Текст книги "Тевье-молочник. Повести и рассказы"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 50 страниц)
– Боже мой, – плачет мать, – сколько слез мы пролили, я и отец твой, пока бог не смилостивился над нами… Мы чуть не потеряли тебя, бедное дитя мое, согрешили мы перед тобой, и все из-за чего? Из-за мальчика какого-то, из-за Берла – воришки какого-то, которого высек учитель. Когда ты вернулся из хедера, ты был уже как мертвый, о, горе мне! Во всем виноват разбойник-учитель твой, грабитель, чтоб ему тошно сделалось… Нет, мальчик мой, теперь, когда ты встанешь с божьей помощью с постели, ты не пойдешь к этому учителю. Мы отдадим тебя к другому, не такому мучителю и душегубу, как этот Ангел Смерти, да сотрется имя его и память о нем!
Новость эта очень мне нравится. Я обнимаю маму и целую ее.
– Милая, милая мама!
Отец подходит ко мне, кладет свою бледную, холодную руку мне на лоб и говорит тихо, без всякого гнева:
– Ай, как ты испугал нас, бездельник этакий!
Подходит и еврейский немец или немецкий еврей, господин Герц Эрценгерц, с сигарой в зубах, он наклоняет свою бритую физиономию, хлопает меня по щеке и говорит по-немецки:
– Гут, гут! Выздоравливай! Гут!..
А через две недели после выздоровления отец говорит мне:
– Ну, сыночек, отправляйся в хедер и не думай больше о ножиках и прочих глупостях… Пора стать взрослым человеком. Через три года – ты совершеннолетний, дай бог прожить сто двадцать лет…
Он провожает меня к новому учителю, реб Хаиму Коту. В первый раз слышу я от сердитого своего отца добрые, нежные слова. Я забываю сразу все, все его проклятия и пощечины, словно ничего этого и не было. Кабы не было стыдно, я бы обнял его и расцеловал, но – хи-хи-хи – где это видано – целовать отца? Мама снабжает меня на дорогу целым яблоком и двумя грошами, немец дарит мне две копейки, он щиплет меня за щеку и говорит по-немецки:
– Солидный юноша! Гут, гут!..
Я беру с собой Талмуд и отправляюсь в хедер. На сердце у меня легко, голова ясна,; мысли прозрачны, свежи, честны, и сам я – как новорожденный. Солнце кланяется мне теплыми своими лучами. Ветерок прокрадывается в мои волосы, птицы пищат: «ти-ти-ти!». Меня носит по воздуху, мне хочется летать, прыгать, танцевать – как хорошо быть честным!..
Я крепко-крепко прижимаю к груди Талмуд и мчусь в хедер. И даю клятву над Талмудом, что никогда, никогда не трону ничего чужого, никогда, никогда не украду, никогда ничего не утаю, я буду, честным: всегда, всегда…
ЧасыРассказ
Перевод Е. Аксельрод
{79}
Часы пробили тринадцать…
Не подумайте, что я шучу. Я рассказываю вам вполне правдивую историю, которая случилась в Касриловке, у нас в доме. Я сам был свидетелем этой истории.
У нас были стенные часы, старые-престарые часы; отец получил их в наследство от деда, дед – от прадеда, и так они переходили от поколения к поколению с незапамятных времен. Право, жаль, что часы – не живое существо, что у них нет языка и они не умеют говорить: они бы многое могли порассказать… Наши часы пользовались славой первых часов в городе – «часы реб Нохима!..» Они так хорошо шли, так верно показывали время, что люди ставили по ним свои часы. Представьте себе, даже Лейбуш-философ, настоящий мудрец, который определял заход солнца по самому солнцу и знал наизусть календарь, даже он говорил (я слышал из его собственных уст), что хотя наши часы… по сравнению с его часами сущая ерунда, понюшки табаку не стоят, но по сравнению с другими наши часы все-таки часы… А уж если Лейбуш-философ сказал, то на его слова можно было положиться, потому что каждую субботу под вечер, между предвечерней и вечерней молитвами, он не ленился подниматься в женское отделение синагоги{80} или на вершину холма возле старой синагоги и затаив дыхание следить за солнцем, ловить мгновение, когда оно сядет. В одной руке держал он часы, в другой – календарь, и, когда солнце спускалось за Касриловку, реб Лейбуш говорил: «Поймал!» Часто он заходил к нам сверять часы. Войдя, он никогда не скажет «добрый вечер», а только взглянет на наши стенные часы, на свои карманные и на календарь, потом еще раз на наши стенные часы, на свои карманные и на календарь – и нет его.
Лишь однажды реб Лейбуш, придя к нам сверить часы, поднял крик:
– Нохим! Скорей! Где ты?
Отец прибежал ни жив ни мертв.
– А?! Что случилось, реб Лейбуш?
– Злодей, ты еще спрашиваешь!.. – отвечает реб Лейбуш и сует прямо в лицо отцу свои карманные часы, потом показывает ему на наши стенные часы и кричит голосом человека, которому наступили на мозоль: – Нохим! Что ты молчишь? Они ведь спешат на полторы минуты, на полторы минуты! Им место на свалке!!! – Последнее слово он произносит с такой силой, как в молитве слова «бог един».
Отцу досадно: как это его часам место на свалке!
– Откуда известно, реб Лейбуш, что мои часы спешат на полторы минуты? А может, наоборот, может, ваши часы отстают на полторы минуты? Чего только не бывает!
Реб Лейбуш смотрит на него такими глазами, как если бы отец сказал, что первое число будет продолжаться три дня подряд, или что канун пасхи выпал в июле, или еще тому подобные нелепости, от которых, если принять их всерьез, может хватить удар. Реб Лейбуш не отвечает ни слова. Он глубоко вздыхает, поворачивается, не простившись, хлопает дверью – и нет его! Но это еще ничего; весь город знает: реб Лейбуш – человек, которому не нравится ни одна вещь на свете. О лучшем канторе он скажет, что это кочан капусты; умнейшего человека назовет скотиной в ослином обличье; счастливое бракосочетание сравнит с кривой кочергой и о самом справедливом высказывании отзовется, что оно идет к делу, как пятое колесо к телеге. Такой уж человек реб Лейбуш-философ.
Но возвращаюсь к нашим часам. Это, говорю я вам, были часы что надо! Их бой был слышен за три дома: бом!.. бом!.. бом!.. Почти половина города жила по нашим часам. По ним читали и полуночную и утреннюю молитвы; в пятницу по ним пекли халу, солили мясо, благословляли субботние свечи, а к исходу субботы – зажигали свет: по нашим часам делали все, что имело отношение к еврейским обрядам. Словом, наши часы были городскими часами. Служили они, сердечные, очень, очень верно, никогда не останавливались даже на сутки, ни разу за всю свою жизнь не побывали в руках у часового мастера. Отец возился с ними сам (он достаточно разбирался в тонкостях часового ремесла). Каждый раз накануне пасхи отец осторожно снимал часы со стены, прочищал пером, извлекая из их внутренностей паутину с запутавшимися в ней мухами, которых пауки заманили туда и свернули им головки, и мертвых тараканов, заблудившихся там и погибших насильственной смертью… Протерев и прочистив часы, отец вешал их обратно на стену и сиял. Вернее, они вместе сияли: часы сияли оттого, что их причесали и нарядили, а отец сиял оттого, что часы сияли.
И был день, и случилась история. Однажды, в хорошую ясную погоду, мы все сидели за столом и завтракали. У меня была привычка: когда бьют часы, считать удары, и непременно вслух:
– Раз… два… три… семь… одиннадцать… двенадцать… тринадцать… Ой, тринадцать!
– Тринадцать? – смеется отец. – А ты мастер считать, ничего не скажешь. Разве бывает тринадцать часов?
– Тринадцать, чтоб мне провалиться, тринадцать!
– Тринадцать оплеух ты от меня получишь, – говорит отец, рассердившись. – Не смей повторять такие глупости. Часы, невежда, не могут бить тринадцать!
– Знаешь, Нохим, – вмешивается мать. – Боюсь, что ребенок прав. Мне кажется, и я насчитала тринадцать!
– Вот так новости! – говорит отец.
Похоже было на то, что и он начинает сомневаться. После завтрака он подходит к часам, взбирается на табурет, трогает какое-то колесико, и часы снова бьют. Мы все втроем считаем и киваем головой в такт ударам: «Раз… два… три… семь… девять… двенадцать… тринадцать».
– Тринадцать?.. – Отец смотрит на нас, как человек, который вдруг услышал, что стена заговорила, неожиданно обрела дар речи.
Он еще немного ковыряется в колесике, и часы еще раз бьют тринадцать. Отец, бледный, со вздохом слезает с табурета, останавливается посреди комнаты, смотрит на потолок и, жуя кончик бороды, рассуждает сам с собой:
– Бьют тринадцать… Что же это такое? Что бы это могло означать? Будь они испорчены, они бы остановились. В чем же тут дело? Надо понимать так: спружинка…
– Что ты мудришь: спружинка, спружинка? – говорит ему мать. – Берут часы и исправляют. Ты ведь мастер!..
– Что ж? Может, ты и права… – отвечает ей отец, снимает часы со стены и начинает возиться с ними. Он трудится, потеет над часами целый день и наконец вешает их на место – слава богу, идут как следует. А когда приходит полночь, мы все стоим около часов и насчитываем двенадцать! Отец ликует;
– Слышали? Больше не бьют тринадцать? Если я говорю – спружинка, значит, можете мне поверить!..
– Я давно знаю, что ты на все руки мастер, – говорит мать. – Только одного я на понимаю: почему они хрипят? Они как будто никогда так не хрипели.
– Это тебе кажется! – говорит отец, прислушиваясь, как хрипят часы, когда приходит время бить. Словно старик, которого, донимает кашель: хил-хил-хил-хил-тр-р-рр… и только после этого: бом!.. бом!.. бом!.. Но и самый «бом» уже не тот, что прежде: прежний «бом» был веселый «бом», жизнерадостный, а теперь закралась в него какая-то грусть, какая-то тревога, и звучит он, как голос старого, отслужившего свое кантора, когда он в Судный день читает последнюю молитву.
Хрип все усиливается, бой становится все тише и печальнее, а отец все мрачнеет. Ему больно, он молча страдает, он вне себя от того, что ничем не может помочь. Кажется, вот-вот – и часы совсем станут. Маятник начинает проделывать какие-то диковинные номера: он замедляет ход, отклоняясь в сторону, словно цепляется за что-то, как старик, который волочит ногу. Видно, часы собираются остановиться навсегда, навеки. К счастью, отец своевременно спохватывается, что часы тут ни сном ни духом не виноваты, – виноваты гири: мало груза! И отец привешивает к гирям все, что подвертывается под руку (весом в несколько фунтов). И снова часы наши как песня. И отец снова весел – совсем другой человек!
Однако радость наша продолжается недолго. Часы опять, начинают лениться, и маятник опять вытворяет странные штуки; в одну сторону отклоняется медленно, в другую – быстро, от скрежета часов скребет на душе, ноет сердце. Больно видеть, как умирают часы. И отец, глядя на них, тает, исходит жалостью.
Как хороший, опытный врач, который жертвует собой ради больного, напрягает все силы, применяет все средства, чтобы исцелить его, не дать ему умереть, так отец всеми способами спасал старые часы.
– Мало груза – мало жизни! – говорит отец и привешивает к гирям одну тяжесть за другой: сначала железную сковородку, потом медную кружку, за-ней железный утюжок, мешочек песку, несколько кирпичей – часы набираются сил и идут, с трудом, с мучениями, но идут, пока не случилось однажды ночью большое несчастье.
Это было зимой, в пятницу вечером. Мы покончили с субботним ужином: вкусной наперченной рыбой с хреном, горячим бульоном с лапшой, цимесом из слив – и совершили благословение по всем правилам. Субботние свечи еще не догорели. Служанка достала из печи, свежие, теплые, хорошо высушенные семечки. Вошла тетя Ента, смуглая, молодая, но беззубая женщина, которую бросил муж. Вот уже несколько лет, как он уехал в Америку.
– Доброй субботы, – говорит тетя Ента, – я так и знала, что у вас свежие семечки; беда только, грызть нечем, чтоб ему, моему злодею, жить столько лет, сколько у меня зубов во рту… Как тебе нравится, Малка, что творилось сегодня с рыбой? Я спрашиваю его, рыбака Менаше: «Почему у вас такая дороговизна?» Но тут подскакивает богачка Cope-Перл: «Дайте мне, дайте мне скорее, свешайте мне вот эту щучку!» – «Куда вы так спешите? – говорю я. – Бог с вами. Река не сгорит. И Менаше свою рыбу не повезет обратно; у богачей, – говорю я, – деньги, видно, дешевы, а ум дорог…» И что же вы думаете? Она как откроет ротик: «Беднякам, говорит, здесь нечего делать… Бедняку, говорит, и хотеться не должно…» Ну, видели вы такую негодницу! Давно ли она стояла со своей мамашей у столика на базаре и продавала ленты? Точно так же, как Песл Пейси-Аврома хвастает своей дочерью: мол, вышла за стрищенского богача, который взял ее как есть, без гроша за душой… Еврейское счастье, – говорят, она мучается день и ночь, все с детьми не может поладить… Известно, разве приятно быть мачехой? Упаси бог! Ват, к примеру, Хавеле. Кажется, что с нее возьмешь? Вы бы посмотрели, как ей достается от его детей! С утра до ночи крики, шум, гам, дым коромыслом!
Свечи оплывают. Тени ползут по стене, взбираются все выше и выше. Семечки трещат, люди мирно беседуют, рассказывают истории о том о сем, просто так, каждая история сама по себе. Больше всех говорит тетя Ента.
– Постойте! – восклицает она. – Недавно случилась история еще почище. Недалеко от Ямполя, версты за три, разбойники напали на корчму, целую семью вырезали, даже малое дитя в люльке – и то не пощадили. Уцелела только служанка, которая спала в кухне на печи; услышав, что кричат, она, служанка эта, спрыгнула с печи, посмотрела в дверную щель, и увидела она, служанка эта, на полу зарезанных хозяина и хозяйку, а крови – река целая… Не долго думая, служанка выскочила в окно и побежала прямо в город с криком: «Спасите, люди добрые, караул, караул, караул!!!»
Тетя Ента кричит «караул!», и вдруг мы слышим: «трах-тарарах-бом-динь-динь-бом!». Увлеченные историей, мы подумали, что разбойники напали на наш дом и выпалили из десяти пушек или же крыша обвалилась, землетрясение началось, а то еще какое-нибудь несчастье случилось. Мы замерли. Минуту молча смотрели друг на друга, а потом все разом как закричим: «Караул! Караул! Караул!» В общей сумятице мать прижимает меня к себе.
– Дитя мое! Да минет тебя зло! О, горе мне!
– А? Что? Что с ним? Что случилось? – кричит отец.
– Ничего, ничего, тише, тише! – кричит тетя Ента, размахивая руками.
Из кухни вбегает испуганная служанка.
– Кто кричит? Что такое? Горит? Где горит?
– Кто горит? Что горит? Чтоб ты сгорела, девка этакая, чтоб тебе сгореть и испепелиться! – кричит на служанку тетя Ента. – Мало было, так ее черти принесли… Вот тебе на, горит! Чтоб тебе провалиться! Слыхали вы такое! Какого беса вы кричите! Чего всполошились? Проклятие моим врагам! Вот так перепуг, было бы с чего! Стука испугались! Смех берет! Бог с вами, это часы, часы упали, теперь вам ясно? Навешали на часы всякой всячины целых три пуда, вот они и упали. Что тут удивительного? Если бы столько повесили, простите, на человека, он бы тоже поступил не лучше. Слыхали такое?
Лишь теперь мы приходим в себя. Один за другим поднимаемся из-за стола, подходим к часам и смотрим, как лежат они, бедные, лицом вниз, сломанные, разбитые на мелкие части, искалеченные навсегда.
– Конец часам, – произносит побледневший отец, низко опустив голову, словно перед ним лежит покойник. Отец ломает руки, и слезы стоят у него в глазах. Я смотрю на отца, и мне тоже хочется плакать.
– Что ты, успокойся, зачем принимать это близко к сердцу? – говорит ему мать. – Наверно, так суждено, начертано на небесах, чтобы сегодня, в эту минуту, пришел им конец, как, простите, человеку, да помилует меня бог! Пусть будут они искуплением за меня, за тебя, за наших детей, за всех наших родных и близких и за всех евреев на свете. Аминь…
Всю ночь после этого мне снились часы. Я видел: наши старые часы лежат на полу, одетые в белый саван. Я видел: часы идут, но вместо маятника болтается из стороны в сторону длинный язык, человеческий язык. И часы не бьют, а стонут, и каждый их стон отзывается во мне болью… А на циферблате, где я привык видеть двенадцать, вижу я вдруг цифру тринадцать. Именно тринадцать. Можете мне поверить на слово.
Не везет!«He везет!»
Менахем-Мендл – сват
Перевод М. Шамбадала
{81}
МЕНАХЕМ-МЕНДЛ С ДОРОГИ – СВОЕЙ ЖЕНЕ ШЕЙНЕ-ШЕЙНДЛ В КАСРИЛОВКУ
Моей дорогой, благочестивой и благоразумной супруге Шейне-Шейндл, да здравствует она со всеми домочадцами!
Во-первых, уведомляю тебя, что я, благодарение богу, пребываю в полном здравии и благополучии. Дай бог и в дальнейшем иметь друг о друге только радостные и утешительные вести. Аминь!
А во-вторых, да будет тебе известно, что не везет мне, не везет, хоть разорвись! Как только я получил присланные тобою несколько рублей, я прежде всего расплатился в заезжем доме и сразу стал собираться в дорогу.
Чего больше? Я уже в вагоне сидел, взял билет до Фастова, а из Фастова рассчитывал ехать прямо домой, то есть в Касриловку.
Но велик наш бог! Послушай, какую штуку сыграл он со мной… Я как-то писал тебе, что в заезжем доме вместе со мной находился человек, занимающийся сватовством, по имени Лейбе Лебельский. Он все хвастал, что держит у себя за пазухой весь мир и зарабатывает груды золота. Между тем понадобилось ему съездить куда-то на день-другой по крупному брачному делу. Он, говорит, получил «строчную депешу» – не медлить. И вот он оставил хозяйке узел до своего возвращения – вернется, тогда и расплатится с ней. Уехал и – только его и видели.
Когда я собрался в дорогу, хозяйка мне говорит:
– Ведь вы же едете по той линии. Возьмите с собой узел этого рохли Лебельского… Может быть, встретите где-нибудь, отдадите ему его «шпаргалы»…
– На что мне чужие узлы? – говорю я.
– Не бойтесь! – отвечает она. – Это не деньги, – бумажки какие-то, листки…
И действительно. Уже сидя в вагоне, я из любопытства развязал узел. Заглянул, – а там целый клад! Письма от сватов, списки родителей женихов и невест и всякие другие бумажки. Среди этих бумажек – длинный список женихов и невест на древнееврейском языке. Передаю тебе его слово в слово:
Овруч. Хава, дочь богача реб Лейви Тонкиног… Знатное происхождение… Жена его, Мириам-Гитл… тоже из знатных… Высокого роста… Красавица… Четыре тысячи… Хочет «окончившего»…
Балта. Файтл, сын богача реб Иосифа Гитлмахера… Просвещенец{82}… Сионист… Окончил бухгалтерию… От призыва свободен… Молится ежедневно… Хочет денег…
Глухое. Ефим Балясный… Аптекарь… Бритый… Расположен к евреям… Дает деньги в рост… Хочет брюнетку…
Дубно. Лея, дочь богача реб Меера Коржик… Родовитость… Низенького роста… Рыжая… Говорит по-французски… Может дать деньги…
Гайсин. Липе Браш… Шурин Ици Коймена… Советник на сахарном заводе реб Залмана Радомысльского… Единственный сын… Красавец… Хитрющие глаза… Хочет золотое дно…
Винница. Хаим Гехт… Холостяк, играет на бирже… Разъезжает в фаэтоне… Крупно зарабатывает… Стоит десять тысяч…
Житомир. Богач Шлойме-Залман Таратайка… Две девицы… Красавицы – прима… Младшая рябоватая… Рояль, немецкий, французский… Хотят образованного… Диплом не обязательно.
Хмельник. Богачиха Бася Флекл… Вдова, ростовщица-Удивительная умница… Хочет талмудиста… Можно без денег…
Талъное. Раввин реб Авремеле Файнцик… Вдовец… Хасид{83}… Знаток Библии… Ищет вдову с делом…
Ямполъ. Мойше-Нисл Кимбак… Богач-выскочка… Жена его, госпожа Бейля-Лея… До зарезу хотят просватать… Сколько бы другая сторона ни дала, обязуется дать в два раза больше. Вознаграждение свату немедленно при помолвке… Подарок свату экстра от мамаши…
Касриловка. Реб Носон Корах… Богат как Крез… Ужасная свинья… Сын ученого Иойсеф-Ицхока… Ученая голова… Тургенев и Дарвин… Тихий омут… Ищет бедную сиротку… Красавицу из красавиц… Не хвор выслать на расходы… Не подмажешь, не поедешь…
Липовец. Сын богача Лейбуша Капоте… Заядлый хасид… Сдает экзамены за восемь классов… Живет в Одессе… Играет на скрипке и знает древнееврейский… Красавец…
Межбиж. Реб Шимшон-Шепсл Шимелиш… Вдовец… Имеет двух дочерей и три тысячи… Но должен прежде сам жениться… Хочет также девицу…
Немиров. Смицик Бернард Моисеевич… Из настоящих Смициков… Разведен… самостоятельный… Мастерски играет в преферанс… Вхож к начальству… Достоин девицы с пятью тысячами, либо разводки с десятью тысячами…
Смела. Переле Дама… Разводка с десятью тысячами… Требуется просвещенный комиссионер…
Игнатовка. Домовладелец реб Менде Лопата… Старик за семьдесят… Но держится крепко… Похоронил трех ясен… Хочет девицу…
Прилуки. Гимназист Фрайтик… Сын богача Михеля Фрайтика… Носит дома шапку… Не пишет по субботам… Хочет двадцать тысяч, ни копейки меньше… Сам дает половину этой суммы…
Царицын. Опись богача вдовца Фишера… Живет в Астрахани… Обещал два выигрышных билета первого займа… Кроме вознаграждения свату… Нужно написать еще раз… Просил выслать двадцать пять рублей на расходы… По крайней мере – марки…
Кременчуг. Просвещенный и заклятый сионист… Сотни комиссий… Умница… Шахматист… Талмуд – наизусть… Знаток… Говорун… Остряк… Прекрасный почерк… Слыхал, что он уже женился…
Радомысль. Внук реб Нафтоли Радомысльского… Приверженец Садагоры{84}… Сахарный завод… Золотое дно… Наполовину хасид, наполовину немец{85} – короткие пейсы и длинный сюртук… Знаток языков и Талмуда… Имеет дядю-миллионера и зачетную квитанцию{86}. Ищет красавицу из хорошей семьи, двести тысяч, рояль, порядочность, французский язык, парик, умение танцевать, набожность, барышню без кавалеров…
Шпола. Богач и мудрец Эля Чернобыльский… Живет в Егупце… Маклер по сахару и имениям… Компаньон знаменитого богача Бабишке… Единственная дочь… Хочет звездочку с неба… Знатока большего, чем доктор… Свободного от призыва… Красивого, как Иосиф Прекрасный{87}, умного, как Соломон Мудрый… Певца и музыканта на всех инструментах… Семью без пятнышка… Денег без счету… Все качества… Чуть ли не Бродского… Телеграфировал в Радомысль…
Томашполь. Пять девиц… Три красавицы и две – образины… И каждой – либо доктора с кабинетом и обстановкой, либо адвоката с практикой в Егупце… Писал много раз…
И вот сижу я в вагоне с узлом этого Лебельского, читаю еще и еще раз список женихов и невест и думаю: «Господи боже мой! Сколько профессий создал всевышний для своих евреев! Вот, к примеру, сватовство это самое. Что, казалось бы, может быть солиднее, приличнее, лучше и легче этого? Работы почти никакой! Нужно иметь только клепку в голове, уметь прикидывать, кто кому под стать. Например: Овруч имеет девицу-красавицу с четырьмя тысячами, желающую окончившего, а в Балте живет сионист, ученый, который окончил бухгалтерию и ищет в браке деньги, – чем не пара? Или, скажем, в Тальном сидит вдовец, который ищет вдову с торговлей. Отчего бы ему не потрудиться съездить в Хмельник к вдове Басе Флекл, которая ищет вдовца, хотя бы без денег, но обязательно ученого? Словом, дорогая моя, нужно только уметь строить комбинации. Если бы я родился шадхеном, я поставил бы это дело совсем по-другому. Я бы списался со всеми сватами на свете, собрал бы все их списки и засел бы сочетать, – предварительно, конечно, на бумаге, – этого жениха с этой невестой, ту невесту с тем женихом… А в каждом городе у меня был бы компаньон, – сколько городов, столько и компаньонов. А заработки делил бы по справедливости: половина – мне, половина – тебе. Возможно, что имело бы смысл открыть контору в Егупце или в Одессе, содержать людей, которые сидели бы, писали письма и посылали телеграммы, – а я сам ничего не делаю, сижу, составляю пары и строю комбинации».
Такого рода мысли и фантазии мелькают у меня в голове. Между тем приносит нелегкая в вагон какого-то пассажира, заросшего с головы до пят; тащит за собой мешок, сопит, как гусь, и обращается ко мне по-особому вежливо, совсем не так, как водится.
– Молодой человек! – говорит он. – Не будете ли вы так любезны потревожить свою особу и чуть потесниться, дабы такой человек, как я, к примеру, мог иметь честь примоститься на минутку рядышком с вами?
– Почему же нет? Пожалуйста! С удовольствием! – отвечаю я, освобождаю для него место и спрашиваю больше приличия ради: – Из каких будете мест?
– Откуда явился то есть? Из Кореца, – отвечает он. – Имя мое Ошер, а зовут меня реб Ошер-шадхен. Я уже, – говорит, – потихоньку да полегоньку, с божьей помощью, почти сорок лет этим делом занимаюсь.
– Вот как? – говорю я. – Значит, вы тоже сват?
– Итак, – отвечает он, – я должен толковать ваши слова в том смысле, что уж вы-то наверное сват. Значит, свой брат. В таком случае вам по закону полагается приветствие.
Так заявляет этот самый сват, сует мне огромную, мягкую, волосатую руку и спрашивает, тоже, очевидно, из вежливости:
– Ваше имя?
– Менахем-Мендл…
– Знакомое имя, – говорит он, – слыхал как-то, не помню где. Послушайте, – продолжает он, – реб Менахем-Мендл, что я вам скажу. Уж ежели стряслась такая беда, то есть я хочу сказать, уж ежели господь бог по мудрости своей великой так судил, чтобы мы, два свата, столкнулись в одном месте, то, может быть, возможно, чтобы мы тут же, сидя с вами в вагоне, что-нибудь наладили?
– А именно? – спрашиваю я. – Что бы мы могли наладить?
– Может быть, – говорит он, – у вас найдется охотник на хорошее вино в скверной посудине?
– А именно? Что вы называете хорошим вином в скверной посудине?
– Разрешите, – отвечает он. – Сейчас объясню, и тогда вам все станет ясно. Но… Вы должны вникнуть в это дело. У меня имеется в Ярмолинце товарец… Отборный, прямо-таки редкость… Зовут его реб Ицикл Ташрац. Что касается происхождения, то об этом и говорить не приходится. Дальше некуда! Мало того что он сам знатного рода, – она, жена его, еще более родовита, чем он. Беда только в том, что за свою родовитость этот Ташрац хочет получить наличными. Сколько бы он ни дал, ему хочется, чтобы другая сторона дала в два раза больше…
– Позвольте, – говорю я, – мне кажется, есть как раз то, что вам требуется.
Хватаюсь за свой узел, достаю памятную книжку Лейбе Лебельского, отыскиваю Ямполь и показываю:
– Вот он тот, кого вы ищете! Прочтите – увидите: «Мойше-Нисл Кимбак… Богач-выскочка… До зарезу хотят просватать… Сколько бы другая сторона ни дала, обязуется дать в два раза больше…» Как раз то, что вам нужно!
Услыхав такие речи и узнав, что этот Мойше-Нисл Кимбак вдобавок обещает вознаграждение сватам сразу же при помолвке и, кроме того, еще специальный подарок от мамаши, – мой реб Ошер вскочил с места, схватил меня за руку и говорит:
– Поздравляю вас, реб Менахем-Мендл! Мы сделали дело! Я заметил у вас в корзинке, если не ошибаюсь, яичные коржики, чай, сахар и прочую дребедень, может быть, не мешало бы нам пока что перекусить, а когда мы, с божьей помощью, доберемся благополучно до Фастова, вы потрудитесь сбегать за кипятком, – я видел, у вас есть чайник, – выпьем по стаканчику чаю, а на станции, надо полагать, и винца достанем, пятидесятисемиградусной, тогда выпьем заодно за здоровье моего ярмолинецкого аристократа и вашего ямпольского богача, которому так не терпится просватать, и пускай будет в добрый и счастливый час!
– Аминь! – отвечаю. – Вашими устами да мед пить! – Но не так скоро дело делается, как сказка сказывается…
– Разрешите, – перебивает он меня, – вы не знаете, реб Менахем-Мендл, с кем дело имеете. Я не мальчик! Вы изволите разговаривать с мировым шадхеном по имени реб Ошер, у которого волос на голове меньше, чем устроенных им браков. Дай бог нам обоим столько сотен, сколько пар у меня уже развелись, снова поженились и снова развелись… Стоит мне только заглянуть в список, я сразу нащупаю, пойдет дело или не пойдет. Ваш Мойше-Нисл, насколько я понимаю, не без изъяна. В самом деле, давайте разберем, отчего ему так приспичило? И по какому случаю так горячится мамаша и даже обещает подарок свату от себя? Видимо, где-то копошится червячок. То есть яблочко, очевидно, с червоточиной…
– Каков же, – говорю, – будет ваш совет?
– Совет, – отвечает он, – самый простой: мы оба должны немедленно разъехаться в разные стороны. Я в Ярмолинец – к моему знатному Ицику Ташрацу, а вы – в Ямполь, к вашему Мойше-Нислу Кимбаку. Но… работать нам придется изо всех сил. Вы, с вашей стороны, должны будете настаивать, чтобы ваше червивое яблочко дало как можно больше, а я, со своей стороны, конечно, постараюсь, чтобы мой Ташрац дал действительно половину, как обещал… Потому что мало ли что взбредет в голову человеку, торгующему своим происхождением?
Как видишь, дорогая моя, началось как будто с пустяков, с шутки, а кончилось настоящим делом. Пока то да се, мы приехали в Фастов. По приезде в Фастов мы прежде всего напились чаю, закусили честь честью и стали серьезно обсуждать наше дело. Сначала, по правде сказать, мне от всей этой истории было не по себе: какой я сват? И какое отношение я имею к чужим спискам? Ведь это же, если хочешь, – прямой грабеж! Человек, скажем, уронил кошелек с деньгами, а я поднял… Но, с другой стороны, что особенного случилось? Одно из двух: если выгорит, – поделимся! Ведь я же не разбойник с большой дороги, – мне чужого не надо. Словом, выходит, что никакой несправедливости во всем этом нет, и мы порешили двинуться в путь – он в Ярмолинец, я – в Ямполь. Сговорились мы так: сразу же по приезде на место я прежде всего должен выведать, в чем тут дело, почему этому Мойше-Нислу Кимбаку так не терпится просватать. А когда я осмотрю дом и самый «предмет» мне понравится, я должен дать телеграмму реб Ошеру в Ярмолинец: «Так, мол, и так», а он мне ответит телеграммой: «Так, мол, и так», – и тогда мы съедемся, вероятно, в Жмеринке на смотрины, и, если пара подходящая, сватовство состоится. «Главное, – говорит он мне, – вы, реб Менахем-Мендл, должны не жалеть расходов, давать депеши, потому что при сватовстве депеша – самое важное… Родителей жениха и невесты, – говорит он, – при виде депеши черт за душу хватает…»
Когда дело дошло до расставания и надо было покупать билеты, оказалось, что моему мировому шадхену реб Ошеру не хватает на дорогу. Он, говорит, израсходовался до последней копейки на депеши и телеграммы. «Дай вам бог, – говорит он, – зарабатывать ежемесячно столько, во сколько мне в неделю обходятся депеши и телеграммы!» Понимаешь? Вот она, какая профессия! Словом, поезд дожидаться не станет, пришлось мне выложить несколько рублей, – не расстраивать же дела из-за расходов! Мы обменялись адресами, очень тепло распрощались и разъехались – он в Ярмолинец, а я – в Ямполь.
Приехал в Ямполь и перво-наперво стал выведывать:
– Кто такой Мойше-Нисл Кимбак?
– Дай бог всем евреям жить не хуже! – отвечают мне.
– Много у него детей?
– Много детей бывает у нищих… А богач имеет одно только дитя.
– Какое дитя?
– Дочь, – говорят.
– Какова она из себя?
– Из нее можно сделать двух…
– А приданого он много дает?
– Сколько бы ни давал, – отвечают, – он не хвор дать в два раза больше.
Хочу нащупать, в чем дело? Но щупай тут, щупай там – ничего не нащупаешь. Тогда я надел субботний кафтан и отправился прямо к этому Кимбаку.
Ну, описать тебе дом я просто не в состоянии. Богатый дом, полная чаша, а люди – брильянты! Когда я сказал, кто я такой и зачем приехал, меня приняли по-царски, угостили сладким чаем с печеньем и лимонным вареньем, поставили на стол бутылку хорошей вишневки. Он, Мойше-Нисл то есть, мне ужасно понравился: приветливый такой, душевный человек, можно сказать, без желчи. Да и она, Бейля-Лея то есть, понравилась мне с первого взгляда. Дородная женщина, с двойным подбородком, тихая, скромная. Оба они стали выпытывать у меня, кто другая сторона, хорош ли у них сын и что он умеет? Что мне было сказать, когда я и сам не знаю? Но человек с головой на плечах находит выход из положения.