Текст книги "Берлин-Александерплац"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
* * *
В этом деле, в ночь с субботы на воскресенье, участвует и Франц. Это его дебют. Он добился своего, наш Франц Биберкопф. Теперь он сидит в машине; каждый знает, что ему делать, и у Франца тоже своя роль. Дело идет как по маслу. На стрему на сей раз поставили другого; впрочем, караулить и нужды не было; трое ребят еще с вечера забрались в типографию этажом выше, втащили туда по черному ходу, в ящиках, складную лестницу и автогенный аппарат – и спрятали их за кипами бумаги; шофер – тоже свой; вся компания подъехала на машине, и в одиннадцать вечера те трое бесшумно отперли прибывшим дверь. Ни одна собака ничего не заметила, и не мудрено – в доме одни магазины да конторы. Затем вся компания преспокойно приступила к работе: один встал у окна и поглядывает на улицу, другой смотрит во двор, а жестянщик, в защитных очках, орудует на полу со своим автогеном. Прожег он дыру в полметра в поперечнике и только начал деревянный настил потолка резать, как внизу раздался грохот; но это ничего, просто куски штукатурки отвалились – потолок трескается от жара; в маленькое отверстие просунули тонкий шелковый зонтик, и в него бесшумно посыпались куски штукатурки. Конечно, кое-что грохалось и на пол, но все обошлось: внизу по-прежнему было темно и тихо, как в могиле.
Они пробрались вниз. Первым – ловко, как кошка, спустился по веревочной лестнице элегантный Вальдемар, он здесь как дома. Вот ведь первый раз в деле, а не робеет. Таким вертопрахам больше всех везет – поначалу, конечно, пока не погорит. За ним полез второй; им передали сверху стальную лестницу – коротковата она оказалась, всего два с половиной метра. Тогда эти двое подтащили столы, поставили их друг на друга и на верхнем столе укрепили лестницу. Ну, готово, добро пожаловать! Франц остался наверху: лежит на животе над дырой, хватает точно крюком единственной рукой тюки материй, которые подают ему снизу, и передает их стоящему за ним человеку. Силен Франц! Даже Рейнхольд, работающий внизу в паре с жестянщиком, удивляется, какие Франц штуки выделывает. Забавная история – идти на дело с одноруким! Рука у Франца работает, что лебедка, – вот так номер, кто бы поверил! Потом потащили корзины к выходу. Из подворотни появился караульный – все тихо, но Рейнхольд на всякий случай сам обошел двор. Подождем еще часок, и порядок! По дому проходит сторож, только трогать его не надо, он и не пикнет. Что он, дурак – головой рисковать за те гроши, которые ему платят? Ну, вот он и отчалил. Молодец – надо ему сотенную бумажку оставить рядом с контрольными часами… [12]12
Сторожа в Германии обычно охраняют сразу несколько объектов и каждый свой обход отмечают на особых контрольных часах.
[Закрыть]Уже два часа, машина приедет в половине третьего. А пока можно и выпить, только в меру, а то кто-нибудь еще расшумится. Но вот наконец половина третьего. Двое из участников – Франц и элегантный Вальдемар – вышли на дело с этой бандой в первый раз. Наспех бросают они монетку: орел или решка. Вальдемар выигрывает, значит ему и «припечатать» сегодняшнее дело. Спустился он опять по лестнице в темный, обчищенный склад, расстегнул штаны, сел на корточки, поднатужился и – «припечатал».
В половине четвертого сгрузили всю добычу в назначенном месте. До утра успели еще одно такое же дельце провернуть. Почем знать, когда-то еще свидимся на зеленых берегах Шпрее? И тут все прошло гладко. Только на обратном пути их машина переехала собаку: этакая ведь оказия! Пумс расстроился, уж больно он собак любит! Стал он тут костерить жестянщика – тот сегодня за шофера. И ворчит, и ворчит. Почему, мол, не просигналил, выгнали, сволочи, несчастную собачку ночью на улицу, не желают налог платить, а ты, остолоп этакий, объехать ее не мог! Рейнхольд и Франц ржут. Ишь как старик из-за собаки убивается; ослаб, видно, на голову. А жестянщик оправдывается, говорит, что сигналил и даже два раза, а собака оказалась туга на ухо. С каких же это пор бывают тугоухие собаки? Что ж, Пумс, может, вернемся, свезем собачку в больницу?.
Ладно, кончай трепаться. Гляди лучше на дорогу как следует, терпеть этого не могу, примета нехорошая – к несчастью.
Тут Франц толкнул жестянщика в бок.
– Это он с кошками путает. И все ржут, заливаются.
Два дня Франц ничего не говорил дома о том, что было. А когда Пумс прислал ему две сотенные и велел передать, что если, мол, они ему не нужны, пусть вернет, – Франц ухмыльнулся: деньги всегда нужны! Кстати, Герберту отдам долг за Магдебург. А к кому он тут пошел? Кому он в глаза поглядел, кому? Ну-ка, догадайтесь!.. Ты знаешь, для кого сберег я сердце? Лишь для тебя, лишь для тебя одной. Мне эта ночь сулит блаженство, приди, приди в наш сад густой. Клянусь тебе, мой друг бесценный, что наш союз решен судьбой… Мицекен, золотко мое, до чего же ты хороша в своих золоченых туфельках, прямо леденчик – так бы и съел. Стоит она и смотрит, что это Франц возится со своим бумажником. А Франц зажал бумажник между колен, вытащил из него деньги, две сотенных, и положил перед ней на стол. Весь так и сияет, и ластится к ней, совсем по-ребячьи. Он и есть большой ребенок. Сжал ее пальцы, сам думает: какие же у нее пальчики нежные, как у куколки.
– Мицци, Мицекен!
– Что, Франц?
– Да, ничего, просто гляжу на тебя – не нарадуюсь.
– Франц!
Как взглянет она на него так, скажет «Франц», – никто на свете так не умеет.
– Радуюсь, и все тут. Знаешь, Мицци, чудно это устроено на свете. У меня ведь теперь все не так, как у людей. Они живут себе не тужат, носятся высунув язык, деньги зарабатывают, наряжаются в праздник. А я вот уже не могу так, как они. Только и думаешь о том, что ты калека, посмотришь на куртку, а рукав-то пустой. Нет у меня руки.
– Францекен, дорогой ты мой, хороший!
– Ну да, так оно и есть, Мицекен, ничего не поделаешь, тут уж мне никто не поможет, и ведь никуда не денешься от этого – как клеймо на тебе!
– Ну, Францекен, не горюй. Что ты так вдруг? Ведь я же с тобой. Все это уже давно зажило, прошло и не вспоминай об этом больше.
– А я и не вспоминаю. С тобой – все забуду! – Положил голову ей на колени, смотрит снизу ей в лицо, улыбается. Какое у нее личико нежное, гладкое, словно точеное, и глазенки какие живые, горячие.
– Ты погляди, что на столе-то лежит, – деньги! Это я сам заработал, Мицци, для тебя.
Ну, в чем дело? Нахмурилась она и смотрит на деньги так, точно они кусаются. Деньги – вещь хорошая, нужная.
– Ты сам заработал?
– Да, детка, это я сам. Надо мне работать, не то совсем пропаду! Ты только никому не говори, это я на дело ходил с Пумсом и Рейнхольдом, в ночь на воскресенье. Смотри Герберту или Еве не скажи. Если они узнают, видеть меня больше не захотят. Заживо похоронят!
– Откуда у тебя деньги?
– Я же говорю, мышонок, дело мы сварганили с Пумсом. Что ж тут такого, Мицци? А это тебе в подарок от меня. Поцелуешь меня за это?
Опустила она головку на грудь, а потом встрепенулась, прижалась щекой к его щеке, обняла его, поцеловала, посидели они молча. Наконец она говорит, не глядя на него:
– Это ты даришь мне?
– Ну да, а то кому же?
Что такое с девчонкой, чего она комедию ломает?
– А… почему ты вздумал мне деньги дарить?
– Что ж, тебе деньги не нужны?
Она беззвучно пошевелила губами, отпустила его. Видит Франц: Мицци совсем сникла, как тогда на Алексе, у Ашингера, – помертвела, вот-вот хлопнется. Пересела с дивана на стул – сидит, уставившись на голубую скатерть. В чем дело? Вот бабы – пойми их.
– Детка моя, значит, не хочешь ты их брать? А я-то радовался! Ну, взгляни на меня хоть разок! Ведь мы на эти деньги можем куда-нибудь поехать отдохнуть, Мицци.
– Верно, Францекен, верно.
И вдруг уронила голову на край стола и как заплачет. Что это с ней сделалось! Франц гладит ее волосы, ласкает, утешает… Ты знаешь, для кого сберег я сердце? Лишь для тебя, лишь для тебя одной…
– Детка моя, Мицекен, поедем куда-нибудь на эти деньги? Разве ты не хочешь со мной поехать?
– Хочу.
Подняла она голову – хорошенькая мордашка вся заплакана, пудра смешалась со слезами в какой-то соус; обхватила Франца рукой за шею и прижалась лицом к его лицу, и потом вдруг снова отпрянула, словно ее кто укусил, и снова заплакала, уткнувшись в скатерть. Только на этот раз тихо-тихо, со стороны и не видно.
Что же это я опять не так сделал? Не хочет она, чтоб я работал!
– Ну, иди ко мне, подними головку, маленькая ты моя… Чего ты плачешь?
Но она уклоняется от прямого ответа.
– Ты хочешь… отделаться от меня, Франц?
– Бог с тобой!
– Нет, Францекен?
– Да нет, боже ты мой!
– Так чего же ты тогда стараешься? Разве я не достаточно зарабатываю? Кажется, хватает!
– Мицекен, я же только хотел тебе что-нибудь подарить.
– Ну, а я не хочу.
И снова уронила голову на жесткий край стола.
– Что же мне, Мицци, вовсе ничего не делать? Не могу я так жить.
– Я этого и не требую, только не надо тебе деньги добывать! Я их не хочу.
Мицци выпрямилась на стуле, обняла Франца за талию; блаженно глядит ему в лицо, болтает всякую милую чепуху и все просит:
– Не ходи, не нужны мне деньги… Если тебе надо чего, скажи только!
– Да мне, детка, ничего и не надо. Только как же мне без дела сидеть!
– А я-то у тебя зачем, Францекен! Я сама все сделаю!
– Да, но я…
Бросилась она тут ему на шею.
– Ах, только не сбеги от меня! – И лепечет что-то» и целует его, и ластится к нему. – Подари кому-нибудь эти деньги, отдай их Герберту!
И Францу так хорошо со своей девочкой. Какая у нее кожа… Только не стоило ей рассказывать про Пумса, ни к чему это. Не женское дело!
– Так ты мне обещаешь, Франц, что больше не будешь?
– Да ведь я же не из-за денег, Мицекен.
И только тут вспомнила она, что Ева ей велела за Францем присматривать. Ей сразу стало легче на душе: значит, он в самом деле взялся за это не ради денег, а из-за этой старой истории. Недаром он все про руку говорит. И верно, зачем ему деньги – денег у нее хватает, пусть берет сколько ему надо. Думает она об этом, а сама все ласкает Франца, прижимается к нему…
ГОРЕСТИ И УТЕХИ ЛЮБВИ
А когда Франц нацеловал ее всласть, она – шмыг из дому и к Еве.
– Франц мне двести марок принес. Знаешь, откуда? От тех, ну, как их…
– От Пумса?
– Вот-вот, он мне сам сказал. Что мне делать? Ева позвала Герберта и рассказала ему, что Франц ходил в субботу на дело с Пумсом.
– А он говорил, где у них было дело?
– Нет. Как же мне теперь быть?
– Скажите пожалуйста! – удивился Герберт. – Так вот взял и пошел с ними!
– Ты что-нибудь понимаешь, Герберт? – спросила Ева.
– Ни черта! Непостижимо!
– Что же теперь делать?
– Оставь его в покое. Ты думаешь, он из-за денег? Черта с два. Что я тебе говорил? Теперь сама видишь! Он взялся за дело всерьез, мы скоро о нем услышим!
Стоит Ева против Мицци, вспоминает, как подобрала ее, бледную, худенькую проституточку на Инвалиденштрассе; и Мицци тоже думает об их первой встрече.
Это было в пивной рядом с отелем «Балтикум». Ева сидела там с каким-то провинциалом, собственно ей это было ни к чему, но она всегда любила такие экстравагантности. Кругом много девиц, с ними три-четыре парня. В десять часов в центре началась облава. В пивную ввалились агенты уголовной полиции и всех, скопом, повели в участок у Штеттинского вокзала. Шли гуськом, народ все тертый, наглый, идут поплевывают, сигаретами дымят. Спереди и сзади лягавые, а старуха Ванда Губрих, пьяная в дым, как всегда во главе шествия; ну, а потом – обычный скандал в участке, а Мицци, она же Соня, плакала навзрыд у Евы на груди: ведь теперь все узнают в Бернау!.. Что делать?.. Один из агентов выбил сигарету из рук пьяной Ванды, и та, скверно ругаясь, сама пошла в камеру и захлопнула за собой дверь…
Смотрят Ева и Мицци друг на друга. Ева снова подзуживает:
– Тебе придется теперь глядеть в оба!
– Да что ж мне делать? – канючит Мицци.
– Твой кавалер, сама должна знать, что делать!
– А если я не знаю?
– Только не реви, пожалуйста. А Герберт сияет.
– Парень в порядке, – будьте уверены, и я очень рад, что он наконец всерьез принялся за дело. Он уж наверно все обдумал – ведь это стреляный воробей!
– Ах, боже мой, Ева…
– Ну, полно реветь, сказано, не реветь, слышишь? Я тоже за ним присмотрю.
Сказала, а сама думает: «Нет, не стоишь ты Франца. Куда тебе? Ну, чего нюни распустила? Вот дуреха, индюшка! Так бы и закатила ей пару плюх!»
* * *
Трубы! Фанфары! Бой в разгаре, полки наступают, трара, трари, трара, тут и артиллерия, тут и кавалерия, на земле пехота, в небе – самолеты, трари, трара, вперед на врага! Наполеон в таких случаях говаривал: «Вперед, вперед, на вражий стан! Дождь прошел – ползет туман. Рассветет – возьмем Милан! Ордена вас ждут, ребята, лучше всех – судьба солдата! Трари, трара, трари, трара».
На сей раз Мицци не пришлось долго реветь и ломать себе голову над тем, что ей делать. Все само собой образовалось.
Рейнхольд заскучал, места себе не находит. То у себя сидит, то у своей шикарной подруги, то в магазин наведается, где Пумс товар сбывает. А делать-то все нечего, – вот он и стал умом раскидывать. Деньги и отдых ему не впрок, такой уж он. Как заведутся у него деньги, – так и заскучает! Пить он тоже не мастак. Лучше уж сидеть в пивной, ходить волоча ноги к стойке за кофе да обделывать разные делишки. Сидит он, слушает, что кругом говорят, и зло его берет. Куда теперь ни придешь, к Пумсу ли, или в другое место, – всюду торчит Франц, остолоп этот, скотина однорукая; корчит из себя важного барина. Видно, мало ему досталось; святошей прикидывается, словно и мухи не обидит! Чего-то он от меня хочет, стервец! Это как дважды два четыре! Веселый ходит, довольный – житья от него не стало; только займешься чем-нибудь, а он уж тут как тут. Пора за него взяться. Пора!
Ну, а что же делает Франц? Кто, Франц? Да что ж ему делать? Гуляет себе по белу свету, поглядишь на него – само спокойствие, сама безмятежность. Что с ним ни случится – с него как с гуся вода. Бывают же такие люди, не так уж часто они встречаются, но бывают.
Вот, к примеру, близ Потсдама жил такой человек. Его потом «живым трупом» прозвали. Некто Борнеман. Ну и номер он выкинул. Изъяли его из оборота, он и отсиживал свои пятнадцать годков в каторжной тюрьме. Сидел, сидел, а потом сбежал. Впрочем, виноват, он не из Потсдама был, а из Анклама – есть под Анкламом такое местечко Горке. Да, а сидел он в Нойгарде. Ну вот, идет он к себе домой, дошел до берега Шпрее, смотрит – утопленник плывет… Вот Нойгард, то бишь Борнеман из Нойгарда, и говорит себе: «Я ведь в сущности-то умер для мира». Забрал бумаги утопленника, а ему подсунул свои; так вот и стал мертвецом на законном основании. Узнала жена про его смерть и говорит: «Что же тут делать? Бог дал – бог и взял, умер человек, и дело с концом, и слава богу, что это мой муж, а не другой кто! Невелика потеря! Все равно сидел он полжизни, так что туда ему и дорога». Но наш Борнеман – Отто его звали – вовсе не умер. Притопал он в Анклам и решил, что надо ему при воде оставаться. Он и раньше воду любил. Вот и стал там рыбой торговать. Торгует он рыбой и зовется теперь Финке. А Борнеман приказал долго жить. Но сцапать его все-таки сцапали! А почему и каким образом, это вы сейчас услышите, только смотрите со стула не свалитесь.
И надо же было случиться, чтоб его падчерица нанялась прислугой в Анклам, вы только подумайте, свет так велик, а ее угораздило приехать именно в Анклам, и вот встречает она тут воскресшего рыбника, – а тот уже здесь который год живет, про Нойгард и не вспоминает. А девчонка тем временем выросла и выпорхнула из гнезда. Он ее, натурально, не узнал, но зато она его – в один момент. И говорит ему:
– Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, вы не папа наш будете?
А он:
– Что ты, рехнулась?
И так как она ему не поверила, кликнул он жену и пятерых (читай: пя-те-рых) детей, те в один голос подтвердили, что он, мол, Финке, торговец рыбой. Ну да, Отто Финке, вся деревня его знает. Финке – он и есть Финке, это каждый знает, а Борнеман давным-давно помер.
И ведь ничего он худого девчонке не сделал, а она от него не отстала. Девичья душа – потемки! Ушла она, но мысль об отчиме крепко засела у нее в голове. И вот она взяла и написала в Берлин в уголовную полицию: «Я несколько раз покупала рыбу у господина Финке, но как я его падчерица, то он не считает себя моим отцом и обманывает мою мать, потому что у него пятеро детей от другой». Плохо все это кончилось: имена свои эти дети, положим, сохранили, но с фамилией у них дело вышло дрянь. Фамилия их оказалась вдруг Хундт да еще через «дт», такая уж была девичья фамилия их матери; а сами они все поголовно попали в незаконные дети; про таких в Гражданском кодексе сказано: «Внебрачный ребенок и его отец считаются не состоящими в родстве».
Вот и наш Франц точь-в-точь, как этот Финке. Живет – и в ус не дует. Само спокойствие. Напал на него как-то зверь лютый и руку ему отгрыз; да только он зверя того укротил, и зверь теперь не ест, не пьет, рычит да на брюхе ползает. И никто из дружков Франца не видит, как он того зверя укротил. Один только человек об этом знает, да помалкивает. Шагает Франц твердо и головушку свою бесталанную носит гордо. Живет он по-своему, другим не чета, да совесть у него чиста. А вот человек, которому он уж и вовсе ничего плохого не сделал, только и думает: «Что ему надо? Что ему от меня надо?» Этот человек видит все, чего другие не видят, и все понимает! Казалось бы, что ему до Франца? Ноги у Франца крепкие, затылок бычий? Сон здоровый? – Ну и пусть себе! Так нет же! Раздражает его все это, покою ему не дает! Он Францу этого не спустит! Что же будет? Что?
Вот так порыв ветра распахнет ворота, и вырвется из загона испуганное стадо… А надоест льву назойливая муха, – прихлопнет он ее лапой да как зарычит!
Повернет надзиратель ключ в замке, и выйдет на волю толпа преступников – насильников, взломщиков, воров и убийц…
Целыми днями расхаживает Рейнхольд взад вперед у себя в комнате или сидит в пивной у Пренцлауертор и все думает и так прикидывает и этак… И вот в один прекрасный день, узнав о том, что Франц отправился вместе с жестянщиком присматривать очередное дело, Рейнхольд пошел к Мицци. Эх, была не была!
А та его до сих пор и в глаза не видела. Смотреть-то вроде не на что, но ведь как посмотреть, верно, Мицци? Он недурен собою, сумрачный только, вялый, желтый, больной наверное, а так – недурен!
Да ты посмотри на него как следует, дай ему ручку и вглядись повнимательнее в его лицо. Это лицо, Мицекен, для тебя больше значит, чем все лица, какие есть на свете, и Ева и даже твой милый Франц – для тебя теперь не так важны. И вот этот человек поднимается к тебе по лестнице. День сегодня самый обыкновенный, четверг, 3 сентября, ну погляди же, неужели ты ничего не подозреваешь, не знаешь, не предчувствуешь свою судьбу?
Какова же твоя судьба, крошка Мицци из Бернау? Ты молода, зарабатываешь деньги и любишь своего Франца. Вот потому-то поднялась к тебе по лестнице и встала перед тобой и пожимает твою ручку Францева судьба, отныне она и твоя судьба. Впрочем, лицо этого человека не стоит особенно разглядывать – посмотри лучше на его руки. А что? Ничего особенного; руки как руки – в серых кожаных перчатках.
На Рейнхольде – его лучший костюм, Мицци сначала растерялась – не знает, как себя держать с гостем, уж не Франц ли его подослал, на пушку ее берет! Нет, не может быть! А тут он и сам сказал, чтобы она Францу не говорила о его визите – Франц ведь такой мнительный. Ему, Рейнхольду, необходимо поговорить с ней кое о чем. Дело в том, что с Францем, собственно, трудно работать, как-никак у него только одна рука! Да и зачем ему вообще работать, это ребята никак в толк не возьмут. Ну, тут Мицци смекнула, куда он гнет, и вспомнила, что говорил Герберт о намерениях Франца.
– Нет, – отвечает она, – зарабатывать деньги, если на то пошло, ему не так уж нужно, потому что есть люди, которые ему всегда помогут. Но ему-то этого мало, он ведь мужчина и без дела не хочет сидеть.
– Верно, – говорит Рейнхольд, – верно! Пусть работает. Но только работа-то наша не простая, тут иной и с двумя руками не справится.
Ну, поговорили они о том о сем. Бедняжка Мицци никак не поймет, что ему нужно. Наконец Рейнхольд попросил ее налить ему рюмку коньяку. Он, дескать, хотел только справиться о материальном положении Франца, – если дело обстоит так, как Мицци говорит, то, разумеется, он сам и его коллеги всячески пойдут Францу навстречу. Выпил тут Рейнхольд рюмочку, налил вторую и спрашивает:
– Вы меня, собственно, уже знаете, фрейлейн, не так ли? Разве Франц вам про меня ничего не рассказывал?
– Нет, – отвечает она, а сама все старается понять, что этому человеку нужно. Жаль, Евы нет – та бы живо разобралась, в чем дело.
– Мы-то с Францем давно уж знакомы, еще с тех пор, когда у него другая была, Цилли ее звали. Да и не только она.
Ах, вот оно что – очернить он хочет Франца в ее глазах? Сразу видать, что человек себе на уме.
– Ну и что же тут такого, что другие у него до меня были? У меня у самой раньше другой был, но все-таки теперь Франц мой.
Сидят они преспокойно друг против друга – Мицци на стуле, Рейнхольд на диване. Расположились удобно, беседуют.
– Нет, нет, что вы? Уж не думаете ли вы, фрейлейн, что я намерен отбить вас у него. Упаси бог! Только вот у нас с ним бывали забавные случаи, – он вам ничего не рассказывал?
– Забавные? А что именно?
– Очень забавные, фрейлейн. Должен вам откровенно сказать, что Франца, приняли в нашу компанию только благодаря мне, из-за этих самых историй; ведь мы с ним всегда умели язык за зубами держать. Да, так вот, я мог бы рассказать вам презабавные вещи.
– Вот как? Ну, а вам что же, совсем делать нечего, что вы тут сидите и всякие небылицы рассказываете?
– Ах, фрейлейн, даже господь бог устраивает себе иной раз праздник, а нам, грешным, и подавно праздновать можно.
– Мне кажется, вы не прочь и в будни праздновать.
Посмеялись.
– Пожалуй, вы не ошиблись. Я щажу свои силы. Лень удлиняет жизнь. А иной раз случается, что тратишь слишком много сил.
– Надо быть экономней, – говорит, улыбаясь, Мицци.
– Вы знаете толк в жизни, фрейлейн. Но, видите ли, что удается одному, не удается другому… Так вот, доложу я вам, фрейлейн, мы с Францем постоянно менялись женщинами, что вы на это скажете, а?
Склонил голову набок, сидит потягивает из рюмки коньяк и ждет, что скажет Мицци. Хорошенькая бабенка, ну да скоро она будет наша, только как бы к ней подступиться?
– Это вы расскажите своей бабушке, про обмен женщинами и тому подобное. Кто-то мне говорил, что это теперь в России так заведено. Вы, часом, не оттуда? А у нас этого не бывает.
– Но уверяю вас, это правда.
– Чепуха на постном масле!
– Спросите сами у Франца!
– Хороши же были эти женщины, небось за пятьдесят пфеннигов из ночлежки, а?
– Полегче, фрейлейн, полегче. Мы такими не интересуемся.
– Скажите, пожалуйста, для чего вы городите всю эту чушь? На что вы рассчитываете?
Ишь ты, какая вострая! Но прехорошенькая, и любит своего Франца. Что же, тем лучше.
– Я? Да на что же мне рассчитывать, фрейлейн? Я только хотел у вас разузнать кое-что, Пумс мне это прямо поручил, а засим позвольте откланяться; кстати, не пожалуете ли вы как-нибудь к нам на вечер.
– Ну, знаете, если вы и там будете рассказывать мне такую ерунду…
– Велика важность, да, кроме того, я думал, что вы и сами все знаете. Ну, хорошо, теперь еще один деловой вопрос: Пумс просил, чтобы вы этот наш разговор о деньгах и все прочее никому не передавали. Франц ведь обижается очень, когда ему про руку напоминают. Ему об этом и знать не нужно. Я хотел сначала кого-нибудь из жильцов здешних порасспросить, а потом подумал, к чему такая секретность? Вы же дома, – так уж лучше я подымусь к вам и спрошу прямо и открыто.
– Значит, ему ничего не говорить?
– Да, уж лучше не говорите! Впрочем, если вы непременно хотите, то мы в конце концов запретить вам не можем. Словом, как вам будет угодно. Ну, до свиданья.
– Вы не туда пошли. Выход – направо. Замечательная бабенка, наша будет – тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Ушел. А крошка Мицекен сидит у себя в комнате за столом и ничего не понимает. Ничего она не почуяла, ничего не заметила.
Вот только когда поглядела на пустую рюмку, – что-то мелькнуло у нее в голове. О чем же это она подумала? Нет, забыла. Убрала рюмку. Не может собраться с мыслями…
Расстроил он меня, этот тип, прямо дрожь берет. Что это такое он рассказывал? Чего он хотел, на что рассчитывал? Смотрит на рюмку, которая стоит в шкафу последней справа; сама вся дрожит…
Надо сесть, да нет, не на диван, там сидел нахал этот, лучше на стул.
Села на стул и смотрит на диван, на котором он сидел. Расстроена, страшно взволнована, и с чего бы это – руки дрожат, сердце колотится! Не такая же Франц свинья, не будет он женщинами меняться. С этого Рейнхольда еще станется, но Франц… Хотя, как знать… А если это правда? Франца ведь любой вокруг пальца обведет.
Сидит Мицци, грызет ногти. А если это правда… Но Франц в самом деле простоват, его на что угодно подбить можно. Поэтому его и вышвырнули из машины. Вот какие это люди. И с такой-то компанией он путается.
А сама грызет да грызет ногти. Сказать Еве? Не стоит. Сказать Францу? Тоже не стоит. Лучше никому не говорить. Как будто никто и не приходил.
Стыдно ей вдруг стало, положила руки на стол, потом укусила себя за палец. Ничего не помогает, в горле так и жжет. А что, если со мной потом так же поступят, меня тоже продадут?
Во дворе заиграл шарманщик: «Я в Гейдельберге сердце потерял». Я тоже сердце потеряла, как и не было его. Зарыдала она: «Потеряла я свое сердце, нет его у меня. Что-то со мной будет, втопчут они меня в грязь, а мне и деваться некуда. Но нет, этого мой Франц не сделает, он же не русский, чтобы меняться женщинами, враки все это!»
Стоит она у раскрытого окна, на ней голубой в клеточку халатик, подпевает шарманщику: «Я в Гейдельберге сердце потерял и сна лишился (поганые это люди, правильно он сделает, если выведет их на чистую воду), однажды в теплый вечерок (куда же Франц пропал? Выйду на лестницу – встречу его) я по уши в красавицу влюбился (не скажу ему ни слова, такие гадости и передавать не хочу, ни слова, ни слова. Я его так люблю. Надену новую блузку…), ее уста прекрасны, как цветок. И понял я, когда прощались и целовались ночью у ворот (верно говорят Герберт и Ева: те там что-то учуяли и хотят выпытать у меня, так ли оно, ну, да не на таковскую напали), что в Гейдельберге сердце я оставил, где Нёккар средь лугов течет».
ВИДЫ НА УРОЖАЙ БЛЕСТЯЩИЕ. ВПРОЧЕМ, ИНОЙ РАЗ МОЖНО И ПРОСЧИТАТЬСЯ
А наш Франц гуляет себе по белу свету и в ус не дует – само спокойствие. Ему все – как с гуся вода. Бывают такие люди. Вот в Потсдаме, то бишь в Горке, у Анклама был такой человек, Борнеман по фамилии. Бежал он из одиночки, добрался до реки Шпрее – стоит на берегу и видит – вроде утопленник плывет…
– Ну-ка, Франц, давай сядем рядком, расскажи, как, собственно, зовут твою невесту?
– Да я же тебе говорил, Рейнхольд, зовут ее Мицци, а раньше звали Соня.
– Что ж ты нам ее не покажешь? Слишком хороша для нас, что ли?
– Она не зверь какой, чтобы напоказ ее водить! Да я ее взаперти и не держу. У нее покровитель есть, – она сама зарабатывает.
– Не хочешь, значит, ее показывать!
– Как это «показывать», Рейнхольд? У нее и без того дел много.
– Все же мог бы ты ее как-нибудь привести сюда; говорят, она у тебя красивая.
– Говорят.
– Хотелось бы ее разок увидеть, или ты против?
– Ну, знаешь, Рейнхольд, ты это брось. Мы раньше с тобой такие дела обделывали, помнишь – с ботинками и меховыми воротниками.
– Что было, то прошло.
– Вот именно. На такое свинство я больше не пойду.
– Ладно, ладно, я ведь только так спросил.
Вот сволочь, еще «свинство» говорит. Ну, погоди у меня!
…Подошел он, значит, к реке, смотрит – покойник плывет невдалеке. Борнеман, не будь дурак, вытащил его кое-как, достал тут свой документ и подсунул тому в момент. Что, уже рассказывал? Да ну? То-то клонит тебя ко сну! Борнеман, значит, время не терял – утопленника к коряге привязал, чтобы не унесла его река. Сделал ручкой – пока, пока! Сам поехал в Штеттин, оттуда к себе в Берлин. Повидался он там с женой – с Борнеманшей своей родной. Сказал ей на ушко пару слов, распрощался и – был таков.
Ну, что же еще? Жена обещала ему опознать тот самый труп, а он обещал ей деньги высылать. Как же, от него дождешься! Держи карман…
– А скажи-ка, Франц, ты ее очень любишь?
– Да отвяжись ты, вот заладил. Все у тебя девчонки на уме.
– Я ведь только так, к слову. Тебя ведь от этого не убудет.
– Обо мне не беспокойся, Рейнхольд, за собой смотри, ты ж известный бабник!
Рассмеялся Франц, и тот – тоже.
– Ну, так как же, Франц, с твоей крошкой? Так и не покажешь мне ее?
(Ишь какой этот Рейнхольд ловкий, выбросил меня из машины, а теперь снова подкатывается!)
– Да что тебе от нее нужно, Рейнхольд?
– Ничего! Просто взглянуть на нее хочется.
– Спрашиваешь, любит ли она меня? Еще как. Всем сердцем! Предана мне всей душой, вот она у меня какая. Кроме меня, ей никого и не надо, а выдумщица, взбалмошная какая, не поверишь! Ты ведь знаешь Еву?
– Знаю, конечно.
– Так вот, Мицци хочет, чтоб у нее… нет, лучше не буду говорить.
– В чем дело? Не тяни уж.
– Просто не поверишь, но уж она такая! Такого ты и слыхом не слыхивал! Да и у меня за всю мою практику не встречалось ничего подобного!
– Что, что такое? При чем тут Ева?
– Ну, смотри, не проболтайся. Так вот, эта девчонка, Мицци, хочет, чтоб у Евы был от меня ребенок…
Во как! Поглядели они друг на друга. Не выдержал Франц, хлопнул себя по ляжке и прыснул со смеху. Улыбнулся и Рейнхольд, но тут же подавил улыбку…
Потом, значит, тот человек достал бумаги на имя Финке, обосновался в Горке, стал рыбой торговать. И вдруг в один прекрасный день появляется там его падчерица – она в Горке на место поступила. Пошла она с кошелкой за рыбой, попала в лавку к Финке и говорит…
Улыбнулся было Рейнхольд, но тут же подавил улыбку. Потом спрашивает:
– Может быть, она женщин любит?
Франц все хлопает себя по ляжкам да хихикает.
– Нет, она меня любит.
– Подумать только! (И ведь бывают же такие вещи, не верится просто! Такое сокровище ему досталось, а он, дубина, сидит – зубы скалит.) Ну, а Ева что на это?
– Да что же ей-то? Они ведь подруги. Ева ее давно знает, ведь и я познакомился с Мицци через Еву.
– Ну, Франц, совсем ты меня раззадорил! Покажи мне твою Мицци хоть на расстоянии, метров с двадцати, или из-за ограды, что ли, если уж ты боишься!
– Да я, брат, вовсе не боюсь. Она мне верна, а уж хороша – чистое золото! Помнишь, говорил я тебе: «Брось ты эту чехарду с бабами – то с одной путаешься, то с другой». Это для здоровья вредно, тут никакие нервы не выдержат. От такой жизни может и кондрашка хватить. Пора остепениться, право – тебе бы на пользу это пошло… Ну да ладно, так и быть покажу тебе Мицци, посмотришь сам и поймешь, что я прав.