Текст книги "Тевье-молочник. Повести и рассказы"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц)
– Например? Что у вас называется «всем женихам жених»? Если, – говорю, – портняжка, или сапожник, или меламед, пускай себе сидит на месте, а мне, как в Мидраше{41} сказано: «Свобода и избавление придут из другого места»{42}. Найду себе ровню в другом месте…
– Вы все со своими притчами! – говорит он. – С вами разговаривать – надо хорошенько подпоясаться! Начинаете сыпать словечками да изречениями. Вы лучше послушайте, какого жениха Эфраим-шадхен намерен предложить вам. Вы только слушайте и молчите.
Так говорит он мне, Эфраим то есть, и начинает выкладывать… Ну, что я вам скажу? В самом деле что-то необыкновенное! Во-первых, из очень хорошей семьи, сын почтенных родителей, не безродный какой-нибудь, а для меня, надо вам знать, это важнее всего, потому что и сам я не из последних. У меня в семье, как говорится, «и пятнистые, и пегие, и пестрые», – есть и простые люди, есть мастеровые, а есть и хозяева. Затем он, жених этот, большой грамотей, хорошо разбирается в мелких буковках, а это для меня и подавно великое дело – терпеть не могу невежд! Для меня невежда в тысячу раз хуже шалопая! Можете ходить без шапки, хоть головой вниз, ногами кверху, но если вы знаете толк в Раши{43}, то вы для меня – свой человек. Таков уж Тевье.
– Затем, – говорит Эфраим, – он богат, набит деньгами, разъезжает в карете на паре огневых лошадей, так что пыль столбом…
Ну что ж, думаю, это тоже не такой уж недостаток. Нежели бедняк, пускай уж лучше богач. Как сказано: «Приличествует бедность Израилю», – сам бог бедняка не любит. Ибо если бы бог любил бедняка, так бы бедняк бедняком не был!
– Ну, послушаем дальше!
– А дальше, – говорит Эфраим, – он хочет с вами породниться, помирает человек, сохнет. То есть не по вас, а по вашей дочери сохнет. Он хочет красивую девушку.
– Вот как? – отвечаю. – Пусть сохнет! Кто же он такой, ваше сокровище? Холостяк? Вдовец? Разведенный? Черт, дьявол?
– Холостяк! – отвечает. – Холостяк. Правда, в летах, но холостяк.
– Как же его святое имя?
Не хочет сказать, хоть режь его.
– Привезите ее в Бойберик, тогда скажу!
– Что значит, – говорю, – я ее привозить буду? Приводят лошадь на ярмарку или корову на продажу…
Словом, шадхен, сами знаете, и стенку уломать может. И порешили мы, что, даст бог, на будущей неделе я ее привезу в Бойберик. И светлые, сладостные мечты приходят мне в голову: представляю себе мою Годл разъезжающей в карете на паре горячих коней. И весь мир завидует… Не столько роскошному выезду, сколько тому, что я благодаря дочери-богачке творю добрые дела, помогаю нуждающимся, даю взаймы – кому четвертной, кому полсотни, а кому и все сто… Ведь и у другого, говорите вы, душа не мочалка…
Размышляю я эдак, возвращаясь под вечер домой, нахлестываю свою лошаденку и беседую с ней на лошадином языке:
– Вьо! – говорю. – А ну-ка, пошевеливай ходулями, да поживее, – получишь порцию овса… Ибо сказано у нас: «Без хлеба нет и учения», – не подмажешь, не поедешь…
Разговариваем мы так со своей конягой, и вижу я, из лесу идут двое: похоже, мужчина и женщина. Идут рядом, вплотную друг возле друга, горячо беседуют о чем-то. «Кто бы мог сюда забрести?» – думаю я и всматриваюсь сквозь огневые прутья солнца. Готов поклястья, что это Феферл! С кем же это он гуляет так поздно? Заслоняю рукою глаза от солнца и еще пристальнее вглядываюсь: кто же эта женщина? Ой, кажется, Годл! Да, она, честное слово – она… Вот как? То-то они так усердно занимаются грамматиками, книжки читают! «Эх, Тевье! Ну и дурень же ты!» – думаю. Останавливаю лошаденку и обращаюсь к моей парочке:
– Добрый вечер! – говорю. – Что слыхать насчет войны? Какими судьбами вы попали сюда? Кого поджидаете? Вчерашнего дня?
Услыхав такое приветствие, моя парочка остановилась, как говорится, между небом и землей – то есть ни туда ни сюда, – растерялись и покраснели… Постояли эдак несколько минут молча, опустив глаза. Потом стали поглядывать на меня, я на них, они – друг на друга.
– Ну, – говорю. – Чего это вы меня разглядываете, точно давно не видали. Я как будто тот же Тевье, что и был, ничуть не изменился.
Говорю это я, не то досадуя, не то подтрунивая над ними. А дочь моя, Годл то есть, еще больше покраснела и говорит:
– Отец, нас нужно поздравить…
– Поздравляю! Дай бог счастья! А по какому случаю? Клад, – спрашиваю, – в лесу нашли? Или только что от большой беды спаслись?
– Нас, – говорит он, – следует поздравить, мы – жених и невеста!
– Что значит, – спрашиваю, – жених и невеста?
Вы, – отвечает он, – не знаете, что значит жених и невеста? Жених и невеста значит, что я – ее жених, а она – моя невеста!
Так говорит Феферл и смотрит мне прямо в глаза. Но и я ему прямо в глаза смотрю и спрашиваю:
– Когда же у вас была помолвка? Почему меня не пригласили на торжество? Я как-никак ей будто бы сродни… Не так ли?
Шучу, понимаете, а самого черви грызут, тело мое точат. Но ничего! Тевье – не баба. Тевье любит выслушать до конца…
– Не понимаю, – говорю я. – Что же это за сватовство без свата, без помолвки?
– А на что нам сват? – отвечает Феферл. – Мы уже давно жених и невеста.
– Вот как? Чудеса, да и только! Чего же вы, – говорю, – до сих пор молчали?
– А чего нам кричать? – говорит он. – Мы бы и сегодня не рассказали, но так как нам скоро нужно будет разлучиться, мы и решили раньше повенчаться.
Тут уж я не вытерпел… «Подступила вода к горлу», как говорится, – за живое задело. То, что он говорит: «Жених и невеста», – это еще куда ни шло… Как это там сказано: «И возлюбил», – она ему нравится, он ей… Но венчаться! Что значит – венчаться? Ума не приложу!.. Жених, видать, понял, что я от всей этой истории малость ошалел, и говорит.
– Понимаете ли, реб Тевье, дело вот в чем: я собираюсь уезжать отсюда.
– Когда ты едешь?
– Вскоре.
– Куда, к примеру?
– Этого, – отвечает он, – я вам не скажу, это тайна. Понимаете? Тайна! Ну, как вам это нравится? Приходит вот такой Феферл, маленький, черненький, кикимора какая-то, объявляет себя женихом, хочет венчаться, собирается уезжать и даже не говорит куда. Лопнуть можно!
– Ну что ж! – говорю я. – Тайна так тайна… У тебя все тайны… Однако растолкуй ты мне, братец, вот что: ведь ты за справедливость ратуешь, ты же насквозь пропитан любовью к людям, – как же это так могло случиться, чтобы ты вдруг, ни с того ни с сего, забрал у Тевье дочь и сделал ее вдовой при живом муже? Это, по-твоему, и есть справедливость? Любовь к людям? Хорошо еще, что ты меня не обокрал, не поджег…
– Отец! – говорит Годл. – Ты даже не знаешь, как мы счастливы, я и он, что рассказали тебе обо всем. У нас прямо-таки камень с души свалился! Поди сюда, давай расцелуемся!
И, не долго думая, они обхватывают меня оба, она с одной стороны, он с другой, и начинают обнимать и целовать… Они меня, я их, а под шумок, должно быть от большой спешки, – они уже давай целовать друг друга! Комедия, да и только! Театр…
– Может быть, хватит, – говорю, – целоваться! Пора и о деле потолковать.
– О каком деле? – спрашивают они.
– О приданом, о платьях, о свадебных расходах, – то-се, пятое-десятое.
– Ничего этого, – отвечают они, – нам не нужно! Ничего! Ни пятого, ни десятого…
– А что же вам нужно?
– Нам, – отвечают, – только повенчаться нужно… Слыхали разговор?
Словом, о чем тут долго рассказывать! Ничего не помогло. Пришлось их повенчать. Венчание, конечно, венчанию рознь! Что и говорить, не такое оно было, какое пристало Тевье. Тоже мне… Тихая, с позволения сказать, свадьба… А к тому же еще жена, как говорится: сверх болячки – волдырь! Мучает меня, пристает, чтобы я объяснил ей: почему такая спешка? Изволь объяснить женщине, что тут пожар, горит!.. Пришлось, чтоб не поднимать шума, придумать какую-то дикую историю о наследстве, о богатой тетке из Егупца, врать почем зря, лишь бы она меня оставила в покое. И в тот же день, через несколько часов после этой хваленой свадьбы, я запрягаю лошаденку, усаживаемся втроем – я, дочь и он, зятек мой богоданный, – и марш к поезду, в Бойберик. Сижу я на возу, поглядываю со стороны на свою парочку и думаю: велик наш бог и как удивительно он своим мирком правит! Каких только нелепых созданий, каких чудаков нет у него! Вот вам чета, только что из-под венца: он уезжает, бог его ведает куда, а она остается здесь, – и хоть бы слезинку уронили, ну, из приличия, что ли! Но – молчу. Тевье – не баба. Тевье может потерпеть. Молчу и смотрю, что дальше будет… Вижу, пара молодчиков, порядочных оборванцев, в стоптанных сапогах, пришла к поезду попрощаться с моим птенчиком. Один из них, одетый как крестьянский парень, с рубахой, извините, навыпуск, стал о чем-то шушукаться с моим зятем… «Смотри, Тевье, думаю, уж не попал ли ты в компанию конокрадов, карманников, взломщиков или фальшивомонетчиков?»
На обратном пути, едучи с Годл из Бойберика, я не вытер-дел и откровенно сказал ей, о чем подумал. А она смеется и хочет меня уверить, что все они – честнейшие люди, глубоко порядочные, замечательные люди, которые всей своей жизнью жертвуют ради других, а о себе даже не думают…
– А вот тот, что в рубашке, – говорит она, – из очень богатой семьи! Родителей бросил в Егупце, ломаного гроша у них брать не хочет.
– Скажи пожалуйста! Чудеса в решете! – говорю я. – Очень славный парень, право, ему бы к его рубахе навыпуск и длинным волосам еще гармошку в руки или собаку на привязи – то-то было бы загляденье!
Вымещаю эдаким манером всю свою злобу на ней, бедной, и на нем заодно… А она? Ничего! «Не открывает себя Эсфирь» – прикидывается непонимающей. Я ей – «Феферл», а она мне – «общее благо, рабочие», – прошлогодний снег…
– Что мне, – говорю, – от вашего общего блага и от ваших рабочих, когда все это у вас делается по секрету? Есть такая поговорка! «Где секрет, там не чисто…» Вот скажи мне прямо, зачем он поехал, Феферл, и куда?
– Все, – отвечает, – скажу, только не это! И не спрашивай лучше! Поверь, со временем все узнаешь. Бог даст, услышишь, может быть, даже вскоре, много нового, много хорошего!
– Аминь! – говорю. – Дай бог! Твоими устами да мед пить! Но чтоб наши враги так здоровы были, как я знаю и понимаю, что тут у вас творится и что означает вся эта канитель!
– В том-то, – отвечает она, – и беда, что ты этого не поймешь!
– Что ж, это так замысловато? Я, кажется, с божьей помощью, и более заковыристые вещи понимаю…
– Этого, – говорит она, – одним умом не понять, это чувствовать надо, сердцем чувствовать…
Так говорит она мне, Годл то есть, а лицо в это время у нее пылает, глаза горят. Будь они неладны, дочери Тевье! Захватит их что-нибудь, так уж целиком – с головой и сердцем, с душой и телом!
Расскажу я вам вкратце: проходит неделя, и две, и три, и четыре, и пять, и шесть, и семь – ни ответа, ни привета. «Ни гласа, ни отзыва», – ни письма, ни весточки.
– Пропал, – говорю, – Феферл! – и поглядываю на свою Годл. Ни кровинки в лице. Выискивает, бедная, себе работу по дому, хочет, видать, горе свое заглушить… Но хоть бы вспомнила о нем! Тихо! Как будто никогда и не было на свете никакого Перчика!
Но вот однажды случилась такая история: приезжаю домой, вижу – моя Годл ходит заплаканная, с набухшими веками. Начинаю расспрашивать и узнаю, что был недавно какой-то длинноволосый и о чем-то шептался с ней, с Годл то есть. «Ага! – думаю. – Это, наверное, тот самый, который удрал от богатых родителей и носит рубаху навыпуск…» И, не долго думая, вызываю Годл и сразу же беру ее в оборот:
– Скажи-ка мне, дочка, ты получила от него весточку?
– Да!
– Где же он, твой суженый?
– Далеко! – говорит.
– Что он поделывает?
– Сидит.
– Сидит?
– Сидит.
– Где сидит? За что?
Молчит. Смотрит мне прямо в глаза и молчит.
– Скажи-ка мне, дочь моя, – говорю я, – насколько я понимаю, он сидит не за воровство. Но в таком случае это у меня в уме не укладывается: коль скоро он не вор и не жулик, – за что же он сидит, за какие такие грехи?
Молчит. «Не говоришь, – подумал я, – не надо! Твое сокровище, не мое! Ну и шут с ним!» Но в сердце я ношу боль. Ведь я все же отец! Недаром в молитве говорится: «Как отец детей своих жалеет», – отец отцом остается.
Короче говоря, было это в седьмой день праздника кущи{44} вечером. Уж у меня так заведено, что в праздники я и сам отдыхаю и лошаденке отдых даю, как сказано в Писании: «Ты и вол твой, и осел твой и сам отдыхай, и жена твоя и лошадь твоя…» Да и то сказать, в Бойберике делать уже почти нечего: чуть только запахнет осенью, дачники разбегаются, словно крысы в голодную пору, и Бойберик превращается в пустыню. В такое время я люблю сидеть дома на завалинке. Это для меня самая лучшая пора. Каждый хороший день – дар божий. Солнце уже не пышет жаром, оно ласкает мягко, душу живит. Лес еще зелен, от сосен по-прежнему пахнет смолой, и кажется мне, что лес выглядит празднично, как божьи кущи. Вот здесь, думаю я, господь справляет праздник. Здесь, а не в городе, где шум и сутолока, где люди носятся как угорелые, душу себе выматывают в погоне за куском хлеба, где только и слышно, что деньги, деньги и деньги! А уж вечером, да еще в такой праздник, – здесь и вовсе рай земной: небо синее, звезды сверкают, переливаются, мигают совсем как человеческие глаза. Иной раз случается, – пролетит стрелой звезда и оставляет после себя на секунду зеленоватую черту – это закатилась чья-нибудь звездочка, чье-то счастье кануло. Ведь что ни звездочка, то чья-то доля… «Хоть бы не моя судьба бесталанная», – думаю я и вспоминаю о своей Годл. Уже несколько дней, как она чего-то приободрилась, ожила, совсем другая стала. Кто-то ей письмо привез, верно от него, от Перчика. Хочется, страсть как хочется знать, что он пишет, но спрашивать не желаю. Молчит – и я молчу. Словно в рот воды набрал. Тевье – не баба, Тевье может и подождать.
Между тем выходит сама Годл, усаживается рядом со мной на завалинке, оглядывается по сторонам и говорит тихонько:
– Знаешь, папа? Я должна тебе кое-что сказать: сегодня мы с тобой распрощаемся… Навсегда…
Говорит она тихо, чуть слышно, и смотрит на меня так странно, что вовек мне этого ее взгляда не забыть. «Топиться хочет», – мелькнуло у меня в голове. Откуда такая страшная мысль? Дело в том, что недавно по соседству с нами случилась такая история: еврейская девушка влюбилась в деревенского парня и ради него… понимаете, конечно? Мать от горя заболела и умерла, отец растратил все, что имел, стал нищим. А парень раздумал и женился на другой. Тогда девушка пошла к речке, бросилась в воду и утонула…
– Что значит – ты прощаешься со мной навсегда? – спрашиваю я и опускаю голову, чтобы она не видела, как помертвело мое лицо.
– Это значит, – отвечает она, – что я уезжаю завтра на рассвете… Мы уже никогда больше не увидимся… никогда.
Немного отлегло от сердца. «И за то слава богу! – думаю я. – И то благо – могло быть и хуже, а хорошему ведь конца-краю нет…»
– Куда же, к примеру, ты едешь, если, – говорю, – я достоин узнать об этом?
– Я еду к нему.
– К нему? А где же он сейчас?
– Пока что он еще сидит, – отвечает она, – но скоро его высылают.
– Значит, ты едешь попрощаться с ним? – прикидываюсь я дурачком.
– Нет, – отвечает, – я еду за ним туда.
– Туда? Куда же? Как это место называется?
– Еще, – говорит, – точно неизвестно, как называется место, но это очень далеко отсюда, страшная даль…
Говорит она, Годл, и кажется мне, что произносит она слова с гордостью, как будто он совершил нечто такое, за что следовало бы наградить его медалью в пуд весом!.. Что можно ответить на это? За такие речи отец должен был бы рассердиться, отхлестать по щекам или отчитать как следует! Но Тевье – не баба. Я считаю, что злиться – значит дьяволу угождать. И я, как обычно, привожу стихи из Писания:
– Вижу я, дочь моя, что ты выполняешь завет божий: «А потому да покинет…» Оставляешь ради Перчика отца с матерью и отправляешься в неведомые края, в пустынные места, на застывшее море, туда, где странствовал на корабле Александр Македонский и попал на дальний остров к дикарям, как я читал когда-то в одной книжке…
Говорю я это полушутя, полусердито, а сердце у меня плачет. Но Тевье – не баба. Тевье сдерживается. Да и она, Годл то есть, тоже духом не падает. Отвечает мне обстоятельно, не торопясь, обдуманно. Дочери Тевье умеют говорить.
И хоть я и сижу, понурив голову, и с закрытыми глазами, мне кажется, что я ее вижу. Вижу ее лицо, усталое и бледное как луна, и сдается мне, что голос у нее как будто приглушен и дрожит… Броситься ей на шею, просить, умолять, чтоб она не ехала? Но я знаю, что из этого ничего не выйдет. Провались они, мои дочери! Уж если втюрятся в кого-нибудь, так всем, всем сердцем, всей душой без остатка!
Словом, просидели мы на завалинке долго-долго, чуть ли не всю ночь. Больше молчали, нежели говорили, да и говорили-то мы полусловами… Она говорила, я говорил… Об одном только я спрашивал: где это слыхано, чтобы девушка вышла замуж только для того, чтобы потом следовать за мужем куда-то к черту на рога? А она мне:
– С ним – хоть к черту на рога!
Я, конечно, стараюсь ей доказать, как это глупо. А она по-своему объясняет, что мне этого не понять. Тогда я привожу ей пример: курица высидела утят. Утята только встали на ноги, побежали к речке – и в воду, а наседка, бедная, квохчет.
– Что ты, – говорю, – на это скажешь, доченька?
– Что же мне сказать? – говорит она. – Наседку, конечно, жалко. Но неужели же из-за того, что она квохчет, утятам не плавать?
Понимаете, какой разговор? Дочь Тевье не говорит впустую…
Между тем время идет. Уже светать начинает. Старуха моя ворчит. Она уже несколько раз посылала звать нас домой. Увидев, что не помогает, она высунула голову в окно и начала меня отчитывать, как водится:
– Тевье, что ты себе думаешь?
– Тише, – говорю, – Голда! Как в Писании сказано: «Зачем возмущаться, народы?» Ты забыла, наверное, какой сегодня праздник. В эту ночь на небе решается наша судьба{45}. Эту ночь спать не полагается. Послушай меня, Голда, потрудись-ка раздуть самовар, напьемся чаю, а я тем временем запрягу лошаденку. Поедем с Годл к поезду.
И уж, как водится, сочиняю новую из-под иголочки небылицу, рассказываю, будто Годл едет в Егупец, а оттуда еще дальше, все по тому же делу, насчет наследства то есть, и может статься, что она там останется на всю зиму, а может быть, на зиму, и на лето, и еще на одну зиму. Так что, говорю, надо ей приготовить на дорогу все, что полагается: немного белья, подушки, наволочки, платья, то-се и прочее…
Командую я эдак и наказываю, чтобы никаких слез не было. Сегодня праздник на белом свете! «Сегодня, говорю, плакать нельзя! В законе прямо так и сказано!» Думаете, послушались, закона испугались? Куда там! – плачут. А как дошло до прощания, заголосили все, ревмя ревут и мать, и дети, да и сама она, Годл то есть, плачет навзрыд. Особенно тяжело было прощаться с моей старшей дочерью, с Цейтл (она к нам на праздники приходит вместе со своим мужем, с Мотлом Камзолом). Сестры как бросились друг дружке на шею, так их еле разняли. И только я один взял себя в руки, держался твердо, как кремень. То есть, конечно, это только так говорится… Внутри кипит, как в самоваре, но я, разумеется, и виду не подаю. Тевье – не баба… Всю дорогу до Бойберика мы молчали, и только, уже подъезжая к станции, я попросил ее в последний раз объяснить мне, что же все-таки сделал он такого, Феферл то есть? «Ведь все, говорю, должно иметь какой-нибудь смысл!»: Она вспыхнула и стала клясться: всеми клятвами на свете, что он чист как стеклышко!
– Он, – говорит, – человек, который меньше всего думает о себе. Вся его забота – о благе других, об общем благе, и, главное, – о рабочих, о трудовом народе!
– Стало быть, – говорю я, – он заботится обо всех на свете? А почему же свет о нем не заботится, если он такой уж хороший человек? Ну, поклонись ему от меня, твоему Александру Македонскому, скажи ему, что я полагаюсь на его порядочность, – он ведь насквозь справедливостью пронизан, я надеюсь, что он дочь мою не обманет и напишет когда-нибудь письмецо старику отцу.
Говорю я эдак, а она вдруг как бросится мне на шею и давай плакать!
– Попрощаемся, – говорит. – Будь здоров, отец! Бог знает, когда мы увидимся!..
Кончено! Тут уж я больше не выдержал…
Вспомнилась мне, понимаете ли, эта самая Годл, когда она была еще крошкой… дитя малое… на руках носил ее… на руках… Уж вы извините меня, что я так… совсем по-бабьи… Но если бы вы знали, что это за Годл! Если бы вы знали! Читали бы вы ее письма! Вот она у меня где… глубоко-глубоко… Нет, не могу я всего этого выразить…
……………………
Знаете что, пане Шолом-Алейхем? Давайте поговорим о более веселых вещах. Что слышно насчет холеры в Одессе?