Текст книги "Берлин-Александерплац"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Ну, что ты опять наболтал о Цанновиче и о том, чему у него можно поучиться. Эх, быть бы тебе раввином! Мы бы уж как-нибудь прокормили тебя.
– Не нужно мне ваших милостей!
– А нам не нужны дармоеды, что сидят на чужой шее! Рассказал ли он вам, чем кончил его Цаннович?
– Глупый ты и скверный человек!
– Рассказывал он вам, а?
Франц устало поморгал глазами, взглянул на рыжего, который, грозя кулаком, направился к двери, и буркнул ему вслед:
– Постойте, не уходите. Чего вам волноваться? Пускай себе мелет.
Тогда шатен горячо заговорил, обращаясь то к незнакомцу, то к рыжему, сильно жестикулируя, ерзая на стуле, прищелкивая языком, подергивая головой и поминутно меняя выражение лица:
– Он людям только голову дурит! Да! Пусть-ка он доскажет, чем кончилось дело с Цанновичем Стефаном. Так нет, этого он не рассказывает. А почему? Почему, я вас спрашиваю?
– Потому что ты скверный человек, Элизер!
– Получше тебя. А вот почему (шатен с отвращением воздел руки и страшно выпучил глаза): Цанновича изгнали из Флоренции как вора. Почему? Потому что его там раскусили наконец.
Рыжий встал перед ним с угрожающим видом, но шатен только отмахнулся.
– Теперь мой черед, – продолжал он. – Он писал письма разным владетельным князьям, такой князь получает много писем, а по почерку не видать, что за человек писал. Ну, наш Стефан и раздулся от спеси, назвался принцем Албанским, поехал в Брюссель и полез в высокую политику. Не иначе злой ангел попутал его. Явился он там высшим властям, – нет, вы себе представьте только этого сопливца Цанновича Стефана, – и предлагает для войны, – я знаю с кем? – солдат, не то сто, не то двести тысяч, – это неважно. Ему пишут бумагу с правительственной печатью: покорнейше благодарим, в сомнительные сделки не вступаем. И опять злой ангел попутал нашего Стефана: «Возьми, говорит, эту бумагу и попробуй получить под нее деньги!» А была она прислана ему от министра с таким адресом: «Их высокоблагородию сиятельному принцу Албанскому». Дали ему под эту бумажку денег, но тут и пришел ему конец, жулику. А сколько лет ему тогда стукнуло? Тридцать, да, всего тридцать. Больше не довелось ему пожить на свете – бог его наказал за все его плутни. Вернуть деньги он не мог, на него подали в суд в Брюсселе, и тут все и выплыло. Вот каким был твой герой, Нахум. А про смерть его ты рассказал, нет? Собачья была у него смерть. В тюрьме он вскрыл себе вены. А когда он умер, как жил, так и умер, – ничего не скажешь, – пришел палач, живодер с тачкой для падали, для дохлых собак и кошек, взвалил на нее труп Стефана Цанновича, вывез его за город, на свалку, туда, где стоят виселицы, сбросил там его и засыпал мусором.
Человек в макинтоше даже рот разинул.
– Это правда?
(Что ж, скулить может и больной щенок.) Рыжий словно считал каждое слово, которое выкрикивал его шурин. Подняв указательный палец перед самым лицом шатена, он будто ждал своей реплики. Теперь он ткнул его пальцем в грудь и сплюнул перед ним на пол:
– Тьфу, тьфу! Получай! Вот ты что за человек! И это – мой шурин!
Шатен, вихляясь, пошел к окну, бросив на ходу рыжему:
– Так! А теперь попробуй сказать, что это неправда.
И рухнули красные стены. Осталась только маленькая комната, освещенная висячей лампой, и по ней, переругиваясь, бегали два еврея, шатен и рыжий, в черных велюровых шляпах. Человек из тюрьмы обратился к своему другу, к рыжему:
– Послушайте-ка, это правда, что он рассказывал про того парня? Как он засыпался и как потом его убили?
– Убили? Разве я сказал «убили»? – крикнул шатен. – Он сам покончил с собой.
– Покончил. Стало быть, покончил, – отозвался рыжий.
– А что же сделали те, другие? – поинтересовался человек из тюрьмы.
– Кто это те?
– Ну, были ведь там еще такие, как Стефан? Не всем же быть министрами, живодерами да банкирами?
Рыжий и шатен переглянулись. Рыжий сказал:
– А что им было делать? Они смотрели. Человек в желтом макинтоше, недавно выпущенный из тюрьмы, здоровенный детина, встал с дивана, поднял шляпу, смахнул с нее пыль и положил ее на стол, все так же не говоря ни слова, распахнул пальто, расстегнул жилетку и только тогда сказал:
– Видал, какие брюки? Вон я какой был толстый, а теперь широкие стали – два кулака пролезают. С голодухи! Куда что девалось! Было брюхо да сплыло. Вел себя не так, как положено, – вот и разделали под орех… Ну, да и другие не лучше! Скажешь – лучше? Черта с два. Только голову человеку морочат.
– Что, понял? – шепнул рыжему шатен.
– Чего понимать-то?
– Каторжник он, вот что.
– А хоть бы и так?
– Потом тебе говорят: «Ты свободен, лезь назад в дерьмо», – продолжал человек из тюрьмы, застегивая жилетку. – Как было дерьмо – так и осталось. Не до смеха! Разве не так? Сами же рассказывали, что они творят! Умер человек в тюрьме, а какой-то мерзавец с собачьей тележкой уж тут как тут. И увез на свалку мертвеца. А ведь человек сам на себя руки наложил. Вот сволочь проклятая! Давить таких надо, за то что измываются над человеком; какой он ни на есть, а человек.
– Ну что вам на это сказать? – сокрушенно промолвил рыжий.
– Разве мы уж и не люди, если провинились в чем когда-нибудь. Все могут опять встать на ноги, все, которые сидели в тюрьме, что бы они ни наделали. (О чем жалеть-то? Вырваться надо на свет божий! Рубить с плеча! Тогда все побоку, все пройдет – и страх, и все это наваждение.)
– Я что? Мне только хотелось доказать вам, что не следует прислушиваться ко всему, что говорит мой шурин. Иной раз не все можно, что хочется. Бывает даже наоборот.
– Это что же, – несправедливо бросить человека на свалку, как собаку дохлую, да еще мусором засыпать, разве с покойником можно так? Тьфу ты, черт! Ну, а теперь я пошел. Дай пять! (Он пожал руку рыжему.) Вижу, что вы желаете мне добра, и вы тоже. Меня зовут Биберкопф, Франц Биберкопф. Спасибо вам, что приютили меня. А то я уж совсем было свихнулся там, на дворе, ну, да ладно, что было, то прошло.
Оба еврея, улыбаясь, пожали ему руку. Рыжий сиял и долго тискал его руку в своей.
– Вот теперь вам уже стало лучше, – повторял он. – Выберете время – заходите. Буду рад.
– Спасибо, непременно зайду. Время-то найдется, вот только денег не найти. И поклонитесь от меня тому старому господину, что был здесь. Ну и силища у него в руках! Скажите, не был ли он раньше резником? Эх, что же это я? Ковер-то совсем сбился. Ну, да я сейчас поправлю. Вы не беспокойтесь, я сам все сделаю. Теперь стол… Вот так!
Он ползал на четвереньках за спиной рыжего, весело посмеиваясь.
– Вот тут на полу мы с вами сидели и калякали, – закончил он. – Лучше места не нашли. Вы уж меня извините.
Его проводили до дверей. Рыжий озабоченно спросил:
– А вы дойдете один? Шатен подтолкнул его в бок.
– Молчи! Пути не будет.
Недавний арестант выпрямился, тряхнул головой, разгреб перед собой руками воздух (на воздух, на волю – душу бы отвести – свежий воздух, чего еще надо!), потом сказал:
– Будьте спокойны. Теперь полный порядок – могу идти. Вы же рассказали о ногах и глазах. У меня они еще есть покамест. Счастливо оставаться, господа хорошие.
Оба глядели с лестницы ему вслед, пока он шел по тесному, загроможденному двору. Шляпу-котелок он надвинул на глаза и, перешагивая через лужу разлитого бензина, пробормотал:
– Эка мерзость! Коньяку бы пропустить рюмку… Кто подвернется, тому – в морду… Где бы здесь горло промочить?
БИРЖЕВАЯ ХРОНИКА: ОБЩАЯ ТЕНДЕНЦИЯ – ВЫЖИДАТЕЛЬНАЯ. К ВЕЧЕРУ ЗНАЧИТЕЛЬНОЕ ПАДЕНИЕ КУРСОВ. НА ГАМБУРГСКОЙ БИРЖЕ – ПАНИКА, НА ЛОНДОНСКОЙ – СПАД
Шел дождь. Слева, на Мюнцштрассе, сверкали рекламы. Кино – вот это что! На углу не пройти, люди толпились у забора, за которым начиналась глубокая выемка, – трамвайные рельсы словно повисли в воздухе; медленно, осторожно полз по ним вагон. Ишь ты, метро строят, новую линию, – значит работу найти в Берлине еще можно. А вон еще одно кино.
«Детям до семнадцати лет вход воспрещен». На огромном плакате – ярко-красный джентльмен стоит на ступеньках лестницы, а какая-то шикарная красотка обнимает его ноги; она лежит на лестнице, а он ноль внимания. Под плакатом надпись: «Без родителей. Судьба сироты в 6 частях». Что ж, зайдем посмотрим. Оркестрион заливался вовсю. Билет – шестьдесят пфеннигов».
У кассы толокся какой-то субъект:
– Фрейлейн, не будет ли скидки для старого ландштурмиста без желудка?
– Нет, скидка только для детей до пяти месяцев, если они с соской.
– Заметано. Нам в аккурат столько и выходит. Самые что ни на есть сосунки. Возраст – в рассрочку.
– Ну, ладно, пятьдесят с вас. Проходите.
За ним пробирается юнец, худенький, с шарфом на шее.
– Фрейлейн, а бесплатно нельзя?
– Чего? Скажи маме, пусть она тебя посадит на горшочек.
– Так как же – можно пройти?
– Куда?
– В кино.
– Здесь тебе не кино.
– А что же?
Кассирша, высунувшись в окошечко, стоящему у входной двери швейцару:
– Макс, поди-ка сюда. Вот тут один интересуется, кино здесь или не кино, Денег у него нет, Объясни-ка ему, что здесь такое.
– Вам желательно знать, что здесь такое, молодой человек? Вы это еще не заметили? Здесь касса по выдаче пособий нуждающимся, районное отделение. – И, оттирая юнца от кассы, швейцар показал ему кулак, приговаривая:
– Хочешь, могу сейчас выплатить!
Франц втиснулся в кино вместе с другими. Только что окончилась часть. Антракт. Длинный зал битком набит. Девяносто процентов мужчин в шапках – и не думают снимать их. На потолке – три завешенные красным лампочки. Впереди на возвышении – желтый рояль, на нем груды нот. Оркестрион надрывается. Потом стало темно, и началась картина.
Девчонке, которая до сих пор только пасла гусей, хотят дать образование, чего ради – непонятно. Видимо, самая середина фильма. Она сморкается в руку, при всех на лестнице чешет себе зад, – в зале смеются… Франца охватило странное чувство, когда вокруг него все засмеялись. Ну да, это свободные люди, хотят – смеются, никто им не запретит. И я среди них. Здорово!
Картина шла своим чередом. У элегантного барона была любовница, которая, ложась в гамак, задирала ноги кверху. Панталончики у нее – красота! Ай да ну! И чего они там возятся с грязной девчонкой-гусятницей? Подумаешь – тарелки вылизывает! Эка невидаль! Снова замелькала на экране та, другая, со стройными ногами. Барон бросил ее, и вот она вывалилась из гамака, полетела в траву и растянулась во всю длину. Франц пялил глаза на экран; быстро мелькали новые кадры, а у него перед глазами все еще женщина, вывалившаяся из гамака. Во рту пересохло. Тьфу, пропасть! А когда какой-то парень, возлюбленный гусятницы, обнял эту шикарную дамочку, Франца словно током ударило, мурашки забегали у него по спине, как будто он сам ее обнимал. Баба!
Неприятности всякие и страх – это еще не все. Это, брат, мура! Баба – вот что тебе нужно, чудило ты! Как он об этом раньше не подумал! Стоишь, бывало, в камере у окна и глядишь сквозь прутья решетки на двор. Иной раз пройдут женщины – на свидание там или убирать квартиру начальника. И тогда все арестанты льнут к окнам, пялятся, пожирают глазами каждую. А к одному надзирателю приехала как-то на две недели погостить жена из Эберсвальде, до этого он сам к ней ездил раз в две недели, так она времени даром не теряла – муженек на службе клевал носом от усталости и еле-еле ходил.
Франц снова на улице, под дождем. Ну, что делать будем? Человек он теперь свободный. Баба ему нужна! Нужна во что бы то ни стало. Какой воздух-то славный, и жизнь на воле вовсе не так уж плоха. Только бы встать потверже и не свалиться. В ногах у него так и пружинит, он не чует земли под собой. А на углу Кайзер-Вильгельмштрассе, за рыночными тележками, нашлась и баба. Какая ни на есть – все баба. Он тут же подцепил ее. Черт возьми, с чего это у него ноги, как ледышки? Он пошел с ней, от нетерпения до крови кусая нижнюю губу. Если далеко – не пойду! Но оказалось рядом: через Бюловплац, потом – мимо длинного забора, через парадное – во двор и шесть ступенек вниз. Женщина обернулась к нему. Сказала со смехом:
– Миленький, какой же ты торопыга. Чуть на голову мне не свалился.
Не успела она запереть дверь, как он облапил ее.
– Дай хоть зонтик убрать.
Но он тискал, мял, щипал ее, терся о ее пальто, даже не сняв шляпы. Женщина с досадой бросила зонтик.
– Да ну, отстань же, погоди, не убегу!
– Чего там еще? – спросил он, кряхтя и криво улыбаясь.
– Того и гляди все платье на мне порвешь. Нового ведь не купишь? То-то! А нам тоже ничего даром не дают… – Он все еще не отпускал ее. – Задушишь, дурной! – крикнула она. – Рехнулся, что ли?
Она была толстая, маленькая, неповоротливая. Пришлось дать ей сперва три марки. Она спрятала деньги в комод, заперла его, а ключ сунула в карман. Он не сводил с нее глаз.
– Это потому, что я пару годков отгрохал, толстуха. Там, в Тегеле. Понятно?
– Где?
– В Тегеле. Все ясно?..
Рыхлая женщина расхохоталась во все горло. Стала расстегивать кофточку… «Два яблочка на яблоньке, как двое близнецов»… Женщина обхватила Франца, прижала к себе. Цып, цып, цып, курочка, цып, цып, цып, петушок…
Крупные капли пота выступили у него на лбу, и он громко застонал.
– Ну, чего ты стонешь?
– Что за мужик за стеной топчется?
– Это не мужик. Это моя хозяйка.
– А что она делает?
– Да что ей делать? Там у нее кухня.
– Так-то так… Только чего она там гремит? Нашла время. Не люблю я этого.
– Ах ты, боже мой! Хорошо, пойду скажу ей.
Ну и потный же мужчина попался, скорей бы от него отделаться; ишь шкура тюремная, убрался бы поскорей. Она постучала в соседнюю дверь.
– Фрау Призе, да угомонитесь вы на минуточку. Мне тут надо с одним господином переговорить по важному делу.
Ну вот, все в порядке. Отчизна, сохрани покой. Иди приляг на грудь мою; но скоро я тебя выставлю, бродяга.
Зарывшись головой в подушку, она думала: на желтые полуботинки можно новые подметки поставить, верха еще хорошие. Киттин новый жених за две марки сделает, если Китти позволит, я ведь не стану его отбивать, он кстати и выкрасит их в коричневый цвет под тон коричневой блузки; положим, блузка уже сносилась, годится только на заплатки, но можно и поносить еще – только бант разгладить спереди; надо сказать фрау Призе, пока печку не загасила. Что она там стряпает нынче? – Женщина потянула носом: – Ага, жареную селедку с луком.
В голове Франца кружились обрывки каких-то стишков – считалка, что ли, ничего не понять: суп готовишь, фрейлейн Штейн, дай мне ложку, фрейлейн Штейн. Клецки варишь, фрейлейн Штейн, дай мне клецок, фрейлейн Штейн… Ты считал, и я считал – я бежал, а ты упал. Он громко застонал и спросил:
– Противен я тебе небось?
– С чего ты взял? Ну-ка, даешь любовь на пятачок… Он отвалился от нее в постель, кряхтел, стонал…
Женщина потерла себе шею.
– Ой, лопнуть можно со смеху! Ну, полежи, ты мне не мешаешь. – Толстуха хохотала, потягиваясь всем телом, потом спустила на пол туго обтянутые чулками ноги. – Я тут, ей-богу, ни при чем!
Вон, на улицу! А дождь льет и льет. Подумаешь, большое дело! Возьмем другую. Но вперед хорошенько выспаться. Франц, ты ли это, что с тобой стряслось?
«Половая потенция возникает как результат взаимодействия трех факторов: а) желез внутренней секреции, б) нервной системы, в) половых органов.
На половую потенцию воздействуют следующие железы внутренней секреции: гипофиз, щитовидная железа, надпочечники, предстательная железа, семенные пузырьки и придаток яичка. Решающее значение для всей системы имеет, однако, половая железа. Вырабатываемые ею гормоны приводят в движение весь половой аппарат – от головного мозга до половых органов. То или иное эротическое впечатление порождает соответствующее возбуждение в коре головного мозга, которое передается в промежуточный мозг, а оттуда в вегетативную нервную систему. Однако прежде чем выйти за пределы головного мозга, сексуальному возбуждению приходится преодолеть тормозящее действие целого ряда факторов, главным образом психического свойства, как-то: соображения морального порядка, неуверенность в собственных силах, боязнь оскандалиться, страх перед венерическими заболеваниями, нежелание иметь детей. Все эти факторы играют большую роль».
* * *
А вечером айда на Эльзассерштрассе. Нечего канителиться, стесняться нечего. «Сколько за удовольствие, фрейлейн?» А хороша брюнеточка, и бедра у нее – честь честью… Пальчики оближешь. «У каждой барышни есть кавалер, каждая любит на свой манер…»
– Ишь ты какой веселый! Наследство получил?
– А ты думала! Имеешь шанс заработать талер.
– Идет!
Но все-таки жутковато.
А потом, у нее в комнате… Комнатка ничего себе, чистенькая, опрятная, цветы за занавеской… Даже граммофон есть, и она ему что-то спела, сняв блузку, в вискозных чулках от Бемберга, и глаза у нее черные, как ночь.
– Знаешь, я певица, пою лирические песенки. Спросишь – где? Где вздумается. Сейчас вот я без ангажемента. Хожу по пивным, которые получше, и предлагаю свои услуги. И потом, у меня есть боевой номер. Гвоздь программы… Ай, щекотно!
– Ну, ладно тебе, не ломайся…
– Нет. Убери руки, все испортишь. Мой боевик – ну, милый, не надо! – состоит в том, что я устраиваю аукцион, а не какой-нибудь тарелочный сбор. У кого есть деньги, может меня поцеловать. Ловко, а? Тут же, при публике. Не дешевле, чем за пятьдесят пфеннигов. Ну, и платят. А ты думал, что? Вот сюда, в плечо. Можешь сам попробовать.
Она надевает цилиндр, подбоченясь поводит бедрами и кукарекает ему прямо в лицо: «Теодор, скажи, о чем ты мечтал, когда вечером на улице ко мне приставал? Теодор, скажи, что ты думал потом, когда звал меня на ужин с вином?»
Сев к нему на колени, она закурила сигарету, которую ловко вытащила у него из жилетного кармана, заглянула ему в глаза, ласково потерлась ухом о его ухо и проворковала нежно:
– Я тоскую по родному краю, и тоска мне сердце разрывает… Как все пусто кругом, где ты, мой родимый дом…
Продолжая напевать, она ложится, потягиваясь, на кушетку. Курит, гладит его волосы, смеется.
И снова пот выступил на лбу! И снова – страх! И вдруг – словно раскололась голова. Бум – колокол – в пять тридцать подъем; в шесть – отпирают камеру; бум, бум – скорее почистить куртку, поверку сегодня сам начальник делает; да нет, сегодня не его день… Все равно, скоро выпустят… Тс-с, ты слышал? Сегодня ночью один бежал, веревка еще и сейчас перекинута через наружную ограду, там ходят с ищейками… Франц стонет, поднимает голову, перед ним – женщина, он видит ее подбородок, шею… Эх, поскорее бы выбраться из тюрьмы. Нет, не выпустят. Все еще в камере!.. А женщина пускает в него сбоку голубые колечки дыма, хихикая говорит:
– Какой ты славный, давай я налью тебе рюмочку «Мампе», всего тридцать пфеннигов.
Но он лежит неподвижно, вытянувшись во весь рост.
– Что мне твой «Мампе»! Загубили они меня. Вот сидел я в Тегеле, за что, спрашивается? Сперва на действительной в окопах гнил, потом в Тегеле… Теперь я уж больше не человек.
– Брось! Нашел, где нюни распускать. Ну, отклой лотик! Больсой дядя хоцет пить. У нас весело, скучать не полагается, у нас смеются день и ночь, тоску и скуку гонят прочь.
– И за все это – вот такая гадость! Уж тогда лучше бы сразу пристукнули, сволочи. Стащили бы и меня на свалку.
– Ну, больсой дядя, выпей еще люмоцьку. Плохо дело? Не грусти, рюмку «Мампе» пропусти!
– Подумать только, что девки бегали за мной, как овцы, а мне на них тогда и плевать не хотелось. А теперь вот лежишь колода колодой…
Женщина подымает одну из сигарет, которые вывалились у него из кармана, и говорит:
– Только и остается тебе, что в полицию пожаловаться.
– Ладно уж, ухожу, ухожу.
И больше – ни слова. Ищет подтяжки, а на женщину даже и не глядит. А та, вертлявая, курит себе, посмеивается, смотрит на него и украдкой сигареты ногой под диван загоняет. Франц шапку в охапку, вниз по лестнице, и на 68 номере на Александерплац. Там зашел в пивную и долго сидел, уставившись в кружку.
«Тестифортан – патентованное средство от полового бессилия, разработано советником медицины доктором Магнусом Гиршфельдом и доктором Бернгардом Шапиро, Институт сексуальных знаний. Номер патента 365 695. Главными причинами полового бессилия являются: а) недостаточность функций желез внутренней секреции; б) слишком сильное сопротивление психических факторов или истощение эрекционного центра. Момент, когда страдающий половым бессилием будет в состоянии предпринять новую попытку, может быть определен в каждом отдельном случае строго индивидуально. Временное воздержание является нередко весьма полезным».
Наелся до отвала, отоспался, а на другой день на улице снова: «Вот с этой бы, да и с этой можно», – но ни к одной не подступается. Или вон та, у витрины, что надо бабец! Да ладно уж!.. И снова он сиднем сидит в пивной, на женщин не глядит, а только ест да накачивается пивом.
Целыми днями только и буду, что жрать, да пить, да спать, – жизнь для меня все равно кончилась. Баста…
ПОБЕДА ПО ВСЕМУ ФРОНТУ! ФРАНЦ БИБЕРКОПФ ПОКУПАЕТ ТЕЛЯТИНУ
А в среду, на третий день, он собрался, надел пиджак. Кто во всем виноват? Ида. А то кто же? Он ей, стерве, все ребра тогда переломал, потому его и засадили. Хоть и умерла стерва, а добилась своего. Вот до чего довела!
Чуть не заревел – и на улицу. Холодно. Куда идти? Туда, где она жила с ним у своей сестры. По Инвалиденштрассе, затем – за угол на Аккерштрассе, и в ворота, второй двор направо. Словно и в тюрьме не сидел, и с евреями на Драгонерштрассе не разговаривал. Где она, эта шлюха? Это она во всем виновата. Вот ведь – шел куда глаза глядят, а добрался куда надо. Дернулась щека раз-другой, дрожь в руках. Вот сюда и пожалуйте, руммер ди буммер ди кикер ди нелль, руммер ди буммер ди кикер ди нелль, руммер ди буммер…
Дзинь-дзинь.
– Кто там?
– Я.
– Кто такой?
– Да открывай же.
– Боже мой, это ты, Франц?
– Открывай!
Руммер ди буммер ди кикер ди нелль. Руммер… Какая-то нитка на языке – куда бы сплюнуть?.. Вот он стоит в коридоре, она запирает за ним входную дверь.
– Чего тебе у нас нужно? А ну как тебя кто-нибудь видел на лестнице?
– Не беда. Ну их всех к… Здравствуй!
И идет, не спросясь, налево в комнату. Руммер ди буммер… Проклятая нитка, так и не сходит с языка. Потрогал пальцем кончик языка – никакой нитки нет, чудится, будь оно проклято! Ну, вот мы и дома. Диван с высокой спинкой, а на стене старый кайзер, и француз в красных шароварах вручает ему свою шпагу – сдаюсь, мол…
– Чего тебе тут нужно, Франц? С ума сошел, что ли?
– Присяду-ка я лучше.
Сдаюсь, сдаюсь! Но кайзер возвращает ему шпагу, а как же иначе – так уж положено.
– Уходи сейчас же! Слышишь? А то я людей позову, полицию!
– Да к чему?
Руммер ди буммер… Путь неблизкий, раз уж пришел, тут и останусь…
– Да разве тебя уже выпустили?
– Да, отсидел свое. – И таращит на нее глаза, встает: – Выпустили меня, вот и пришел. Выпустить-то выпустили, но что со мной сделали…
Он хочет объяснить, что сделали, но давится своей ниткой во рту; доконали меня, все кончено, – он весь дрожит и не может даже взвыть, и только смотрит на ее руки.
– Да что с тобой, Франц? Что случилось?
И стояли горы, тысячи и тысячи лет, и войско за войском шли по ним с пушками, со знаменами; и острова из моря вздымаются, а на них людей видимо-невидимо. Все процветает, все надежно – торговые фирмы, банки, заводы, дансинги, бордели, импорт, экспорт, социальный вопрос и прочее. И вдруг в один прекрасный день – трах-тарарах, да не с дредноутов, а изнутри взорвется! Земля даст трещину. И – сладко пел душа-соловушка… корабли – взлетят на воздух, птицы – упадут на землю.
– Франц, я закричу! Слышишь? Пусти меня, пусти, Карл сейчас придет! С минуты на минуту! С Идой ты тоже так начал.
Во сколько ценится жена между друзьями? Из Лондона сообщают – лондонский бракоразводный суд вынес по делу капитана Бекона решение о расторжении брака в виду прелюбодеяния жены истца с его сослуживцем капитаном Фарбером и присудил истцу возмещение убытков на сумму в 750 фунтов стерлингов. Как видно, истец не слишком высоко ценил неверную супругу, которая в ближайшее время намерена выйти замуж за своего любовника.
Веками стояли горы нерушимо, и проходило по ним войско за войском с пушками и с боевыми слонами, и вдруг полетят эти горы вверх тормашками, расколются в щебень – где-то внизу, в глубине – трах-тах-тарарах – и конец. Тогда уж ничего не поделаешь. И говорить об этом не стоит.
Минна не может высвободить руку, и его глаза перед самыми ее глазами. Бывает так – у мужчины по лицу словно рельсы проложены, а по рельсам поезд мчится, грохот, клубы дыма, – курьерский Берлин-Гамбург-Альтона, отправление в 18.05, прибытие – в 21.40, весь путь в три часа тридцать пять минут; и ничего не поделаешь, мужские руки словно железо. Железо – не вырвешься! Буду кричать… Она кричит, зовет на помощь… А сама уже лежит на ковре. Щетинистые щеки мужчины – вплотную к ее щекам, его губы жадно тянутся к ее губам. Она старается увернуться, молит:
– Франц… о боже… пощади… Франц.
И вдруг ей все стало ясно.
Теперь она знает (ведь она же сестра Иды!), – так он иногда глядел на Иду. Это Ида в его объятиях, потому он и зажмурился и светится от счастья. И будто не избил он ее до смерти, и в грязи не завяз по уши, и не было тюрьмы. А был Трептовский сад «Парадиз», где они познакомились на гулянье, смотрели фейерверки, а потом он проводил ее домой, маленькую швею, она выиграла тогда фарфоровую вазочку в балагане, а на лестнице он с ее ключом в руках впервые поцеловал Иду, и она поднялась на цыпочки; она была в парусиновых туфельках, ключ упал на пол, а Франц не мог уж больше от нее оторваться… Да, это прежний, славный Франц Биберкопф.
А теперь он снова вдыхает ее запах, там, в ямочке под шеей, это та же кожа, тот же запах, от него кружится голова, – что-то будет? И у нее, у сестры, какое У нее странное чувство! Это все – от лица его, от того, как он молча прижимается к ней. И она уступила – еще сопротивляясь, она вся преобразилась, лицо разгладилось, ее руки не в силах больше его отталкивать, безвольными стали губы.
А Франц молчит, и губы ее поддаются, поддаются, поддаются ему… Она обмякает, как в ванне: делай со мной, что хочешь. Растекается все, как вода. Хорошо, пускай, я все поняла, – и я не хуже той, и я тебе мила.
Очарование, трепет… Блестят золотые рыбки в аквариуме. Сверкает вся комната, это уж не Аккерштрассе, не дом, и нет силы тяжести, нет центробежной силы. Исчезло, словно и не было, отклонение красных лучей в силовом поле солнца, нет больше ни кинетической теории газов, ни теории превращения теплоты в работу, ни электрических колебаний, ни электромагнитной индукции, ни плотности металлов, жидкостей и неметаллических твердых тел.
Она лежала на полу, металась из стороны в сторону. Он засмеялся и, потянувшись, сказал:
– Ну, задуши же меня, если силенки хватит. Я не шевельнусь.
– Стоило бы.
Он поднялся на ноги и закружился по комнате вне себя от счастья, восторга, блаженства. Вот трубы затрубили, гусары, вперед! аллилуйя!.. Франц Биберкопф вернулся на свет божий! Франца выпустили! Франц Биберкопф – на свободе! Подтягивая брюки, он переминался с ноги на ногу. Она села на стул, расхныкалась было.
– Я все расскажу мужу, все расскажу Карлу. Надо было тебя еще четыре года там продержать!
– Валяй, Минна, скажи ему все, не стесняйся!
– И скажу, а сейчас пойду за полицией.
– Минна, Миннакен, ну не будь же такой, у меня душа радуется! Я ведь снова человеком стал, понимаешь?
– Я говорю, ты с ума спятил. Тебе мозги повредили в Тегеле.
– Эх, пить хочу – кофейку не найдется у тебя или чего другого?
– А кто мне заплатит за передник, гляди – весь разодран.
– Да кто же, как не Франц? Он самый! Жив курилка! Франц снова здесь!
– Возьми-ка лучше шляпу да проваливай! А то, если Карл тебя застанет, а у меня синяк под глазом… И больше не показывайся. Понял?
– Адью, Минна!
А на следующее утро он опять тут как тут, с небольшим свертком. Она не хотела его впустить, но он всунул ногу в приоткрытую дверь. Минна шепотом сказала ему в щелку:
– Сказано тебе, Франц, ступай своей дорогой.
– Да я, Минна, только передники принес.
– Какие еще передники?
– Вот тут… Ты выбери.
– Нужны они мне! Спер небось?
– Не спер! Да ты открой.
– Уходи, а то соседи увидят.
– Открой, Минна.
Наконец она открыла; он бросил сверток на стол, а Минна, с веником в руках, не отходила от двери, – тогда Франц стал один кружиться по комнате.
– Эх, Минна. Вот здорово! Весь день душа радуется. А ночью ты мне снилась.
Он развернул сверток: она подошла ближе и выбрала три передника, но, когда он схватил ее за руку, – вырвалась. Он убрал остальные, а она стояла перед ним, не выпуская веника, и торопила его:
– Да скорее же! Выметайся! Он кивнул ей еще в дверях:
– До свиданья, Миннакен! Она веником захлопнула дверь.
Неделю спустя он снова стоял перед ее дверью.
– Я только хотел узнать, как у тебя с глазом.
– Все в порядке, а тебе тут нечего делать.
Он поздоровел, сил набрался; на нем было синее зимнее пальто и коричневый котелок.
– Хотел вот показаться тебе, – как ты меня находишь?
– И смотреть не хочу.
– Ну, угости хоть чашкой кофе.
В этот момент наверху стал кто-то спускаться по лестнице, по ступенькам скатился детский мячик. Минна в испуге открыла дверь и втащила Франца в квартиру.
– Постой-ка минуточку тут… Это Лумке, соседи сверху… Ну, а теперь убирайся!
– Хоть бы кофейку выпить… Неужели у тебя не найдется для меня чашки кофе?
– Ты что, за этим только и пришел? Завел уж, наверно, какую-нибудь. Ишь вырядился!
– Ну угости кофейком!
– Ох, горе мне с тобой!
Она остановилась в прихожей у вешалки, и он умоляюще взглянул на нее; она покачала головой, закрыла лицо красивым новым передником и заплакала.
– Не мучь ты меня, Франц.
– Да что с тобой?
– Карл не поверил мне про подбитый глаз. Как, говорит, можно так ушибиться о шкаф? Ну-ка продемонстрируй, как это вышло у тебя. Как будто нельзя подбить глаз о шкаф, когда дверца открыта. Пусть сам попробует… А он вот не верит, и все.
– Почему бы это, Минна?
– Может быть потому, что у меня еще и здесь царапины, на шее. Их я сперва-то и не заметила. Но что ж тут скажешь, когда тебе их показывают, а ты смотришься в зеркало и не знаешь, откуда они?
– Вот еще, может же человек поцарапаться – расчесать, к примеру, или еще как. И вообще, чего он над тобой так измывается, твой Карл? Я бы его живо успокоил.
– А тут еще ты все приходишь… Эти Лумке тебя, наверно, уж приметили.
– Ну, их дело маленькое…
– Нет, лучше уж ты уходи, Франц, и больше не возвращайся. Ты на меня беду только накличешь.
– А что, он и про передники спрашивал?
– Передники я себе давно собиралась купить.