Текст книги "Тевье-молочник. Повести и рассказы"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц)
– Чтоб ты провалился! Кто тебя просил, растяпа эдакий, показывать, что ты мастак под гору бегать? Ведь ты мне чуть бед не натворил, дьявол эдакий!
Задал я ему, сколько влезло. Мой молодец, видно, и сам понял, что сильно набедокурил, стоит, понурив голову, как корова над подойником.
– Прах тебя побери! – говорю я, подымаю воз, собираю посуду и – «пошел к праотцам» – поехали дальше. «Нехорошая примета, – говорю я про себя, – не случилось ли какой-нибудь беды дома?»
Так и есть. Отъезжаю еще версты две, уже и дом недалеко, вижу по дороге движется мне навстречу женская фигура. Подъезжаю ближе, вглядываюсь: Цейтл! Не знаю почему, но сердце у меня екнуло, когда я ее увидел. Спрыгнул с воза.
– Цейтл, это ты? Что ты тут делаешь? А она с плачем бросается мне на шею.
– Бог с тобой, – говорю, – доченька, чего ты плачешь?
– Ах, – отвечает она. – Отец, отец!
И обливается слезами. В глазах у меня потемнело, сердце защемило.
– Что с тобой, дочь моя, скажи, что случилось? – говорю я и обнимаю ее, ласкаю, целую.
А она:
– Отец, дорогой, сердечный ты мой! Раз в три дня кусок хлеба есть буду… Пожалей меня, пожалей мою молодость! – И снова обливается слезами, слова вымолвить не может.
«Горе мне великое! – думаю я. – Уж я догадываюсь, в чем дело. Понесла меня нелегкая в Бойберик!»
– Зачем же плакать? – говорю я и глажу ее по голове. – Глупенькая, зачем же плакать? Ну что ж поделаешь, – нет так нет, никто тебя силой не заставляет. Мы хотели тебе же лучше сделать. А если тебе не по сердцу, – что ж поделаешь? Не суждено, видать…
– Спасибо тебе, отец! – отвечает она. – Дай тебе бог долгие годы! – и снова падает ко мне на грудь, снова целует меня и обливается слезами.
– Однако, – говорю, – хватит слез! «Все суета сует» – вареники и те приедаются. Полезай-ка в тележку, поедем домой. Мать небось невесть что передумала.
Короче говоря, уселись, и я стал ее успокаивать разговорами о том о сем.
– Видишь ли, в чем дело, – говорю я. – Мы, конечно, ничего плохого в виду не имели. Бог свидетель, – нам хотелось, так сказать, обеспечить свое дитя на всякий случай. А ежели ничего из этого не выходит, значит, бог так велит. Не суждено тебе, дочь моя, прийти на все готовое, сделаться хозяйкой такого богатства, а нам – дождаться на старости лет утехи за все наши труды: и день и ночь словно к тачке прикованы, ни минуты хорошей, – одна только нищета, нужда, одни неудачи, куда ни сунься!..
– Ах, отец! – отвечает она и снова плачет. – Я в прислуги пойду, глину месить буду, землю рыть!..
– Чего ты плачешь, глупая девчонка! – говорю я. – Разве я тебя упрекаю? Или требую чего-нибудь от тебя? Просто жизнь наша горькая, безрадостная, – вот я и изливаю свою душу, с ним толкую, с господом богом, о том, как он со мною обходится. Он – отец милосердый, жалеет меня, силой своей похваляется, – да не накажет он меня за такие речи! – счеты со мной сводит, и делай что хочешь, хоть караул кричи! Но, видно, так уж быть должно. Он там, наверху, а мы – внизу, глубоко-глубоко в земле… Вот и приходится нам говорить, что он всегда прав и суд его справедлив. Ибо, ежели посмотреть на это с другой стороны, то не дурень ли я? В чем дело? Чего я горячусь? Как это так – я, червяк, ползающий по земле, жалкое создание, которое, если бог захочет, малейшим дуновением ветерка может быть в одно мгновение сметено с лица земли, – я со своим глупым разумом осмеливаюсь указывать ему, как надлежит править миром! Уж если он велит, чтоб было так, а не иначе, значит так тому и быть, – жалобы не помогут! За сорок дней, – говорю, – так у нас в священных книгах сказано, – за сорок дней до зачатья ребенка в утробе матери прилетает ангел и возглашает: «Дочь такого-то – такому-то!» Пусть дочь Тевье возьмет какой-нибудь Гецл, сын Зораха, а мясник Лейзер-Волф меть потрудится поискать свою сушеную в другом месте. То, кто ему положено, от него не уйдет, а тебе пусть господь бог пошлет твоего суженого, только бы порядочного человека, да поскорее. Аминь! Да будет воля его! Хоть бы мать не слишком кричала… Ох, и достанется же мне от нее!..
Словом, приехали домой, распрягли лошаденку, сели возле дома на травке и стали думать да гадать, как тут выйти из положения, какую бы сочинить для моей жены небылицу, сказку из «Тысячи и одной ночи», чтобы выпутаться из беды.
Дело к вечеру. Солнце садится. Теплынь. Вдалеке лягушки квакают, стреноженная лошадь щиплет траву, коровки, только что пригнанные из стада, стоят над подойниками и ждут, пока их подоят; а трава кругом благоухает – рай земной, да и только! Сижу это я, смотрю на все это и думаю, как мудро всевышний устроил свой мир. Каждое существо – от человека, скажем, и до коровы – должно свой хлеб зарабатывать, даром ничего не дается! Ты, коровушка, есть хочешь, – давай молоко, корми хозяина, и жену его, и: деток. Ты, лошадка, жевать хочешь, – вози каждый раз горшки в Бойберик и обратно. То же и человек: кусок хлеба хочешь, – изволь трудиться, доить корову, таскать крынки, сбивать масло, готовить сыр, а потом запрягай конягу и тащись чуть свет в Бойберик на дачи, кланяйся, спину гни перед егупецкими богачами, улыбайся, льсти, к каждому в душу влезай, смотри, чтобы они довольны были, чтобы как-нибудь, упаси боже, гонор их не задеть!.. Остается, правда, вопрос: «Чем отличается?» – почему такая разница? Где это сказано, что Тевье должен работать на них, вставать ни свет ни заря, когда сам бог еще спит? А ради чего? Ради того, чтобы доставить им к утреннему кофе свежее масло и сыр… Где это сказано, что Тевье обязан маяться из-за жидкой похлебки, из-за крупенного кулеша, а они, егупецкие богачи, должны косточки свои на дачах нежить, палец о палец не ударять иг кушать обязательно пироги, блинчики и вертуты? Не такой же я человек, как пони? Разве не было бы справедливо, чтобы Тевье хоть одно лето на даче пожил? Но опять-таки спрашивается: откуда возьмутся тогда сыр и масло? Кто будет коров доить? Да хотя бы они же, егупецкие аристократы то есть… И сам расхохотался при этой сумасбродной мысли… Поговорка на этот счет есть: «Послушал бы господь дураков, – был бы свет не таков…»
– Добрый вечер, реб Тевье! – называет меня вдруг кто-то по имени.
Оборачиваюсь, гляжу – знакомый: Мотл Камзол, портновский подмастерье из Анатовки.
– И тебя с добрым вечером! – говорю я. – Вот так гость! Легок на помине… Садись, Мотл, на божью землю. Какими судьбами?
– Какими судьбами? Своими ногами! – отвечает он, присаживается на траву и поглядывает туда, где мои девицы возятся с горшками и крынками.
– Давно уже, – говорит он, – собираюсь я к вам, реб Тевье, да все времени нет. Один заказ сдаю, за другой принимаюсь, Я теперь от себя тружусь, работы, слава богу, хватает. Все портные завалены заказами: лето у нас нынче такое выдалось – все свадьбы да свадьбы. Берл Фонфач дочь замуж выдает, у Иосла Шейгеца свадьба, у Мендла Заики свадьба, у Янкла Пискача свадьба. Свадьбу справляют и Мойше Горгл, и Меер Крапива, и Хаим Лошак, даже у вдовы Трегубихи – и у той свадьба.
– Весь мир, – говорю, – свадьбы справляет, одному только мне не везет. Не заслужил, видать, у бога.
– Нет, – отзывается Мотл, поглядывая на моих девиц, – вы ошибаетесь, реб Тевье. Если бы вы захотели, вы тоже могли бы сейчас готовиться к свадьбе… От вас зависит.
– А именно? – спрашиваю я. – Каким образом? Может быть, есть у тебя на примете жених для моей Цейтл?
– Как по мерке! – отвечает он.
– Что-нибудь стоящее? – спрашиваю и думаю: вот ловко-то будет, если он имеет в виду мясника Лейзер-Волфа!
– И ладно скроено, и крепко сшито! – отвечает он на своем портновском языке и все поглядывает на моих дочерей.
– Откуда, – говорю, – жених? Из каких краев? Если пахнет от него мясной лавкой, то я и слышать об этом не желаю!
– Упаси бог! – отвечает он. – Никакой мясной лавкой он не пахнет. Да вы, реб Тевье, его хорошо знаете!
– Но это – подходящее дело?
– Да еще как! – отвечает он. – Подходящее подходящему рознь! Это, как говорится, в облиточку – тютелька в тютельку!
– Кто же это такой, интересно знать?
– Кто такой? – переспрашивает он, все еще не спуская глаз с моих дочерей. – Жених, понимаете ли, реб Тевье, я сам и есть.
Только вымолвил он эти слова, – я как ошпаренный вскочил с места, а он следом за мной. Так и застыли друг против друга, нахохлившись, как петухи.
– Рехнулся ты или просто с ума спятил? – говорю я. – Ты и шадхен{35}, ты и кум, да ты же и жених? Свадьба, так сказать, с собственной музыкой? Нигде не слыхивал, чтобы парень сам себе невесту сватал.
«Химера»
– Что касается сумасшествия, – отвечает он, – то пускай враги наши с ума сходят. Я еще, можете мне поверить, в своем уме. Вовсе не нужно быть помешанным, чтобы хотеть жениться на вашей Цейтл. Недаром даже Лейзер-Волф, самый богатый человек у нас в местечке, и тот захотел взять ее как есть… Думаете, это секрет? Все местечко уже знает. А насчет того, что вы говорите: «Сам, без шадхена», – я, право, удивляюсь вам, реб Тевье: ведь вы же все-таки человек, которому, как говорится, пальца в рот не клади – откусить можете… Но к чему длинные разговоры? Дело, видите ли, в том, что я и ваша дочь Цейтл давно уже, больше года тому назад, дали друг другу слово пожениться…
Лучше бы мне нож в сердце, нежели слышать такие слова. Во-первых, куда ему, портному Мотлу, быть зятем Тевье? А во-вторых, что это за разговор такой – «они дали друг другу слово пожениться»!
– Ну, а я? Где же я? – спрашиваю. – Я тоже как будто бы имею кое-какое право слово сказать своей дочери! Или меня уж и спрашивать нечего?
– Что вы, помилуйте! – отвечает он. – Ведь я же для того и пришел, чтобы переговорить с вами. Как только я услыхал, что Лейзер-Волф сватается к вашей дочери, которую я уже больше года люблю…
– Скажите пожалуйста! – говорю я. – У Тевье есть дочь Цейтл, а тебя зовут Мотл Камзол и занимаешься ты портновским ремеслом, – что же ты можешь иметь против нее, за что тебе не любить ее?
– Нет, – отвечает он, – не в этом дело, вы меня не так поняли. Я хотел сказать, что люблю вашу дочь и что ваша дочь любит меня уже больше года, мы уже друг другу слово дали, что поженимся. Я уже несколько раз собирался потолковать с вами, да все откладывал, пока не сколочу немного денег на покупку швейной машины, а потом – пока не справлю себе одежи, как полагается. Ибо по нынешним временам любой, хоть самый ледащий парень должен иметь два костюма и несколько жилеток…
– Тьфу ты, пропасть! – говорю я. – Рассуждаете вы, как дети. А что вы будете делать после свадьбы? Зубы на чердак закинете или ты жену свою жилетками кормить будешь?
– Удивляюсь я вам, реб Тевье, от вас ли такое слышать? Я полагаю, что и вы, когда собирались жениться, собственного каменного дома не имели, и все же, как видите… Что ж, как люди, так и я… А ведь у меня как-никак и ремесло в руках…
В общем, что тут долго рассказывать, – уговорил он меня. Да и к чему себя обманывать, – а как все молодые люди у нас женятся? Если обращать внимание на такие вещи, то ведь людям нашего достатка и вовсе жениться нельзя было бы… Одно только было мне досадно, и понять я этого никак не мог: что значит – они сами дали друг другу слово? Что это за жизнь такая пошла? Парень встречает девушку и говорит ей: «Дадим друг другу слово, что поженимся…» Так просто, за здорово живешь? Однако, когда я посмотрел на моего Мотла, когда увидел, что стоит он, понурив голову, как грешник, что говорит он серьезно, без задних мыслей, я стал думать по-другому. Давайте, думаю, взглянем на это дело с другой стороны: чего это я ломаюсь и прикидываюсь? Рода я, что ли, очень знатного? Или приданого за моей дочерью даю невесть сколько, или одежу, прости господи, роскошную? Мотл Камзол, конечно, всего лишь портной, но он очень славный парень, работяга, жену прокормить может и честный человек к тому же. Чего же еще мне от него надо? «Тевье, – сказал я самому себе, – перестань чваниться и говори, как в Писании сказано: «Прощаю по слову твоему?» Дай бог счастья!»
Да, но как быть с моей старухой? Ведь она же мне такое закатит, что жизни рад не будешь! Как же к ней подъехать, чтобы и она примирилась?
– Знаешь что, Мотл? – обращаюсь я к новоявленному жениху. – Ты ступай домой, а я здесь тем временем все улажу, поговорю с тем, с другим. Как в предании об Эсфири написано: «Питье шло чинно», – все это надо обмозговать как следует. А завтра, бог даст, если ты к тому времени не передумаешь, мы, наверное, увидимся.
– Передумаю? – отвечает он. – Я передумаю? Да не сойти мне с этого места! Да превратиться мне в камень!
– К чему мне твои клятвы? – говорю я. – Я и без клятвы тебе верю. Будь здоров, спокойной тебе ночи и пускай тебе снятся хорошие сны…
Сам я тоже лег спать, но сон меня не берет. Голова пухнет: то одно придумываю, то другое. Наконец придумал-таки. Вот послушайте, что Тевье может прийти в голову.
Около полуночи, – все в доме крепко спят, кто храпит, кто посвистывает, – а я вдруг как закричу не своим голосом: «Гвалт! Гвалт! Гвалт!» И, конечно, переполошил весь дом. Первая вскочила Голда и стала меня тормошить:
– Бог с тобой, Тевье! Проснись! Что случилось? Чего ты кричишь?
Я раскрываю глаза, оглядываюсь по сторонам, точно ищу кого-то, и-спрашиваю с дрожью в голосе:
– Где она?
– Кто? Кого ты ищешь?
– Фруме-Сору, – отвечаю, – Фруме-Сора, жена Лейзер-Волфа только что стояла тут…
– Ты бредишь, Тевье! – говорит жена. – Бог с тобой! Фруме-Сора, жена Лейзер-Волфа, – не про нас будь сказано, – давно уже на том свете…
– Знаю, – отвечаю я, – что она умерла, и все же она только что была здесь, возле самой кровати, говорила со мной. Схватила за горло, задушить хотела…
– Опомнись, Тевье! – говорит жена. – Что ты болтаешь? Тебе, наверное, сон приснился. Сплюнь трижды и расскажи мне, что тебе померещилось, я тебе к добру истолкую…
– Дай тебе бог здоровья, Голда, – отвечаю я. – Ты привела меня в чувство. Если бы не ты, у меня бы от страха сердце разорвалось.-. Дай мне глоток воды, и я расскажу тебе, что мне приснилось. Только не пугайся, Голда, и не подумай невесть что. В наших священных книгах сказано, что только три доли сна могут иной раз сбыться, а все остальное – чепуха, глупости, сущая бессмыслица…
– Прежде всего, – начал я, – снилось мне, что у нас какое-то торжество – не то свадьба, не то помолвка, – много народу: женщины, мужчины, раввин, резник… А музыкантов!.. Вдруг отворяется дверь и входит твоя бабушка Цейтл, царство ей небесное…
Услыхав про бабушку Цейтл, жена побледнела как полотно и спрашивает:
– Как она выглядела с лица? А во что была одета?
– С лица? – отвечаю я. – Всем бы нашим врагам такое лицо: желтое, как воск, а одета, конечно, в белое, в саван… «Поздравляю! – говорит мне бабушка Цейтл. – Я очень довольна, что вы для вашей дочери Цейтл, которая носит мое имя, выбрали такого хорошего, такого порядочного жениха. Его зовут Мотл Камзол, в память моего дяди Мордхе, и хоть он портной, но очень честный молодой человек…»
– Откуда, – говорит Голда, – к нам затесался портной? В нашей семье имеются меламеды{36}, канторы{37}, синагогальные служки, могильщики, просто нищие, но ни портных, упаси боже, ни сапожников…
– Не перебивай меня, Голда! – говорю я. – Наверное, твоей бабушке Цейтл лучше знать… Услыхав такое поздравление, я говорю ей: «Почему вы, бабушка, сказали, что жениха Цейтл зовут Мотл и что он портной? Его зовут вовсе Лейзер-Волф, и он – мясник!» – «Нет, – отвечает бабушка Цейтл, – нет, Тевье, жениха твоей Цейтл зовут Мотл, он портной, с ним она и проживет до старости в довольстве и в почете». – «Ладно, говорю, бабушка, но как же быть с Лейзер-Волфом? Ведь я только вчера дал ему слово!» Не успел я вымолвить это, гляжу – нет бабушки Цейтл, исчезла! А на ее месте выросла Фруме-Сора, жена Лейзер-Волфа, и обращается ко мне с такими словами: «Реб Тевье, я всегда считала вас человеком порядочным, богобоязненным… Как же могло случиться, чтобы вы решились на такое дело: как вы могли пожелать, чтобы ваша дочь была моей наследницей, чтобы она жила в моем доме, владела моими ключами, надевала мое пальто, носила мои драгоценности, мой жемчуг?» – «Чем же, отвечаю, я виноват? Так хотел ваш Лейзер-Волф!» – «Лейзер-Волф? – говорит она. – Лейзер-Волф кончит плохо, а ваша Цейтл… жаль мне бедняжку! Больше трех недель она с ним не проживет. А когда пройдут три недели, я явлюсь к ней ночью, схвачу ее за горло, вот так!..» При этом, – говорю, – Фруме-Сора схватила меня за горло и стала душить изо всех сил… Если бы ты меня не разбудила, я был бы давно уже далеко-далеко…
– Тьфу, тьфу, тьфу! – трижды сплюнула жена. – Пускай все это в воде потонет, сквозь землю провалится, по чердакам мотается, в лесу покоится, а нам и детям нашим не вредит! Всякие беды и напасти на голову мясника, на его руки и ноги! Пропади он пропадом за один ноготок Мотла Камзола, хоть он и портной. Ибо раз он носит имя моего дяди Мордхе, то он, наверное, не прирожденный портной… И уж если бабушка, царство ей небесное, потрудилась и пришла с того света, чтобы поздравить, значит, мы должны сказать: так тому и быть, в добрый и счастливый час! Аминь!
Словом, что тут долго рассказывать? Я в ту ночь был крепче железа, если не лопнул со смеху, лежа под одеялом… Как сказано в молитве: «Благословен создавший меня не женщиной», – баба бабой остается. Понятно, что на следующий день была у нас помолвка, а вскоре и свадьба, – как говорится – одним махом! И молодая парочка живет, слава богу, припеваючи. Он портняжит, ходит в Бойберик, из одной дачи в другую, набирает работу, а она день и ночь в труде да заботе: варит и печет, стирает и моет, таскает воду. Едва-едва на кусок хлеба хватает. Если бы я не приносил иной раз кое-чего молочного, а в другой раз немножко денег, было бы совсем невесело. А спросите ее, – она говорит, что живется ей, благодарение богу, как нельзя лучше, был бы только здоров ее Мотл… Вот и толкуй с нынешними детьми!
Так оно и выходит, как я вам вначале говорил: «Растил я чад своих и пестовал», – работай как вол ради детей, бейся как рыба об лед, – «а они возмутились против меня», а они говорят, что лучше нас понимают. Нет, как хотите, – чересчур умны наши дети!
Однако, кажется, я на сей раз морочил вам голову больше, чем когда-либо. Не взыщите, будьте здоровы и всего вам наилучшего!
Годл{38}
Вы удивляетесь, пане Шолом-Алейхем, что Тевье давно не видать? Осунулся, говорите, как-то сразу поседел? Эх-эх-эх! Если бы вы знали, с какими горестями, с какой болью носится Тевье! Как это там у нас сказано: «Прах еси и в прах обратишься», – человек слабее мухи и крепче железа. Прямо-таки книжку обо мне писать можно! Что ни беда, что ни несчастье, что ни напасть – меня стороной не обойдет! Отчего это так? Вы не знаете? Может быть, оттого что по натуре я человек до глупости доверчивый, каждому на совесть верю. Тевье забывает, что мудрецы наши тысячу раз наказывали: «Прославляй его и подозревай», а по-еврейски это означает: «Не верь собаке!» Но что поделаешь, скажите на милость, если у меня такой характер? Я, как вам известно, живу надеждой и на предвечного не жалуюсь – что бы он ни творил, все благо! Потому что, с другой стороны, попробуйте жаловаться, – вам что-нибудь поможет? Коль скоро мы говорим в молитве: «И душа принадлежит тебе и тело – тебе», то что же может знать человек и какое он имеет значение? Я постоянно толкую с ней, с моей старухой же то есть:
– Голда, ты грешишь? У нас в Писании сказано…
– Ну что мне твое Писание! – отвечает она. – У нас дочь на выданье. А за этой дочерью следуют, не сглазить бы, еще две, а за этими двумя – еще три!
– Эх! – говорю я. – Чепуха все это, Голда! Наши мудрецы и тут свое слово сказали. Есть в книге толкований…
Но она и сказать не дает.
– Взрослые дочери, – перебивает она, – сами по себе хорошее толкование…
Вот и объяснись с женщиной!
Словом, как вам должно быть ясно, выбор у меня, не сглазить бы, достаточный, и «товар» к тому же хорош, грех жаловаться! Одна другой краше! Не полагается, конечно, самому расхваливать своих детей. Но я слышу, что люди говорят: «Красавицы!» А всех лучше – старшая, звать ее Годл, вторая после Цейтл, той, которая втюрилась, если помните, в портнягу. И хороша же она, вторая дочь моя, Годл то есть, ну, как вам сказать? Совсем, как написано в сказании об Эсфири: «Ибо пригожа она лицом своим», – сияет как золото. И как на грех, она к тому же девица с головой: пишет и читает по-еврейски и по-русски, а книжки – книжки глотает, как галушки. Вы, пожалуй, спросите: что общего у дочери Тевье с книжками, когда отец ее всего-навсего торгует сыром и маслом? Вот об этом-то я и спрашиваю у них, у наших молодых людей то есть, у которых, извините за выражение, штанов нет, а учиться – страсть какая охота. Как в «Сказании на пасху» говорится: «Все мы мудрецы», – все хотят учиться, «все мы знатоки», – все хотят быть образованными… Спросите у них: чему учиться? Для чего учиться? Козы бы так знали по чужим огородам лазить! Ведь их даже никуда не допускают! Как там сказано: «Не простирай руки!» – брысь от масла! И все же посмотрели бы вы, как они учатся! И кто? Дети ремесленников, портных, сапожников, честное слово! Уезжают в Егупец или в Одессу, валяются по чердакам, едят хворобу с болячкой, а закусывают лихоманкой, месяцами куска мяса в глаза не видят. Вшестером в складчину булку с селедкой покупают и – «да возрадуешься в день праздника твоего», – гуляй, голытьба!
Словом, один из этих молодчиков затесался и в наш уголок, невзрачный такой паренек, живший неподалеку от наших мест. Я знавал его отца, был он папиросник и бедняк, – да простит он меня, – каких свет не видал! Но не в этом дело. Чего уж там! Если нашему великому ученому, раби Иоханану Гасандлеру{39} не стыдно было сапоги тачать, то ему, я думаю, и подавно нечего стыдиться, что отец у него папиросник. Одного только я в толк не возьму: с чего бы это нищему хотеть учиться, быть образованным? Правда, черт его не взял, этого парнишку, – голова у него на плечах неплохая, хорошая голова! Перчиком звать его, этого недолю, а мы его на еврейский лад переименовали – «Фефер»{40}. Он и выглядит, как перчик: неказистый такой, щупленький, черненький, кикимора, но – башковит, а язык – огонь!
И вот однажды случилась такая история. Еду я домой из Бойберика, сбыл свой товар – целый транспорт сыра, масла, сметаны и прочей молочной снеди. Сижу и, по обыкновению своему, размышляю о всяких высоких материях: о том, о сем, о егупецких богачах, которым, не сглазить бы, так везет и так хорошо живется, о неудачнике Тевье с его конягой, которые всю жизнь маются, и тому подобных вещах.
Время летнее. Солнце печет. Мухи кусаются. А кругом – благодать! Широко раскинулся мир, огромный, просторный, хоть подымись и лети, хоть растянись и плыви!..
Гляжу – шагает по песку паренек, с узелком под мышкой, потом обливается, едва дышит.
– Стоп, машина! – говорю я ему. – Присаживайся, слышь, подвезу малость, все равно порожняком еду. Как там у нас говорится: «Ослу друга твоего, если встретишь, в помощи не откажи», а уж человеку и подавно…
Улыбнулся, шельмец, но просить себя долго не заставил и полез в телегу.
– Откуда, – спрашиваю, – к примеру, шагает паренек?
– Из Егупца.
– А что, – спрашиваю, – такому пареньку, как ты, делать в Егупце?
– Паренек, вроде меня, – говорит он, – сдает экзамены!
– А на кого, – говорю, – такой паренек учится!
– Такой паренек, – отвечает он, – и сам еще не знает, на кого учится.
– А зачем, – спрашиваю, – в таком случае паренек зря морочит себе голову?
– А вы, – отвечает, – не беспокойтесь, реб Тевье! Такой паренек, как я, знает, что делает.
– Скажите-ка, пожалуйста, уж если я тебе знаком, кто же ты, к примеру, такой?
– Кто я такой? Я, – говорит, – человек!
– Вижу, – говорю, – что не лошадь. Чей ты?
– Чей? – отвечает. – Божий!
– Знаю, – говорю, – что божий! У нас так и сказано: «Всяк зверь и всякая скотина…» Я спрашиваю, откуда ты родом? Из каких краев? Из наших или, может быть, из Литвы?
– Родом, – говорит он, – я от Адама. А вообще-то я здешний. Вы, наверное, меня знаете.
– Кто же твой отец? А ну-ка, послушаем.
– Отца моего, – отвечает он, – звали Перчик.
– Тьфу ты, пропасть! Зачем же ты мне так долго голову морочил? Стало быть, ты – сын папиросника Перчика?
– Стало быть, я – сын папиросника Перчика.
– И учишься, – говорю я, – в «классах»?
– И учусь, – отвечает, – в «классах».
– Ну, что же! «И Гапка – люди, и Юхим – человек!» А скажи-ка мне, сокровище мое, чем же ты, к примеру, живешь?
– А живу я, – говорит он, – от того, что ем.
– Вот как! Здорово! Что же, – спрашиваю, – ты ешь?
– Все, что дают, – отвечает он.
– Понимаю, – говорю, – что ты не из привередливых. Было бы что. А если нет ничего, закусываешь губу и ложишься натощак. И все это ради того, чтобы учиться в «классах»? По егупецким богачам равняешься? Как в Писании сказано: «Все любимые, все избранные…»
Говорю я с ним эдаким манером, привожу изречения, примеры, притчи, как Тевье умеет. Но думаете, он, Перчик то есть, в долгу остается?
– Не дождутся, – говорит он, – богачи, чтобы я равнялся по ним! Плевать я на них хотел!
– Ты, – отвечаю, – что-то больно взъелся на богачей! Боюсь, не поделил ты с ними отцовского наследства…
– Да будет вам известно, – говорит он, – что и я, и вы, и все мы имеем, быть может, очень большую долю в их наследстве.
– Знаешь что? – отвечаю я. – Лучше бы ты помалкивал!.. Вижу, однако, что парень ты не промах, за язык тебя тянуть не приходится… Если будет у тебя время, можешь забежать ко мне сегодня вечером, потолкуем с тобой, а заодно, кстати, и поужинаешь с нами…
Разумеется, паренек мой не заставил повторять приглашение и пришел в гости, в самую точку угодил, когда борщ уже на столе стоял, а пирожки на сковородке жарились.
– Хорошо, – говорю, – тому жить, кому бабушка ворожит. Можешь идти руки мыть. А не хочешь, можешь и так за стол садиться. Я у бога в стряпчих не состою, и сечь меня на том свете за тебя не будут.
Говорим мы с ним эдаким вот манером, и чувствую я, что тянет меня к этому человечку. Почему, – сам не знаю, а только тянет. Люблю, понимаете, человека, с которым можно словом перекинуться – иной раз изречением, другой раз – притчей, рассуждением о разных, высоких материях, – то да се, пятое-десятое… Таков уж Тевье.
С этих пор мой паренек стал приходить чуть ли не каждый день. Покончит с уроками и заглянет ко мне отдохнуть, побеседовать. Можете себе представить, что это были за уроки и что они ему давали, прости господи, если самый крупный богач у нас привык платить не больше трешницы в месяц, да и то требует, чтобы учитель вдобавок прочитывал его телеграммы, надписывал адреса или бегал иной раз по поручениям… Почему бы и нет? Ведь ясно сказано: «Всей душой и всем сердцем», – если ешь хлеб, должен знать за что…
Хорошо еще, что кормился он, собственно, у меня. За это он занимался понемногу с моими дочерьми. Как говорится: «Око за око…» Таким образом сделался он у нас своим человеком. Дети подносили ему стакан молока, а старуха присматривала, чтобы у него рубаха на теле была и носки целые. Вот тогда-то мы и прозвали его «Феферл», переделали то есть его имя на еврейский лад. И можно сказать, что все мы его полюбили, как родного, потому что по натуре он, надо вам знать, и в самом деле славный паренек, без хитростей: мое – твое, твое – мое, душа нараспашку…
За одно только я его терпеть не мог: за то, что он вдруг, ни с того ни с сего, пропадал. Неожиданно подымется, уйдет, и ищи ветра в поле – нету Перчика! «Где ты был, дорогой мой птенчик?» Молчит как рыба… Не знаю, как вы, а я не люблю человека с секретами! Я люблю так, как сказано в Писании: «Что есть, то и выкладывай!» Зато, с другой стороны, было у него и большое достоинство: уж если разговорится, – «кто на воде, а кто в огне», – так и пышет жаром, так и режет. Язычок, будь он неладен! Говорит против бога и против помазанника его, и больше всего – против помазанника… А планы у него все какие-то дикие, нелепые, сумасшедшие, и все-то у него шиворот-навыворот, все вверх ногами. Богач, например, по глупому его разумению, вообще ничего не стоит, а бедняк, наоборот, цаца великая, а уж мастеровые, рабочие – те и вовсе соль земли, потому что труд, говорит он, – это главное, всему основа.
– А все же, – говорю я, – с деньгами этого не сравнишь!
Тут он вспыхивает и начинает меня убеждать, что деньги – зарез для всего мира. От денег, – говорит он, – всяческая подлость на земле, да и вообще все, что творится на белом свете, – несправедливо. И приводит мне десять тысяч доказательств и примеров, и все они пристают ко мне, как горох к стене.
– Выходит, стало быть, по сумасшедшему твоему рассуждению, что доить корову или заставлять лошаденку в упряжи ходить – тоже несправедливо?
И много таких каверзных вопросов задаю я ему, припираю его, так сказать, к стенке на каждом шагу, как Тевье умеет! Однако и Феферл мой тоже это умеет, да еще как умеет! Лучше бы уж он не умел. А уж если есть у него что-нибудь на сердце, – тут же выложит.
Сидим мы однажды под вечер у меня на завалинке и эдак вот рассуждаем, философствуем… Вдруг он и говорит мне, Феферл то есть:
– Знаете, реб Тевье? Дочери у вас очень удачные!
– Серьезно? – отвечаю. – Спасибо за добрую весть! Им было, – говорю, – в кого уродиться.
– Одна, – продолжает он, – старшая, и вовсе умница! Человек в полном смысле слова!
– И без тебя знаю! – говорю я. – Яблоко от яблони недалеко падает.
Говорю это я ему, а у самого сердце, конечно, тает от удовольствия. Какому отцу, скажите, не приятно, когда хвалят его детей? Поди угадай, что от этих похвал разгорится такая пламенная любовь, не приведи господи! Вот послушайте.
Короче говоря, «и бысть вечер и бысть утро», – было это в сумерки, в Бойберике. Еду я на своей тележке по дачам, вдруг меня кто-то останавливает. Гляжу – Эфраим-шадхен. Эфраим, надо вам сказать, такой же сват, как и все сваты, то есть занимается сватовством. Увидал меня в Бойберике и остановил:
– Извините, реб Тевье, мне нужно вам кое-что сказать.
– Ну что ж! Лишь бы что-нибудь хорошее, – отвечаю я и придерживаю конягу.
– У вас, – говорит, – реб Тевье, есть дочь.
– У меня их, – отвечаю, – семеро, дай им бог здоровья!
– Я знаю, – отвечает он, – что у вас семеро! У меня тоже семеро.
– Стало быть, – говорю, – у обоих у нас ровным счетом четырнадцать.
– Словом, – отвечает он, – шутки в сторону. Дело вот в чем, реб Тевье: я, как вам известно, сват. И вот есть у меня для вас жених – всем женихам жених! Высший сорт!