Текст книги "Берлин-Александерплац"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Далее, не следует оставлять без внимания и такое соображение: в Берлине могут оказаться люди, да несомненно и есть такие, – которые прочесть афишу театра «Ренессанс» прочтут, но усомнятся в ее реальности, то есть не в том, что такая афиша объективно существует, а в достоверности, равно как и в значимости ее содержания, воспроизведенного типографским способом. У таких людей заявление о том, что комедия «Червонный валет» – прелестная вещь, способно вызвать лишь чувство неприязни, раздражения и, пожалуй, даже отвращения. Позвольте, кого ома там прельщает, почему прельщает, чем прельщает, кто вам вообще дал право меня прельщать, – я абсолютно не нуждаюсь в том, чтоб меня прельщали! А иные строго подожмут губы, прочтя, что в этой комедии тонкий юмор сочетается с глубиной замысла. Они относятся к жизни серьезно и не желают никакого юмора, настроение у них мрачное и торжественное, ибо за последнее время у них скончался кое-кто из родственников. Их не проведешь ссылкой на глубину замысла. Ведь он сочетается с юмором, да еще с тонким. А тонкий юмор, по их мнению, крайне опасен, и обезвредить, нейтрализовать его просто невозможно. Глубокий замысел всегда должен стоять обособленно. А тонкий юмор надо ликвидировать подобно тому, как римляне ликвидировали Карфаген или другие города – всех не упомнишь.
Найдутся и люди, которые вообще не поверят в глубокий замысел пьесы «Червонный валет», столь восхваляемый в афишах. Глубокий замысел! Почему «замысел», а не «смысл» или, скажем, не «домысел»? И что лучше «замысел» или «смысл»? Вот ведь какие придиры.
Совершенно ясно, что в таком большом городе, как Берлин, есть много людей, готовых критиковать и чернить все, что угодно, в том числе и каждое слово в афише театра «Ренессанс», за которую директор театра уплатил немалые деньги. Эти люди вообще ничего не желают слышать о театре. И наконец, если найдется человек доброжелательный, который любит театр, в особенности театр «Ренессанс» на Гарденбергштрассе, и склонен поверить, что в пьесе «Червонный валет» тонкий юмор и впрямь сочетается с более глубоким замыслом, то может статься, что и он не пойдет туда. Почему? Да просто потому, что в этот вечер собирается пойти куда-нибудь в другое место.
Вот почему количество зрителей на спектакле «Червонный валет» в театре на Гарденбергштрассе сократится до минимума. Во всяком случае, рассчитывать на параллельные постановки той же пьесы в других театрах никак не приходится.
После этого поучительного обзора событий общественного и частного характера, имевших место в Берлине в июне 1928 года, мы снова возвращаемся к Францу Бмберколфу, Рейнхольду и его неприятностям с женщинами. Надо полагать, что и это сообщение, как и все предыдущие, заинтересует лишь весьма небольшой круг читателей. В причинах данного явления мы не будем разбираться. Но это отнюдь не помешает мне продолжить рассказ о нашем скромном герое, простом человеке, и его похождениях в Берлине. Ничего не попишешь. Каждый делает то, что считает нужным.
ФРАНЦ ПРИНИМАЕТ РОКОВОЕ РЕШЕНИЕ. ОН И НЕ ЗАМЕТИЛ, КАК ПОПАЛ ВПРОСАК
После разговора с Францем Биберкопфом дела у Рейнхольда пошли неважно. Обращаться с женщинами грубо, как Франц, он не умел – по крайней мере до сих пор. Без посторонней помощи он не умел сбывать их с рук, и вот теперь оказался на мели. Все девчонки ополчились на него: Труда, с которой он еще не разошелся, Цилли, последняя, от которой он избавился, и предпоследняя, имя которой он уже успел забыть. Все они шпионили за ним, отчасти из опасения потерять его (последний номер), отчасти из мести (предпоследний номер), отчасти из вновь вспыхнувшей страсти (номер третий с конца). Новенькая, появившаяся у него на горизонте, некая вдовушка Нелли, торговка с Центрального рынка, потеряла к нему всякий интерес после того, как к ней поочередно пожаловали Труда, Цилли и в довершение всего в качестве главного свидетеля обвинения некий Франц Биберкопф, отрекомендовавшийся близким другом этого самого Рейнхольда. Все они в один голос предостерегали ее, особенно усердствовал Франц.
– Фрау Лапшинская (такая была у Нелли фамилия), фрау Лапшинская, – сказал он, – я пришел к вам не для того, чтобы чернить моего приятеля или кого другого в ваших глазах, ни боже мой! Я в чужом грязном белье не роюсь. Но что правда, то правда. Выбрасывать одну женщину за другой на улицу – этого я не одобряю. Разве это настоящая любовь?
Фрау Лапшинская презрительно колыхнула могучей грудью: Рейнхольд? Пускай Франц себя не утруждает из-за нее. Она ведь в конце концов тоже не первый раз имеет дело с мужчинами. Тогда Франц продолжал:
– Вот и славно, этого мне вполне достаточно. В таком случае вы, конечно, знаете, как вам поступить. Вы сделаете доброе дело, а для меня это самое важное. Жалко мне бабенок, понимаете ли, баба ведь тоже человек. Да, признаться, мне и самого Рейнхольда жаль. Он от такой жизни того и гляди ноги протянет. Из-за этого самого он уж и пива не пьет и водки, а только жиденький кофе, – не переносит человек спиртного. Пусть лучше возьмет себя в руки. В душе-то он ведь хороший парень.
– Хороший. Что верно, то верно, – всплакнула фрау Лапшинская.
Франц серьезно кивнул головой.
– Вот в том-то и дело, ему много пришлось перенести на своем веку, но дальше дело так не пойдет, мы с вами не допустим этого!
На прощанье фрау Лапшинская протянула Францу свою сильную лапищу.
– Я вполне полагаюсь на вас, господин Биберкопф. Да, на Франца можно было положиться, но Рейнхольд затаился. Выжидать он умел и разгадать его намерения никак не удавалось. Он жил с Трудой уже три недели сверх обычного срока; та ежедневно докладывала Францу обстановку. Франц потирал руки: срок подходит – следующая на очереди. Значит, гляди в оба. И верно: Труда, вся дрожа, в один прекрасный день сообщила ему, что Рейнхольд вот уж два вечера уходит в парадном костюме. На следующий день объект был установлен: некая Роза, петельщица, лет 30-ти с хвостиком. Фамилию не удалось выяснить, но адрес есть.
– Ну, тогда дело на мази, – ухмыльнулся Франц.
Но с враждебной силой рока прочен наш союз до срока. Вот и горе подступает… Если вам больно ходить – горю легко помочь: покупайте обувь у Лейзера. Дворец обуви – в центре Берлина. А если вообще не желаете ходить, поезжайте: автофирма «Неккарсульм» предлагает вам бесплатную пробную поездку в своем новом шестицилиндровом лимузине. Дело было в четверг; Франц Биберкопф после долгого перерыва решил вновь заглянуть на Пренцлауерштрассе, захотелось ему навестить своего друга Мекка, которого он давно не видел; поболтать с ним о том о сем и заодно рассказать ему о Рейнхольде и его историях с женщинами. Пускай Мекк подивится, как он, Франц, такого вот парня в божеский вид приводит да к порядку его приучает, И приучит, не сомневайтесь!
Завернул Франц в пивную, снял свой газетный лоток. И батюшки! Сколько лет, сколько зим? Тут как тут сидит за столиком с двумя приятелями Мекк и за обе щеки уписывает. Франц тут же подсел к ним, тоже подзакусил как следует, а когда те двое наконец ушли, он выставил пару пива и начал, чавкая и прихлебывая, рассказывать, а Мекк, тоже чавкая и прихлебывая, с удовольствием слушал и удивлялся, какие чудаки бывают на свете. Да, конечно, Мекк никому не скажет. Ну и история, с ума сойдешь! Франц рассказал, сияя, каких успехов он добился в этом деле; как он избавил от Рейнхольда эту самую Нелли; Лапшинская ее фамилия, и что Рейнхольду хочешь не хочешь пришлось на три недели дольше срока остаться с Трудой; сейчас у него, правда, на примете некая Роза, петельщица, ну да эту петлю мы ему тоже зашьем. Франц восседал за своей кружкой пива, жирный, довольный.
Грянем застольную песню, друзья, пустим мы чашу по кругу… Пятью десять – пятьдесят, пьем, как стадо поросят. Пьем по первой, по второй, а там снова по одной».
А кто это стоит у стойки, там, где пьют и поют, беззаботно живут? Кто это улыбается, оглядывая прокуренную, смрадную пивнуху? Э, да это их светлость барон фон Пуме, боров жирный! Улыбается, скажи на милость! Это у него называется улыбкой. Поблескивает свиными глазками, высматривает кого-то. Не найдет никак, – и то сказать, надымили здесь, хоть топором дым прорубай – тогда, может, и разглядишь чего-нибудь. Но вот подкатились к нему трое каких-то. Это небось те самые парни, которые с ним делишки обделывают. Ишь субчики! Видно, одного с ним поля ягоды. Лучше смолоду на виселице болтаться, чем под старость по дворам побираться. Стоят они вчетвером, почесывают затылки, ржут, высматривают еще кого-то в пивной. Дым хоть топором прорубай – иначе ничего не увидишь, вентилятор бы сюда!
Мекк подтолкнул Франца.
– Видишь, нет у них полного комплекта. Продавцы вразнос требуются, толстяку всегда люди нужны.
– Ко мне он уж тоже подъехал как-то, да не захотел я с ним дела иметь. Что мне фрукты? У него, верно, товар девать некуда?
– Почем знать, какой у него товар? Он говорит – фрукты. Эх, Франц, много знать будешь – скоро состаришься. Но держаться за него стоит, от него всегда что-нибудь да перепадет. Он тертый калач, старик-то, да и другие тоже.
В 8 часов 23 минуты 17 секунд к стойке подходит еще один. Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять… Кто бы, вы подумали, кто? Английский король – скажете? Бог с вами! Английский король как раз в этот момент едет в сопровождении пышной свиты на открытие парламента – торжественный акт, символизирующий дух независимости английской нации. Нет, это не король! Ну кто же тогда? Уж не делегаты ли, подписавшие в Париже пакт Келлога в окружении полсотни фотографов (чернильницы подходящих размеров не нашлось, да и внести ее в зал было бы трудно; пришлось удовлетвориться письменным прибором из севрского фарфора). Нет, и не они. Этот – волочит ноги, серые шерстяные носки свисают гармошкой на ботинки. Невзрачный, серый как мышь. Э, да это Рейнхольд!
И вот они уже стоят впятером, чешут себе затылки, рыщут глазами по пивнухе… Да возьмите же топор дым прорубить! Иначе ничего не увидите. Жаль, вентилятора нет. Франц и Мекк напряженно наблюдали за этой пятеркой, ждали, что она будет делать; наконец вся компания уселась за столик.
А четверть часа спустя Рейнхольд вновь бредет к стойке за кофе и лимонадом, озираясь по сторонам. Ба! Кто это улыбается ему и машет рукой? Уж, конечно, не доктор Луппе, обербургомистр города Нюрнберга. Ему не до того, в это утро он произносит в своем родном городе приветственную речь по случаю четырехсотлетия со дня смерти великого Дюрера; после него выступят еще имперский министр внутренних дел Кейдель и баварский министр народного просвещения Гольденбергер, каковое обстоятельство в достаточной мере объясняет отсутствие сегодня и этих последних в пивной на Пренцлауерштрассе. Да, кстати, пастилки «П. Р. Райли» укрепляют зубы, освежают рот, улучшают пищеварение.
Так чья же это ухмыляющаяся физиономия? Ну, конечно, Франца, нашего Франца Биберкопфа! Рейнхольд подошел к его столику. Обрадовался Франц! Еще бы! Ведь это ж объект его воспитания, вот он и продемонстрирует его сейчас своему другу Мекку. Как он идет, полюбуйся на него. Он у нас по струнке ходит! Рейнхольд подсел к ним, пробормотал что-то себе под нос, заикается. А Францу не терпится: охота скорее прощупать его, пусть Мекк сам послушает.
– Ну, как у тебя дома, Рейнхольд, все в порядке?
– М-да, Труда еще у меня, привыкаю понемногу.
Он мямлит, слова падают медленно, как вода из испорченного крана – капля за каплей. Франц на седьмом небе. Его работа! Знай наших! Сияя, смотрит он на своего друга Мекка – тот рад воздать ему должное.
– А что, Мекк, у нас порядочек, нам только скажи – с любым сладим!
Хлопнул он Рейнхольда по плечу, тот вздрогнул, отпрянул.
– Вот видишь, брат, стоит только захотеть, всего добьешься. Я всегда говорю: возьмешь себя в руки, стиснешь зубы – и сам черт тебе не брат!
Глядит Франц на Рейнхольда, не нарадуется. Сказано ведь: один раскаявшийся грешник лучше, чем 999 праведников.
– А как Труда, не удивляется, что все гладко обошлось? Да ты и сам, видать, рад, что бросил эту канитель с бабами? Знаешь, Рейнхольд, бабы – вещь хорошая, прямо скажем, приятная вещь. Но я тебе как другу говорю: тут надо меру знать, середину золотую. Когда баб слишком много – уноси скорей ноги! На своей шкуре, брат, испытал – сам знаю!
Надо бы ему все рассказать и про Иду, про сад «Парадиз», про белые парусиновые туфельки, и про Тегельскую тюрьму тоже. Слава богу – что было, быльем поросло! Кто старое помянет…
– Я уж тебе помогу, Рейнхольд, и с бабами у тебя все на лад пойдет. Не придется тебе в Армию Спасения ходить, мы сами все обтяпаем. Ну, за твое здоровье, Рейнхольд, пива-то выпей хоть одну кружку.
Но тот тихонько чокнулся кофейной чашкой.
– Как это ты обтяпаешь, Франц, хотел бы я знать?
Тут Франц язык прикусил. Черт возьми, чуть не проболтался.
– Да я только к тому, что на меня можешь положиться. И к водке ты должен приучиться, например к легкому кюммелю.
А тот ему тихим таким голосом:
– Ты, что же, доктор?
– Почему бы и нет? В таких вещах я толк знаю. Помнишь, Рейнхольд, я помог тебе уже насчет Цилли, да и раньше. Так и теперь помогу, не сомневайся! Франц людям друг! Он уж знает, что к чему.
Рейнхольд вскинул голову, грустно посмотрел на Франца.
– Вот как, знаешь?
Франц спокойно выдержал его взгляд, радость его ничто не омрачит, пускай себе смотрит – небось догадывается, в чем дело! Ничего, я от своей линии не отступлюсь, ему же на пользу пойдет!
– Да, вот и Мекк может тебе подтвердить, что у нас есть кой-какой опыт по этой части. Так и живем! А когда научишься водку пить, мы это отпразднуем здесь же, за мой счет, я плачу за всю музыку.
Рейнхольд долго еще глядел на Франца, гордо выпятившего грудь, и на маленького Мекка, в свою очередь с любопытством наблюдавшего за ним. Наконец он опустил глаза и уставился в свою чашку, словно что-то уронил туда.
– Ты, верно, хочешь довести меня своим лечением до женитьбы?
– Твое здоровье, Рейнхольд, да здравствуют верные мужья, пьем по первой, по второй, а там снова по одной. Пой с нами, Рейнхольд, подтягивай, лиха беда начало, да без него конца бы не бывало.
Рога – стой! Смирно! Ряды – вздвой! Правое плечо вперед, шагом – марш!.. Рейнхольд снова поднял голову, будто вынырнул из своей чашки. Пуме, жирный, красномордый, очутился вдруг возле него, что-то шепнул ему на ухо. Рейнхольд пожал плечами. Тут Пуме подул перед собой, словно разгоняя пелену табачного дыма, и весело проскрипел:
– Ну что, Биберкопф, еще раз вас спрашиваю, не надоело вам оберточной бумагой торговать? Немного поди зарабатываете? Два пфеннига со штуки, пять пфеннигов в час, так, что ли?
И пошел он Франца обрабатывать, чтобы тот взял тележку с овощами или фруктами – торговать вразвоз. Товар он, Пуме, поставит первосортный, заработок блестящий! А у Франца к этому душа не лежит, не нравится ему что-то Пумсова компания. С этими молодцами держи ухо востро, а то обведут вокруг пальца – и не заметишь. А заика Рейнхольд сидит в уголке да помалкивает. Повернулся Франц к нему, что он, дескать, на это скажет, и тут только заметил, что Рейнхольд все время глаз с него не сводит и лишь сейчас снова уставился в чашку.
– Ну, как твое мнение, Рейнхольд?
– Что ж, я ведь тоже с ними работаю, – выдавил тот.
А тут и Мекк вставил свое слово: почему бы, говорит, тебе и не попробовать? Тогда Франц заявил, что еще подумает, сейчас, мол, ничего еще не может сказать, а завтра или послезавтра придет сюда же и договорится с Пум сом обо всем: какой товар, где его получать, как рассчитываться и в каком районе торговать сподручней.
И вот все ушли, пивная почти пуста: Пуме ушел, Мекк с Биберкопфом ушли, и только у стойки какой-то кондуктор беседует с хозяином о вычетах из жалованья; больно уж много вычитают. А Рейнхольд-заика все еще торчит на своем месте. Перед ним три пустые бутылки из-под лимонада, недопитый стакан и чашка с кофе. Почему он не идет домой? Дома спит Труда-блондинка. Он о чем-то думает, размышляет. Наконец встает и, волоча ноги, бредет через всю пивную к стойке, шерстяные носки свисают у него гармошкой. Жутко он выглядит – изжелта-бледный, с глубокими, словно ножом прорезанными, морщинами у рта и страшными, как рубцы, поперечными складками на лбу. Он берет еще чашку кофе и еще одну бутылку лимонада.
* * *
Проклят человек, говорит Иеремия, который надеется на человека и плоть делает своею опорою и у которого сердце удаляется от господа. Он будет, как вереск в пустыне, и не увидит, когда придет доброе, и поселится в местах знойных в степи, на земле бесплодной, необитаемой. Благословен человек, который надеется на господа и которого упование – господь. Ибо он будет, как дерево, посаженное при водах и пускающее корни свои у потока; не ведает оно, когда приходит зной – лист его зелен, и засухи оно не боится и не перестает приносить плод. Лукаво без меры сердце человеческое и погрязло в пороке: кто познает его?
Омут в дремучем лесу – страшная, черная вода, безмолвная, неподвижная. Жуткий мертвый покой. Буря бушует в лесу, гнутся высокие сосны, рвется паутина меж их ветвями, треск и стон стоит кругом. Но мертвая гладь не шелохнется. Неподвижна черная вода в глубокой котловине, только сучья падают в омут.
Ветер терзает лес, но ему не прорваться вниз к воде. Ты спишь и в бурю, лесное озеро. На дне твоем нет драконов; времена мамонтов и ящеров миновали. Казалось бы, человеку нечего бояться тебя. На дне твоем гниют растения, да изредка плеснет по воде ленивая рыба. И больше ничего… Пусть так, пусть это всего лишь вода, и все же как страшна она, черная, недобрая, застывшая в грозном безмолвии…
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 8 АПРЕЛЯ 1928 ГОДА
– Никак, снег пойдет? В апреле – вдруг снова белые сугробы!
Франц сидел у окна в своей комнатушке, опершись на подоконник и подперев голову левой рукой. Это было в воскресенье, после обеда, в комнате тепло, уютно. Цилли истопила печку еще с утра и дремала теперь на постели. В ногах ее урчал котенок.
– Неужто снег? А что ж, не худо бы. День такой серый.
Закрыл Франц глаза и вдруг слышит – колокола звонят. Несколько минут он сидел неподвижно. А за окном: бом, бом, дили бом, дили, дили, бам, бам, бом… Потом поднял голову, вслушался: точно, колокола звонят – два тяжелых глухих колокола и один маленький, звонкий. А вот и перестали…
«С чего бы это сегодня звонить?» Только успел подумать, и тут же звон раздался снова, сильный, властный, буйный. В воздухе так и гудело. И вдруг – конец. Сразу наступила тишина.
Франц убрал локти с подоконника, встал и подошел к Цилли. Та сидела на кровати, с зеркальцем в руке и зажав в зубах шпильку, что-то весело мурлыкала себе под нос.
– Что сегодня за день, Цилли? Праздник, что ли? Она продолжала причесываться.
– Ну да, воскресенье.
– Что ж, что воскресенье? А праздник какой?
– Не знаю, может, католический какой.
– А чего же это в колокола звонят?
– Когда?
– Да вот только что.
– Я ничего не слышала. А ты слышал, Франц?
– Еще бы! Так и гудело все кругом.
– Это тебе, верно, приснилось, Франц. Вот нечистая сила! Францу стало жутко.
– Нет, я не спал. Я у окна сидел.
– Ну и вздремнул маленько.
– Да нет же, говорю тебе.
Он упорно стоял на своем, весь словно оцепенел. Потом медленно прошел по комнате и опустился на свое место у стола.
– И приснится же такое! Ведь я же своими ушами слышал.
Франц отхлебнул пива из кружки. Но чувство страха не рассеивалось. Он взглянул на Цилли, готовую уже заплакать.
– Почем знать, Цилликен, может быть, с кем-то беда стряслась!
Он спросил газету. Цилли опять стало смешно.
– Какую тебе газету? Ведь по воскресеньям днем газет не бывает!
Франц стал просматривать вчерашнюю газету, перечитал в ней все заголовки.
– Ерунда одна… Нет, это все не то… Вроде ничего не случилось.
– Если у тебя, Франц, в голове звон, сходи в церковь, помолись!
– Ах, поди ты со своими попами, видеть их не могу. Я только вот ума не приложу, с чего бы это, чудится что-то, а посмотришь – и нет ничего.
Он задумался, Цилли стояла рядом, ластилась к нему.
– Знаешь, Цилли, пойду-ка я пройдусь. На часок, не больше. Узнаю, не случилось ли что. Вечером выходят «Вельт» и «Монтаг морген», взгляну, что там пишут.
– Да брось ты зря мучиться. Что они там напишут? Я тебе и так скажу, вот слушай. У Пренцлауерских ворот потерпел аварию грузовик ассенизационного обоза, и нечистоты запрудили улицу. Или еще такая сногсшибательная новость: газетчик такой-то, меняя деньги покупателю, по ошибке дал ему сдачу правильно.
Франц рассмеялся.
– Ну, я пойду. Пока, Цилликен.
– Пока, Францекен.
Франц вышел и стал медленно спускаться по лестнице с пятого этажа. К своей Цилли он больше не вернулся.
Она прождала его до пяти. Его все не было; тогда она вышла из дому и стала искать его по всем пивным до самой Пренцлауерштрассе. Ни в одной его не видели. Как же так?. Он ведь хотел прочитать где-нибудь газету после этой дурацкой историй с колоколами. Сидит, верно, где-нибудь! Хозяйка пивной на углу Пренцлауерштрассе сообщила:
– Нет, он к нам не заходил. Вот только господин Пуме его спрашивал. Я ему сказала, где живет господин Биберкопф, и он хотел зайти к нему.
– Никто к нам не приходил.
– Не нашел, может быть?
– Может быть.
– Или встретился с ним по дороге.
Цилли просидела там до позднего вечера. Пивная наполнилась народом. Цилли не отрываясь смотрела на дверь. Только раз она сбегала домой и тут же вернулась. Пришел Мекк, он стал утешать ее и с четверть часа балагурил с нею.
– Найдется, куда он денется? Подведет брюхо, – он и придет. Так что ты не волнуйся, Цилли.
Но тут ему вспомнилось, как он в свое время сидел вот так же с Линой, и она искала Франца (в тот раз, когда была эта история с Людерсом и со шнурками для ботинок). И Мекк чуть сам не пошел вместе с Цилли, когда та снова выскочила на грязную, темную улицу; но ему не хотелось расстраивать ее еще больше, может быть все обойдется.
Цилли вдруг вспомнила о Рейнхольде и пришла в ярость, может быть он опять навязал Францу какую-нибудь бабенку и Франц просто бросил ее, Цилли. Она побежала к Рейнхольду, но комната его оказалась запертой на замок. Даже Труды дома не было.
Цилли побрела назад к пивной. Мокрый снег таял на мостовой. Грязь, слякоть. На Алексе газетчики выкрикивали «Монтаг морген» и «Вельт ам монтаг». Цилли купила у какого-то незнакомого парня газету и просмотрела ее. Может быть, прав Франц, и сегодня в самом деле что-то случилось. Да нет, не похоже: крушение поезда в Соединенных Штатах, в Охайо; столкновение коммунистов с наци, – нет, в такие дела Франц не вмешивается. Большой пожар в Вильмерсдорфе. Все не то! Она медленно прошла мимо сверкавших витрин универмага Тица и, перейдя мостовую, свернула в темную Пренцлауерштрассе. Зонтик она оставила дома и порядком промокла. На углу Пренцлауерштрассе, перед маленькой кондитерской, под раскрытыми зонтами группами стояли проститутки. Они загородили весь проход. Не успела Цилли пройти мимо них, как с ней заговорил какой-то толстяк без шляпы, вышедший из подъезда соседнего дома. Она прибавила шагу.
Но следующего я не пропущу, пусть Франц на себя пеняет! Экие номера выкидывает. Такого со мной еще не бывало!
Было без четверти десять. Черное воскресенье… В это самое время далеко, в другой части города, Франц без сознания лежал на земле – головою в сточной канаве, ногами на тротуаре…
* * *
Франц медленно спускался по лестнице. Ступенька, еще ступенька, еще, еще, и так с этажа на этаж все ниже и ниже. Перед глазами туман, всякий вздор лезет в голову. Суп готовишь, фрейлейн Штейн, дай мне ложку, фрейлейн Штейн, дай мне ложку, фрейлейн Штейн, суп готовишь, фрейлейн Штейн… Повторить пару раз: говорят помогает. Кому помогает – только не мне. Ух, и потел же я тогда у той стервы. Как сейчас вот. Надо пойти воздухом подышать. Ну и перила в этом доме, и свет на лестнице не горит – недолго и на гвоздь напороться.
Франц миновал уже третий этаж, когда на лестничной клетке за его спиной хлопнула дверь. Кто-то, сопя и пыхтя, стал спускаться следом за ним. Ну и пузо, должно быть, у него, раз он так отдувается; это спускаясь-то! Как же он тогда наверх карабкается? Внизу Франц остановился, постоял в дверях. Денек серенький, сырой, верно снег пойдет. Тем временем человек, шедший за Францем, наконец спустился. Вот он уже рядом пыхтит – этот маленький рыхлый толстяк с бледным одутловатым лицом; на голове у него зеленая войлочная шляпа.
– Что, одышка замучила, сосед?
– Да, знаете, ожирение… Ходи тут по лестницам… Они вместе вышли на улицу. Толстяк все пыхтел, отдувался.
– Представляете, сегодня я уж пять раз поднимался на пятый этаж. Сами посчитайте: двадцать, лестниц в день, в среднем по тридцати ступеней каждая – винтовые лестницы, правда, короче, да зато круче, – стало быть, пять лестниц по тридцати ступеней, это – сто пятьдесят ступеней. Извольте-ка: целый день вверх да вниз.
– Пожалуй, тут все триста ступеней будет. Ведь спускаться, я вижу, вам тоже трудно.
– Верно, верно, и спускаться тоже.
– Надо вам тогда профессию сменить.
Снег падает тяжелыми хлопьями, хлопья кружатся, залюбуешься.
– Да, знаете, я хожу по объявлениям, – смотрю кто что продает, такое уж дело. Для меня что будни, что воскресенье. По воскресеньям даже труднее – больше объявлений, люди больше всего рассчитывают на воскресные дни.
– Ну да, потому что по воскресеньям люди больше газеты читают. Дело ясное. Уж я-то понимаю. Это ж по моей специальности.
– А вы тоже публикуете?
– Нет, я газетами торгую. А сейчас вот собираюсь почитать, какая попадется.
– Я их уже успел прочитать. Ну, и погода, чтоб ее… Как вам это понравится – снег!
– Что вы хотите – апрель! Вчера еще солнышко светило. А завтра опять будет ясно. Держу пари!
Но того совсем одышка замучила – пыхтит, слово вымолвить не может. На улицах уже зажгли фонари. Толстяк остановился у фонаря, вытащил из кармана маленькую записную книжку без переплета и, держа ее перед собой в вытянутой руке подальше от глаз, стал перелистывать.
– Намокнет она у вас, – сказал Франц, но тот как будто не слышал, сунул книжечку обратно в карман; разговор вроде окончен, надо распрощаться, – думает Франц. Но вдруг этот человечек поглядел на него из-под своей зеленой шляпы и спрашивает:
– Скажите-ка, сосед, чем вы-то сами живете?
– Я-то? А что? Я свободной профессии человек – газетами торгую.
– Вот как? И этим вы на хлеб зарабатываете?
– Жить можно.
И что ему надо? Чудной какой-то!
– Вот как? А знаете, я тоже всегда мечтал жить вот так, свободным предпринимателем. Должно быть, приятно делать, что вздумается; коли не поленишься, дело пойдет на лад.
– Как когда. Но ведь вы, сосед, и так бегаете предостаточно? В воскресенье вот, да еще в такую погоду, как сегодня, мало кто на улицу выйдет.
– Верно, верно. Я сегодня уже полдня пробегал. И все-таки ничего не заработал, ни гроша. У людей нынче совсем нет денег.
– По какой же части вы промышляете, сосед?
– А я, знаете ли, получаю небольшую пенсию. И вот мне захотелось, понимаете, быть свободным человеком, завести свое дело, зарабатывать деньги. Ну да, пенсию я получаю уже три года, а до тех пор я служил на почтамте. А теперь вот ношусь как угорелый. Понимаете ли, я читаю в газетах объявления, а потом хожу по адресам и смотрю, что люди продавать собираются.
– Мебелью интересуетесь?
– Да что попадется: старая конторская мебель, бехштейновские рояли, старые персидские ковры, пианино, коллекции марок, монеты, носильные вещи умерших родственников…
– М-да, народу много помирает!
– Как мухи мрут!.. Ну, я хожу по объявлениям, смотрю вещи, а кое-что и покупаю.
– А потом перепродаете? Понимаю.
Но тут астматик снова замолк, втянул шею в воротник; они побрели дальше по талому снегу. Но, подойдя к следующему фонарю, толстяк вытащил из кармана пачку почтовых открыток и, грустно взглянув на Франца, протянул одну из них ему со словами:
– Вот, прочитайте-ка, сосед.
На открытке было напечатано: «Берлин. Дату см. на почтовом штемпеле. Милостивый Государь! Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств, я, к сожалению, вынужден отказаться от заключенной вчера сделки. С совершенным почтением Бернгард Кауер».
– Это вы и есть Кауер?
– Да, а открытки я размножаю на копировальном прессе, который купил как-то по случаю. Это единственная вещь, которую я приобрел. Вот я на нем и снимаю копии. Получается до пятидесяти штук в час.
– Да что вы говорите? Ну, а зачем вам это? Ага, у папаши, должно быть, не все дома! То-то он так глазами хлопает…
– Да вы прочитали? «Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств… отказаться…» Дело в том, что купить-то я соглашаюсь, а заплатить не могу. Ну, а без денег люди не отдают! Что же, я их отлично понимаю. И вот я все бегаю, с ног сбиваюсь, сговариваюсь, – и себе на радость и людям. Люди довольны, что так быстро сбыли с рук свою вещь, а я про себя думаю, как мне повезло и какие на свете бывают чудные вещи, например богатейшие коллекции монет или еще что. Вы только представьте себе – сидят люди без денег, дали объявление и ждут не дождутся покупателя, а я вот он! Осмотрю все как следует, и люди мне сейчас все и выкладывают, что да как, да почему, и что им до зарезу нужны деньги и какая вообще нужда кругом; у вас в доме я тоже кое-что присмотрел, стиральную машину и маленький холодильник, деньги этим людям нужны во как, – то-то рады были отделаться от лишних вещей. Спускаюсь я по лестнице, и так мне хочется все это купить, только одна забота: нет денег, хоть плачь!
– Стало быть, у вас покупатель есть, который вам за комиссию платит?
– Какое там… Вот я и купил себе копировальный аппарат, чтобы не писать от руки открытки-то. По пяти пфеннигов обходится мне каждая открытка – ничего не поделаешь, накладные расходы. Но зато уж больше ни гроша.
Франц глаза вытаращил.
– Ой, батюшки, уморили. Неужели вы это всерьез, сосед?
– Ну да, накладные расходы я иногда сокращаю на пять пфеннигов, опускаю такую открытку в ящик для писем на дверях сразу, как выйду из квартиры.
– Чего же ради вы бегаете, не жалея ног, задыхаетесь?
Они вышли на Александерплац.
Там на углу столпился народ, они подошли ближе. Коротенький человечек со злостью взглянул на Франца.
– А вот вы попробуйте-ка прожить на восемьдесят пять марок в месяц!
– Послушайте, чудак вы этакий, надо же сбывать кому-то эти вещи. Если хотите, я могу спросить кой-кого из моих знакомых.
– Вздор! Я вас об этом не просил, я делаю свои дела один, терпеть не могу компаньонов.
Они смешались с толпой. Это была обычная уличная ссора, двое из-за чего-то поругались. Франц оглянулся, но коротенький человечек уже исчез, как сквозь землю провалился. «И долго он так будет бегать? – удивлялся про себя Франц. – Лопнуть можно со смеху. Ну, а где же та беда, из-за которой колокола звонили?» Он зашел в пивную, спросил рюмку кюммеля, просмотрел «Форвертс», «Локальанцейгер». В них тоже не было ничего особенного, – большие скачки в Англии, и в Париже, наверно кто-нибудь сорвал крупный куш на тотализаторе. Глядишь, и мне в чем повезет – как знать, может быть, это к счастью, когда в ушах звенит.