскивает по серьезному делу; почем знать, может быть за его голову большая награда назначена. И не успел он это сказать, как понял, какого он дурака свалял. Но товарищ клянется и божится, что будет молчать: как можно, да за кого ты меня принимаешь, и все такое. По этому случаю Конрад выдал ему еще десять марок.

Затем наступил вторник, и вот Конрадов приятель уже стоит в вестибюле полицейпрезидиума и изучает объявления: верно ли, что такого разыскивают, верно ли, что этот, как его, да, Рейнхольд, в числе разыскиваемых, и верно ли, что за него назначена награда? Может быть, Конрад ему просто баки забивал?

Наткнулся он тут на это имя и вдруг обалдел совсем и даже глазам своим не поверил, увидев имя Рейнхольда. Боже ты мой, убийство проститутки Парзунке в Фрейенвальде, имя это в самом деле тут значится; да тот ли это Рейнхольд? Господи боже мой, тысяча марок награды! С ума сойти, тысяча марок! Потрясла его эта сумма. Он тотчас же побежал к своей подружке и в тот же день снова отправился с ней в полицию. По дороге та ему и говорит, что (встретила Конрада и что Конрад про него спрашивал: видно, почуял что-то неладное.

– Что же теперь делать, заявить или нет?

– Конечно, заявить, чудак человек, еще спрашивает. Ведь это ж убийца, да и кто он тебе?

– Ну, а Конрад?

– А что Конрад? Подумаешь! Когда ты еще его встретишь, да и откуда он узнает, что это ты заявил, а деньги-то какие, ты подумай, тысяча марок! Ходишь без работы и еще сомневаешься, брать или не брать тысячу марок.

– А ну как это не тот?

– Ладно, ладно, идем, там видно будет.

И вот этот приятель Конрада сообщил дежурному комиссару коротко и ясно все, что знал: Морошкевич, Рейнхольд, Бранденбург. Откуда он это знает, не сказал. Так как у него не было при себе удостоверения личности, ему и его подруге пришлось посидеть в полиции до выяснения. Но вскоре все выяснилось.

А когда в субботу Конрад, ничего не подозревая, поехал в Бранденбург навестить Рейнхольда и передать ему всякую всячину от «невесты» и от Пумса, увидел он в купе старую газету, за четверг, видимо забыл кто-то. Глядит Конрад – на первой ее странице жирным шрифтом: «Убийство в Фрейенвальде раскрыто! Убийца скрывался в тюрьме под чужой фамилией».

Колеса громыхают под Конрадом, стучат на стыках, вагон качает. Что это за газета, от какого числа? – «Локальанцейгер», четверг, вечерний выпуск.

Докопались, значит! Успели, оказывается, даже перевести Рейнхольда в Берлин. Что я наделал!

Женщины и любовь приносили Рейнхольду в продолжение всей его жизни счастье и несчастье. И они в конце концов погубили его. Его перевели в Берлин, в пути он вел себя как бесноватый. Еще бы немного, и его поместили бы в то же учреждение, где находился его бывший друг-приятель Биберкопф. И вот, несколько успокоившись, сидит он теперь в Моабите и ждет, какой оборот примет его дело и как поведет себя Франц Биберкопф. Ведь говорят, тот был не то его сообщником, не то подстрекателем. Да и вообще неизвестно, чем он кончит, этот Биберкопф.

ПСИХИАТРИЧЕСКАЯ БОЛЬНИЦА В БУХЕ. АРЕСТАНТСКИЙ БАРАК

В кутузке при полицейпрезидиуме сперва предполагали, что Франц Биберкопф симулирует. Знает, что дело может стоить ему головы, – вот и прикидывается сумасшедшим. Потом арестованного осмотрел врач, и его перевели в тюремный лазарет в Моабит. Но и там из него не выжали ни слова. Видно, и впрямь свихнулся человек – лежит неподвижно, лишь изредка моргнет глазами. Два дня кряду он отказывался от пищи, и вот его перевели в психиатрическую больницу в Бух, в арестантский барак. Лучшего ничего не придумаешь – все равно надо подвергнуть его экспертизе.

На первых порах Франца поместили в изолятор, потому что он днем и ночью лежал совершенно голый, не покрывался одеялом и даже срывал с себя рубашку.

В течение нескольких недель это было единственным признаком жизни, который подавал Франц Биберкопф. Веки у него были все время плотно сомкнуты, он лежал не шевелясь и упорно отказывался от пищи: приходилось кормить его через зонд только молоком и яйцами, с небольшой добавкой коньяку. Шли недели, от такого режима этот здоровенный мужчина сильно исхудал. Он таял на глазах, и санитар мог теперь без посторонней помощи переносить его в ванну. Ванны Франц принимал охотно и, сидя в воде, обыкновенно бормотал что-то и приоткрывал глаза, вздыхал и стонал, но понять так ничего и не удавалось.

Психиатрическое заведение Бух находится несколько в стороне от деревни того же названия, а его арестантский барак расположен отдельно от корпусов, где лежат обычные пациенты, не совершившие никаких преступлений. Арестантский барак стоит на пустыре в открытой, совершенно плоской местности. Ветер, дождь, снег, холод днем и ночью наваливаются на него, теснят его со всех сторон, жмут что есть силы. Ни улиц, ни домов кругом – лишь несколько деревьев и кустов перед бараком торчат да несколько телеграфных столбов. Ничто не преграждает путь дождю, снегу и холодному ветру – днем и ночью здесь бушует непогода.

Вумм, вумм, ветер расправил могучую грудь, вдохнул воздух и выдохнул словно из бочки; каждый выдох его тяжел, как гора, катится гора, наваливается на барак, ветер ревет, грохочет. Вумм, вумм, качаются деревья, не могут подладиться к ветру – им бы сейчас вправо рвануться, а они все гнутся влево. А ветер все нажимает, и трещат, ломаются деревья. Ветер словно гирей бьет наотмашь – стон стоит в воздухе, скрип, треск, грохот, вумм, вумм, я вся твоя, где же ты, где же ты? А кругом ночь, мрак.

Слышит Франц – зовут его. Вумм, вумм, треск, грохот, когда же он кончится? А санитар сидит за столом, читает, ему вой бури нипочем. Давно уж я здесь лежу. Как они меня травили, проклятые, затравили вконец, все во мне разбито, руки, ноги перебиты, позвоночник переломан. Вумм, вумм! Пусть воет, бог с ним. Давно я здесь лежу, и не встать мне больше. Конец пришел Францу Биберкопфу. Не встать ему больше. Даже трубы Страшного суда его не поднимут. Пусть кричат, пусть врачи из себя выходят, ничего они не добьются со своим зондом, теперь мне вводят зонд уже через нос, потому что я рот не открываю. Но в конце концов я все-таки умру с голоду, и никакая медицина этому не помешает, пускай делают что угодно.

Затравили меня, сволочи проклятые, но теперь все это уже позади. Гляди-ка, санитар пиво пьет. Выпил, поставил стакан – вот и это миновало. Все проходит.

* * *

Вумм, вумм – удар за ударом. Вумм – ветер бьет тараном в ворота. Сшибаясь и сталкиваясь, с треском и грохотом слетаются повелители бури.

…И всю ночь напролет разговор у них идет: как бы стены сокрушить, как бы Франца разбудить…

Говорят – не бойся, Франц, ничего худого мы тебе не сделаем, не станем тебе руки, ноги ломать… Вытащим только тебя из дома, а то за толстыми стенами не слышишь ты нашего зова.

А как вытащим тебя, – увидишь ты нас и услышишь, как Мицци кричит, тебя зовет. И оттает твое сердце, пробудится совесть твоя, воспрянешь ты духом – а сейчас ты сам не свой, не знаем, что и делать с тобой! Сухое дерево – и то застонет, если топор в него всадить. А ты? Ты словно оцепенел, вмерз в свое горе – ничего не видишь, не слышишь. Это хуже худшего. Не уступим, братья, добьемся своего! Ворвемся в барак, протараним стены, выбьем стекла в окнах, сорвем крышу, и когда он увидит нас, услышит предсмертный Миццин вопль, который летит вслед за нами, тогда воспрянет он и поймет все, что с ним случилось. Встряхнуть его надо, нагнать на него страху, поднять его с постели.

И кружат всю ночь над бараком повелители бури.

– Я с него одеяло сорву! – кричит один.

– А я его самого на пол сброшу, – вторит ему другой.

– А я у санитара со стола книгу и пиво смахну, – воет третий.

– А мы лампу разобьем, провода оборвем, – шумят остальные. – Глядишь, пожар начнется, загорится сумасшедший дом, сгорит арестантский барак.

Но Франц зажал уши, замер, лежит не шевельнется. И тянется время: день – ночь, день – ночь… То солнце заглянет в арестантский барак, то снова дождь застучит по крыше.

* * *

У ограды стоит молоденькая девица из деревни и беседует с санитаром.

– А что, видно, что я плакала?

– Нет, только одна щека немного вспухла.

– Какое там щека, все лицо опухло и затылок даже болит, вот как.

Девица всхлипнула и полезла в сумочку за носовым платком, лицо ее сморщилось, будто она что-то кислое съела.

– А что я сделала? Пошла в булочную за хлебом, а там у меня продавщица одна знакомая, я и спрашиваю ее, что она сегодня делает. Она говорит, что идет на бал, который устраивают булочники и пекаря. Скучно ведь дома сидеть, да еще в такую скверную погоду. У нее оказался лишний билет, она и пригласила меня. Билет бесплатный. Не каждая бы это сделала, правда?

– Нет, конечно.

– А вы бы послушали моих родителей, в особенности мать. Не смей идти – и все тут. Да почему же, говорю, там все приличные люди – и мне ведь тоже иной раз ^хочется повеселиться. И так жизни не видишь. А мать свое: нет и нет, не пустим тебя, погода такая плохая, и отец к тому же нездоров. А я говорю – нет, пойду! И стала тут она меня бить. Вон как отделала! Разве же можно так?

Девица еще пуще заплакала.

– Весь затылок трещит: «Изволь-ка, – говорит мать, – сидеть дома». Это уж чересчур. Почему бы мне не пойти, ведь мне уж двадцать лет, а мать говорит, что я достаточно гуляю по субботам и воскресеньям, но чем же я виновата, что у той барышни билет на четверг?

– Одолжить вам носовой платок?

– Ах, я их уже шесть штук извела, а тут еще насморк, еще бы – весь день плакала! Что я скажу той барышне, с такой щекой и в булочную не покажешься, не то что на бал. А мне так хотелось развлечься! Вот тоже эта история с Зеппом, вашим товарищем. Я написала ему, что между нами все кончено, а он мне не отвечает – значит, и правда все кончено.

– Да плюньте вы на него. Он себе другую завел. Ездит к ней в город каждую среду!

– Что ж поделаешь, если он мне нравится? Вот потому-то я и хотела рассеяться…

* * *

К Францу на койку подсел старик с багровым от пьянства носом.

– Послушай, брат, открой ты наконец свои буркала, ты меня-то хоть послушай. Я ведь тоже филоню. Как это англичане говорят: «Home, sweet home», сиречь «дом мой, дом родной», а для меня дом – сырая земля. Раз у меня нет своего крова, то пусть меня похоронят. Эти микроцефалы хотят превратить меня в троглодита, в пещерного человека, и заставить меня жить в этюй пещере. Ты ведь знаешь, что такое «троглодит», это – мы с тобой! Как это поется: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов», или еще: «Вы жертвою пали в борьбе роковой, любви беззаветной к народу, вы отдали все, что могли, за него, за жизнь его, честь и свободу». Это ведь про нас, понимаешь? А вот еще: «А деспот пирует в роскошном дворце, тревогу вином заливая, но грозные буквы пред ним на стене чертит уж рука роковая»… Я, брат, самоучка, я до всего, что знаю, своим умом дошел, по тюрьмам да по крепостям, а теперь вот засадили меня сюда. Так вот они всем народом помыкают. Я, понимаешь, для них социально опасный! Что ж, это верно! Я – вольнодумец, это я тебе прямо скажу. Посмотришь на меня – скажешь, такой и воды не замутит. Но если меня, брат, разозлить, – то держись! «Падет произвол, и воспрянет народ, великий, могучий, свободный, прощайте же, братья, вы честно прошли свой доблестный путь, благородный…»

Знаешь, коллега, ты хоть раз глаза открой, а то я не пойму, слушаешь ты меня или нет, вот так, больше не надо, не бойся, я тебя не выдам. А что ты такое натворил? Убил кого-нибудь из этих тиранов? Ну-ка, давай споем. Смерть палачам-супостатам! Знаешь, я всю ночь не мог заснуть, на дворе непогода разыгралась, вумм, вумм, слышишь, того и гляди снесет весь наш барак. И стоило бы! Ну вот, лежал я сегодня всю ночь и высчитывал, сколько земля делает оборотов вокруг солнца в одну секунду, считал я, считал – вышло двадцать восемь, и тут вдруг почудилось мне, что рядом со мной спит моя старуха, и я ее будто бужу, а она мне говорит: «Ты, старик, не расстраивайся», – но только все это был сон.

А посадили меня сюда за то, что я пью, а когда я выпью, то такое зло меня берет! Положим, я на себя самого злюсь, но все же в такие дни со мной лучше не связываться. Все в щепы расшибу, сам себя не помню! Вот раз, понимаешь, пришлось мне пойти в казначейство за пенсией. Заглянул я в канцелярию – вижу, сидят там дармоеды, грызут вставочки и корчат из себя важных господ. Я ка-ак распахну дверь да ка-ак гаркну на них! А они меня спрашивают: «Что вам тут надо, кто вы такой?» Тут я ка-ак хвачу кулаком по столу! «С вами, кричу, я и разговаривать не желаю». – «С кем, говорят, имеем честь?» А я им: «Моя фамилия Шегель, прошу дать мне телефонную книгу, я желаю говорить с начальником управления». Ну, а потом я им устроил погром – все переколотил в канцелярии и двоим из этих оболтусов всыпал по первое число.

* * *

Вумм, вумм – удар за ударом, вумм, вумм – ветер бьет тараном в ворота! Грохот, треск, гул… А ну-ка, где он там, этот Франц Биберкопф, где это чучело? Затаился и ждет, пока снег выпадет? Думает, мы уйдем тогда и больше не вернемся. Скажите на милость: думает! Ему да думать-то нечем. Пустая у него башка! А тоже туда же – упрямится, выходить не хочет! Погоди, мы тебе покажем, где раки зимуют, у нас, брат, кости железные. Рраз, два – взяли! Еще раз! Ббах! Дали трещину, поддаются ворота. А ну еще раз! И рухнули ворота. На месте их – зияет брешь. Берегись, берегись! Вумм! Вумм!

Но вот в завывании бури слышится вдруг какой-то сухой стук, будто кто-то колотушкой стучит, все громче и громче. Жена на багряном звере поворачивается, у нее семь голов и десять рогов. Она гогочет, держит в руке бокал, с Франца глаз не спускает. Вот подняла бокал, пьет за здоровье повелителей бури и все гогочет: не трудитесь, господа, не стоит волноваться из-за этого человека, право не стоит. Осталась у него только одна рука и кожа да кости, он и сам скоро богу душу отдаст, он уже холодеет, грелки ему в постель кладут. Его кровь я почти всю выпила. Крови у него осталась самая малость; чем-чем, а кровью он теперь похвалиться не может, где уж там. Так что не волнуйтесь, господа, право не стоит. Все это видит Франц своими глазами. Блудница вертится, хохочет, подмигивает, раскачиваются семь ее голов… Зверь под ней медленно переступает с ноги на ногу и тоже трясет головой.

ФРАНЦУ ВПРЫСКИВАЮТ ГЛЮКОЗУ И КАМФАРУ, НО ПОД КОНЕЦ В ДЕЛО ВМЕШИВАЕТСЯ НОВЫЙ ПЕРСОНАЖ

Франц Биберкопф борется с врачами. Он не может вырвать у них из рук резиновый зонд, он не может вытащить его из носа, они смазывают зонд маслом, и он проскальзывает в зев и в пищевод, и яйца и молоко текут в желудок Франца. Но, как только кормление заканчивается, Франц начинает давиться, его тошнит. Это очень трудно, да и больно, когда руки связаны и нельзя даже засунуть палец в рот. И все же можно изловчиться и выблевать все, что в тебя влили.

Мы еще посмотрим, кто кого переупрямит! Меня в этом проклятом мире никто и ни к чему больше не принудит. Нашли, над кем опыты делать – обрадовались! А что со мною на самом деле, они знать не знают и ведать не ведают.

И Франц как будто одерживает верх над врачами; он со дня на день все слабеет и слабеет. Врачи пробуют взять его и так, и этак, уговаривают его, щупают пульс, кладут его повыше, кладут пониже, впрыскивают ему кофеин и камфару, вливают в вены физиологический раствор и глюкозу, обсуждают у его койки целесообразность применения питательных клизм.

Господа, а что, если дать ему дополнительно кислород? Ведь маску он с себя не стащит – пусть подышит. А Франц лежит и думает: чего это господа врачи так обо мне беспокоятся? Ведь в Берлине каждый день не меньше ста человек умирают, но как заболеет кто, доктора ни за что не дозовешься, разве только к тому и придут, у кого денег много. А ко мне, гляди, сколько набежало, но только вовсе не для того, чтобы мне помочь! Раньше им было на меня наплевать и сейчас тоже. Их просто за живое забрало, что они ничего со мной поделать не могут. Зло их берет, никак они не хотят с этим примириться, потому что умирать здесь не положено. Это правилами здешними не предусмотрено. Если я умру, им, пожалуй, взбучку дадут, да, кроме того, меня хотят судить из-за Мицци и еще за что-то там. А для этого меня надо сперва на ноги поставить. Холуи – вот они кто, подручные палача, хоть бы сами они палачами были, а то холуи. Еще расхаживают в белых халатах, и ни стыда у них, ни совести.

А среди заключенных арестантского барака после каждого обхода ползет ядовитый шепоток: гляди, мол, как стараются, из кожи вон лезут, выбиваются из сил, а парень лежит, и хоть бы что! Уж чего они ему только не впрыскивали, еще чего доброго на голову его поставят; теперь еще выдумали сделать ему переливание крови. Да откуда ее взять, кровь-то? Такого дурака тут, пожалуй, не найти, чтоб согласился дать свою кровь. Уж оставили бы они беднягу в покое, вольному воля, спасенному рай! Хочет человек помереть – его дело!

В конце концов во всем бараке каждый день только и разговору, что о новых уколах, которые нашему Францу сегодня сделали. Арестанты злорадно посмеиваются вслед докторам: с Францем им не справиться, руки коротки, такого не согнешь. Это – кремень парень, и он им всем покажет, он своего добьется!

* * *

Господа врачи надевают в ординаторской белые халаты. Все они тут: главный врач, ассистент, ординатор и практикант, и все в один голос утверждают: у больного ступорозное состояние. Впрочем, молодые врачи придерживаются на этот счет особого мнения; они склонны считать состояние Франца Биберкопфа психогенным, иначе говоря, они полагают, что ступор в данном случае вызван душевной травмой и представляет собой болезненное состояние внутреннего торможения и скованности. Анализ помог бы, видимо, определить это состояние как возврат к древнейшим формам сознания, но – это вечное и весьма досадное «но» все дело портит, – Франц Биберкопф, к сожалению, не говорит. Вот если бы он наконец заговорил и принял бы участие в их консилиуме – тогда его психический конфликт был бы ликвидирован.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю