Текст книги "Тевье-молочник. Повести и рассказы"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц)
1
Со дня на день орава эмигрантов становится все меньше и меньше, и Антверпен превращается в пустыню. В субботу уезжает масса эмигрантов, и все в Америку. Уезжает с ними и мой товарищ Мотл Большой, тот самый, который научил меня «показывать губернатора», говорить животом и тому подобным вещам.
Не знаю, что такого увидел в нем мой брат Эля, но он его терпеть не может. Я думаю, что виновата Броха. У моей золовки манера подслушивать, когда говорят, подсматривать, когда смеются. Ей надо знать, почему мы смеемся! А может быть, мы смеемся над тем, что Пиня все время таскает из карманов пряники и конфеты и жует? А может быть, над фельдшером Бибером, который хвастается перед эмигрантами и так врет, что можно со смеху умереть?
Однако на этот раз она была права. Мы устроили настоящую комедию, представили ее мамашу – пекарку Ривеле – с ее ротондой. Днем и ночью она только и говорит, что о своей ротонде, которую украли на границе, рта не закрывает.
Можете себе представить, что даже моя мама не выдержала и сказала:
– Ох, сватушка! Если бы я вздумала столько говорить о моей постели и подушках, украденных на границе, сколько вы о вашей ротонде…
А пекарка Ривеле отвечает своим басом:
– Сравнили тоже!..
– Что же, у меня подушки краденые, что ли? – говорит мама.
– Краденые не краденые… Я у изголовья не стояла…
– Не понимаю, – говорит мама, – что это за разговор?
– Как аукнется, так и откликнется! – отвечает Ривеле.
– Сватушка! Я чем-нибудь задела вашу честь? – спрашивает мама.
– Кто говорит, что вы задели мою честь?
– Что же вы говорите «сравнили»?
– А разве можно сравнивать? – возмущается Ривеле. – Я говорю о своей ротонде, а вы суетесь с вашей периной, с вашими подушками!..
– А у меня подушки краденые, что ли? – говорит мама.
– Краденые не краденые… Я у изголовья не стояла… И снова то же самое и опять то же самое! Комедия, да и только!
2
Разумеется, мы вдвоем, то есть я, Мотл Маленький, и мой товарищ, Мотл Большой, в тот же вечер и договорились:
– Знаешь что? Я буду пекарка Ривеле, а ты будешь твоя мама… Будем представлять… Но только говорить надо теми же словами и теми же голосами. Я буду говорить басом, как пекарка Ривеле, а ты – плаксивым голосом, как твоя мама.
И вот оба Мотла нарядились. Один надел парик, а другой – платок. Созвали всю ребятню: тринадцатилетнего Мендла, сестричку золовки – Алту, Голделе с больными глазами и других эмигрантских мальчиков и девочек.
И мы принялись за работу.
Мотл Маленький (плаксивым голосом). Ох, сватушка! Если бы я вздумала столько говорить о моей перине и подушках, украденных на границе, сколько вы о вашей ротонде…
Мотл Большой (басом). Сравнили тоже!..
Мотл Маленький. Что же, у меня подушки краденые, что ли?
Мотл Большой. Краденые не краденые… Я у изголовья не стояла…
Мотл Маленький. Не понимаю, что это за разговор!
Мотл Большой. Как аукнется, так и откликнется!
Мотл Маленький. Сватушка, я чем-нибудь задела вашу честь?
Мотл Большой. Кто говорит, что вы задели мою честь?
Мотл Маленький. Что же вы говорите «сравнили»?
Мотл Большой. А разве можно сравнивать? Я говорю о своей ротонде, а вы суетесь с вашей постелью!
Мотл Маленький. А у меня подушки краденые, что ли?
Мотл Большой. Краденые не краденые… Я у изголовья не стояла…
3
Но поди угадай, что как раз в эту минуту отворятся двери и на пороге окажутся гости: моя золовка Броха с ее мамашей, пекаркой Ривеле, с отцом – пекарем Иойной, и их сыновьями, моя мама, мой брат Эля, Пиня со своей женой, желтозубый фельдшер Бибер и еще какие-то мужчины и женщины!
Первым делом моя золовка Броха доложила, что я передразниваю всех на свете. Ей хотелось, чтобы весь свет со мной разделался.
Однако весь свет разделываться со мной не пожелал. С меня было довольно одного брата Эли. Рука у него сухая и костлявая. Если он отпустит вам сегодня вечером пощечину, у вас следы на щеке будут видны и послезавтра утром.
– Надо этих обоих Мотлов разлучить! – решила Броха. И мой брат Эля сказал строго, что, если только увидит нас вдвоем, он из меня котлету сделает! Хотел бы я видеть, как он из меня котлету сделает! Он забывает, что есть на свете мама, которая скорее даст выцарапать свои больные глаза, чем допустит, чтоб из меня котлету сделали.
4
С мамиными глазами дело обстоит неважно. То есть скверно, очень скверно! Говорят, что ее не пустят на пароход ни за миллион! Надо бежать из Антверпена. Здесь врачи – злодеи! Смотрят прямо в глаза и чуть заметят у вас трахому, – кончено! Нет у них ни к кому ни уважения, ни жалости! Придется нам ехать в Америку другим путем. Каким, – еще не знаем. Путей-то много, было бы с чем ехать. Похоже на то, что в кармане у моего брата Эли уже «тает». Весь капитал, который мы выручили за нашу половину дома, ушел на врачей и фельдшеров – все из-за маминых глаз. Я подслушал однажды, как мой брат Эля сказал, обращаясь к Пине:
– Дотащиться бы нам как-нибудь до Лондона!
Я, конечно, предпочел бы ехать прямо в Америку, а не в Лондон. Наша соседка Песя-толстая со всей своей оравой давно уже в Америке. Они уже «делают жизнь». Вашти небось уже разгуливает по улицам, заложив руки в карманы, и грызет орешки. Наши родичи – пекарь Иойна с женой, с сыновьями и с моей невестой Алтой – не могли дождаться маминых глаз и уехали в Америку одни.
Ох, что творилось в тот день в Антверпене! Мы не позволили маме идти к пароходу, потому что при расставании с родственниками она будет плакать и вконец погубит свои глаза.
Но что толку? Она еще сильнее плакала. Она твердит, что мы лишаем ее единственного утешения – хотя бы выплакать свое горе, сердце облегчить!.. Но кто ее слушает?
5
Знаете, кто рад отъезду наших родичей? Ни за что не угадаете, – Голделе! Та самая девочка с больными глазами, родители которой уже больше года в Америке, а она все еще лечит глаза в Антверпене. Услыхав, что наши родственники собираются уезжать, она чуть в пляс не пустилась. В чем дело? Она терпеть не может Алту, которую мне когда-то прочили в невесты. Не любит она ее за чванство. Голделе ненавидит зазнаек.
– Твою невесту с рыжими косичками я видеть не могу: она гордячка! – сказала мне однажды Голделе. При этом лицо у нее пылало как огонь.
– Откуда у Алты взялись рыжие косички, когда они вовсе черные? – удивился я.
Но Голделе еще пуще рассердилась, расплакалась и сказала:
– Рыжие! Рыжие! Рыжие!
Когда Голделе сердится, ее лучше всего оставить в покое, пока она отойдет. Уляжется гнев, – ее узнать нельзя. Со мной она совсем как сестра. Рассказывает мне обо всем: как она работает в гостинице, подметает комнаты, кормит кур, нянчит ребят (хозяйка, у которой она живет, долгое время не имела детей; сейчас господь подарил ей сразу двойню). Затем Голделе рассказывает, как она ежедневно ходит лечить глаз и как доктор делает ей прижигание тем же синим камнем, что и другим больным.
– Эх, был бы у меня свой собственный камень, может быть, я увидела бы когда-нибудь своих папу и маму…
Так говорит Голделе, и на ее больные глаза навертываются слезы. У меня сердце разрывается. Не могу я слышать, как она говорит о своих родителях. Не могу видеть, как она плачет.
Я говорю ей:
– Знаешь, Голделе. Вот я еду в Америку. Я там сделаю жизнь и пришлю тебе оттуда синий камень.
– Не обманешь? Поклянись святой правдой! – отвечает Голделе.
Я клянусь верой и правдой, что не забуду о ней. Как только господь мне поможет, как только начну «делать жизнь» в Америке, – сейчас же вышлю ей синий камень.
6
Я уже знаю наверное, что в субботу утром мы едем в Лондон. Мы уже готовимся в путь. Моя мама, золовка Броха и Тайбл ходят из гостиницы в гостиницу прощаться с эмигрантами. И не столько прощаться, сколько излить свою душу перед другими людьми.
Что же оказывается? Нам еще грех жаловаться! Есть среди эмигрантов такие злосчастные, которые нам завидуют. Об их горестях даже не расскажешь. Все они у себя дома были зажиточными людьми, у всех был дом – полная чаша. У всех столовались нищие. Все они желают иметь столько, сколько у них отобрали. Все удачно выдали замуж и женили своих детей… А теперь все они нищие.
Странные люди! Мне уже приелись все эти истории. Раньше, бывало, как услышу про погром, я сразу настораживаюсь. Теперь я удираю. Мне больше нравятся веселые истории. Был у нас один веселый человек, хоть и лгун ужасный, – фельдшер Бибер, но и он уже в Америке.
– Небось врет там почем зря! – говорит Пиня.
– Долго ему врать не дадут. Не беспокойтесь. В Америке таких не любят… Там лгун хуже вора! – отвечает Эля.
– А почему ты знаешь? – спрашивает Броха.
И начинается канитель: я и Пиня поддерживаем брата Элю, а Тайбл держит сторону Брохи. Одни говорят одно, другие – наоборот.
Мы, мужчины: Америка – страна сплошной правды!..
Они, женщины: Америка – страна сплошных лгунов!
Мы, мужчины: Америка зиждется на правде, справедливости и сострадании!
Они, женщины: воровство, разбой, шарлатанство!..
К счастью, вмешивается мама.
– Детки, – говорит она, – к чему вам ссориться из-за Америки, когда мы еще в Антверпене?
Она, конечно, права. Мы все еще в Антверпене. Но уже не надолго. Скоро-скоро мы уезжаем в Лондон. Все разъезжаются, все эмигранты, вся орава.
Что станется с Антверпеном?!
1
Ни один город мне не было так жалко покидать, как Антверпен. И не столько город, сколько людей. И не столько здешних людей вообще, сколько ораву эмигрантов. И не столько саму ораву, сколько моих товарищей и подруг. Многие уехали раньше нас. Вашти, Алта, Мотл Большой давно уже в Америке – делают жизнь. Остался один Мендл (Броха прозвала его «лошаком»), да еще Голделе – девочка с больными глазами. И больше никого. Что будет делать «Эзра», которая помогает эмигрантам? Кому она будет помогать? Затем жаль мне и сам Антверпен. Я буду скучать по Антверпену. Славный город, славные люди! Все торгуют брильянтами. Все носятся с камнями. Все знают одно дело: резать, гранить, шлифовать камни. Кого ни встретишь, – либо камнерез, либо гранильщик, либо шлифовщик. Многие мальчики из нашей оравы остались здесь и стали камнерезами. Если бы мы не рвались так в Америку, меня бы тоже отдали учиться, сделали бы камнерезом. Моему брату Эле нравится это дело. Нашему другу Пине – тоже. Будь они помоложе, они, говорят, и сами принялись бы за работу – камни шлифовать. Броха смеется над ними. Она говорит, что драгоценные камни хорошо носить, а не шлифовать. Жена Пини тоже такого мнения. Тайбл и сама не прочь носить камни. Каждый день они ходят разглядывать витрины и налюбоваться не могут на брильянты и алмазы, которые валяются, как мусор.
У женщин голова кругом идет, в глазах все мелькает. Выдержать не могут! Пиня смеется над ними. Он говорит, что все эти камни для него выеденного яйца не стоят. А те, что гонятся за ними, кажутся ему сумасшедшими. Думаете, он стихов про них не сочинил? Вот как они начинаются:
Антверпен – город камней!
Знает об этом весь свет.
Кругом полно богачей, —
Нищих в Антверпене нет!
Замечательная страна!
Алмазам – грош цена.
Брильянтов здесь больше всего!
Драгоценностей? Уйма различных!
Не хватает им лишь одного —
………. Наличных…
Дальше не помню.
2
Запомнить все стихи, которые сочиняет Пиня, – надо иметь министерскую голову! Мой брат Эля ругается с ним из-за этого. Он говорит, если в «Эзре» узнают, что мы сочиняем стишки иро Антверпен, нас выгонят из города. А мы и перед отъездом крепко надеемся на то, что «Эзра» нам чем-нибудь поможет.
Мы ходим туда каждый день. Мы там свои люди. Девушка, которая записывает в книгу, фрейлейн Зайчик, знает всех нас по именам. Меня она любит как родного, с мамой она как сестра. Можете представить, какова она, если даже Броха считает, что у барышни Зайчик добрая, еврейская душа. Вся орава эмигрантов в нее влюблена. И особенно за то, что она разговаривает с ними не по-немецки, а по-еврейски. Остальные все говорят только по-немецки, хоть ты им кол на голове теши! Пиня заявляет, что страна эта немцам не принадлежит и что евреи могли бы здесь говорить по-еврейски. Ничего бы им от этого не сделалось. Но все евреи по эту сторону границы не любят еврейского языка. Даже нищие, и те говорят здесь по-немецки. С голоду помирать будут, лишь бы по-немецки! Так говорит Броха и торопит, чтобы мы скорее ехали в Лондон. Ей уже надоел Антверпен и здешний язык. На каждом шагу только и слышишь: «Брильянты! Алмазы!» Все таскают полные карманы камней. А нам хоть бы один брильянтик перепал!
– Потерял бы кто-нибудь парочку алмазов, а я бы их нашла! – говорит Броха, и глаза у нее при этом горят.
Не знаю, почему Броха так тоскует по алмазам и брильянтам? Я отдал бы вам все камни на свете за один ящик с красками и с кисточкой для рисования. Недавно я нарисовал пароход, битком набитый эмигрантами, и подарил этот рисунок Голделе. Она показала его барышне Зайчик, а та показал всем в «Эзре». Увидал это брат Эля, и опять мне досталось.
– Человечки?! Перестанешь ты когда-нибудь человечков малевать?
Давно уже Эля не колотил меня так. Я рассказал об этом Голделе, а она – барышне Зайчик. Тогда барышня Зайчик поймала моего брата и стала выговаривать ему за то, что он меня бьет. Брат Эля выслушал, вернулся домой и тогда только задал мне по-настоящему. Он говорит, что должен выбить из меня эту дурь – малевать человечков.
3
Сегодня мы в последний раз были в «Эзре». Что мы там делали, я не знаю. Брат Эля о чем-то толковал. Пиня размахивал руками. Броха вмешивалась в их разговор, мама плакала. «Эзровцы» тоже что-то говорили, по-немецки, разумеется. Их было трое, и каждый из них щеголял своим немецким языком… О чем они говорили, я понятия не имею! Мысленно я уже на корабле, на море, в Лондоне, в Америке… Но в эту минуту прибегает Голделе и единым духом:
– Едешь?
– Еду!
– Когда?
– Завтра.
– Куда?
– В Лондон.
– А оттуда?
– В Америку.
– А я остаюсь здесь с больными глазами, а мои родители, бог весть, увижу ли я их когда-нибудь!
Голделе плачет. У меня сердце щемит. Хочу ее утешить, – нет слов. Смотрю на нее и думаю: «Господи боже мой! Чего ты хочешь от этой девочки? Что она тебе плохого сделала?»
Беру ее за руку, ласкаю:
– Не плачь, Голделе! Вот увидишь, приеду я в Америку, устроюсь и первым делом вышлю тебе синий камень для глаз. А потом я вышлю тебе шифскарту, то есть половину шифскарты, – ведь тебе еще десяти лет нет. Приедешь в Америку, а там в «Кестл-Гартл» тебя будут ждать папа и мама. Я тоже буду там. Как будешь подъезжать к Америке, смотри на «Кестл-Гартл» в оба и ищи меня глазами. Я буду держать в руках вот этот карандаш! Видишь? Увидишь в Америке мальчика с таким карандашом в руках, – так и знай, что это я, Мотл. Потом, когда выйдешь на берег, поцелуешься с напой и мамой. Но домой ты с ними не пойдешь. Ты отдашь им свои вещи, а сама пойдешь со мной – Америку смотреть. Я покажу тебе всю Америку, потому что буду уже знать там все вдоль и поперек. Потом приведу тебя домой к твоим родителям, будешь с ними ужинать, свежий бульон…
Голделе не стала слушать дальше. Она бросилась ко мне на шею и начала меня целовать. А я – ее.
4
Манера, доложу я вам, у этой Брохи: появляется где не надо. Принесла ее нелегкая как раз в ту минуту, когда я прощался с Голделе! Она ничего не сказала, ни полслова не проронила. Протянула только своим басом на целые три версты:
– Во-о-о-о-т оно что-о-о-о!..
Потом как-то по-особому поджала губы и покрутила носом. Да еще кашлянула при этом: «К-хм!» И отправилась прямо к моему брату Эле.
Что она ему говорила, я не знаю. Знаю только, что, когда мы вышли из «Эзры», он закатил мне пощечину, да такую, что у меня в обоих ушах зазвенело.
– За что? – спросила мама. – Что случилось?
– Он знает за что! – ответил Эля, и мы все пошли в гостиницу.
А там – шум, сутолока. Надо укладываться. Я люблю смотреть, как укладываются. Мой брат Эля мастер по упаковке. Он снимает кафтан и начинает командовать:
– Давайте сюда грязное белье! Мама, чайник! Броха! Шляпу давай! Скорее! Калоши! Пиня, слепая курица, не видишь, что ли? Вот они, калоши, у тебя под самым носом! Мотл, чего стоишь как истукан? Помогай! Только человечков умеешь малевать!
Это уже относится ко мне. Я бросаюсь со всех ног, начинаю швырять все, что под руку подвернется. Эля вспыхивает, хочет меня побить. Но за меня заступается мама:
– Чего ты хочешь от ребенка?
Брохе не нравится, что мама называет меня «ребенком», и она с нею ссорится. Но мама ей напоминает, что я сирота, и хочет начать плакать.
Тогда говорит Эля:
– Плачь! Плачь! Выплачь все, что осталось от твоих глаз!..
Сейчас покидаем Антверпен.
Прощай, Антверпен!
1
С тех пор как живу на свете, я не бывал на такой ярмарке, как в Лондоне. То есть не в Лондоне есть ярмарка, а сам по себе Лондон – ярмарка. Стук, звон, свист, грохот… А людей – будто маку насыпали, будто мошкара налетела! Откуда берется столько людей и куда они все спешат? Не то голодные, не то уезжать собираются… Иначе непонятно, зачем так толкаться, орудовать локтями, опрокидывать людей и топтать их? Это я говорю о Пине. Наш друг Пиня, как вы помните, очень близорук. К тому же он всегда задирает кверху голову и ходит, как стреноженный. Человек он рассеянный, мысли у него витают в облаках.
Первое приветствие он получил на станции. Не успели мы вылезть из вагона, как случилось несчастье. Первым выскочил Пиня. Одна штанина задрана, чулок спущен, галстук, как всегда, на спине.
Никогда я не видал Пиню в таком состоянии. Он был как в жару. Начал, по своему обыкновению, сыпать непонятными словами: «Лондон! Англия! Дизраэли{188}! Бокль! «История цивилизации!..» Успокоить его было невозможно. И не прошло и двух минут, как наш друг Пиня лежал уже на земле, а люди шагали через него, как через полено. К счастью, жена его, Тайбл, подняла крик:
– Пиня, где ты?
Мой брат Эля бросился в толпу и вытащил его помятого и потертого, как поношенная шляпа. Это было первое происшествие. Второе случилось в тот же день, в городе, и как раз на еврейской улице, которая носит странное название «Уайтчепл». Здесь продают рыбу и мясо, молитвенники, яблоки, квас, торты и пряники, нарезанные куски селедки, талесы, лимоны, шерсть, яйца, рюмки, горшки, калоши, лапшу, веники, свистульки, перец, веревки, точь-в-точь, как у нас. Даже грязи здесь ничуть не меньше. И пахнет так же, а порой – и хуже. Мы ужасно обрадовались, когда увидели этот Уайтчепл. А Пиня даже чересчур обрадовался.
– Бердичев! – раскричался он. – Помилуйте, друзья мои! Мы не в Лондоне, мы в Бердичеве!
Ну и показали же ему «Бердичев»! Я думал, что его в больницу отвезут. С тех пор Тайбл не отпускает его от себя ни на шаг.
Я смотрю на Уайтчепл и думаю: «Господи! Если в Лондоне такая кутерьма, то что же тогда в Америке?»
Однако поговорите с Брохой, – она вам скажет, что Лондон мог бы сгореть до того, как мы сюда приехали. С первой минуты она возненавидела этот город!
– Разве это город? – говорит она. – Это же сущий ад! Огонь мог бы пожрать его еще в прошлом году!
Мой брат Эля пытается оправдать Лондон, найти в нем достоинства. Но ничего не помогает. Броха мечет громы и молнии и желает этому городу сгореть. Тайбл ее поддерживает.
Мама говорит:
– Авось бог смилостивится, и Лондон будет нашим последним испытанием.
И только мы втроем – я, Эля и Пиня – самого высокого мнения о Лондоне. Нам нравится именно эта сутолока, этот шум и грохот.
Что нам этот грохот? Пускай грохочет! Не нравится нам то, что мы околачиваемся без дела. Ищем комитет и не можем его найти.
Кого ни спросишь, – либо не знает, либо не желает отвечать. Всем некогда, все заняты. Бегут! Но комитет нам нужен обязательно! Без комитета нам не обойтись. Нам не на что добраться до Америки. Карман моего брата Эли опустел. Деньги, которые мы выручили за нашу половину дома, расползлись, как дым.
– Что ты будешь делать со своим карманом? – шутит Пиня.
Эля сердится. Он шуток не любит. Он полная противоположность своему товарищу Пине. Эля – плаксивая душа. Пиня называет его «Замороченный хозяйчик»…
Пиню я люблю за то, что он всегда весел. А с тех пор как мы приехали в Лондон, он повеселел еще больше. Он говорит, что там, в Кракове, во Львове, в Бродах, в Вене, в Антверпене, приходится объясняться по-немецки. А здесь, в Лондоне, – удовольствие. Здесь можно говорить по-еврейски, как дома, то есть наполовину по-еврейски, наполовину по-русски.
Но здешний язык еще хуже немецкого. Броха говорит, что она одного немца на трех англичан не променяет.
– Где это, – говорит она, – слыхано, чтобы улица называлась «Вайтчепл», а деньги – «айпени», «тапени», «трипени»?
Есть еще одно слово, означающее деньги: «файф». С этим словом связана целая история, случившаяся с нами. Если хотите, расскажу.
2
Вы уже знаете, что мы в Лондоне разыскиваем комитет. Отыскать в Лондоне комитет – все равно что иголку в стоге сена найти. Есть, однако, бог на свете. Идем мы однажды по Уайтчеплу. Было это в сумерки. То есть не в сумерки, а днем. Но в Лондоне не бывает ни дня, ни утра, – здесь всегда сумерки.
И вот встречает нас человек в короткой куртке, в какой-то чудной шапке, с любопытными глазами.
– Готов побожиться, – говорит он, – что вы евреи…
– Конечно! Разумеется! Да какие еще евреи! – отвечает Пиня.
– Не хотите ли богоугодное дело сделать? – спрашивает он.
– Например?
– У меня сегодня йорцайт{189}. Уйти из дому в синагогу я не могу. А чтобы помолиться дома, не хватает нескольких человек для миньена{190}. Этому пареньку уже исполнилось тринадцать?
Это он – обо мне. Я доволен, что он назвал меня пареньком и думает, что я уже взрослый.
Взобрались мы с ним в темноте по лестнице и вошли в темную комнатушку, битком набитую мордастыми малышами, пропахшую жареной рыбой. Миньена еще не было. Не хватало семерых. Наш новый знакомый попросил нас посидеть, а сам выскочил на улицу – ловить желающих помолиться. Несколько раз пришлось ему бегать на улицу, пока он сколотил миньен. Тем временем я успел познакомиться с мордастыми ребятишками и заглянуть в печь. Там жарилась рыба. Слово «жарить» здесь говорят так, что по-нашему получается «радоваться». Не понимаю! Рыба, что ли, очень радуется тому, что ее жарят? Так или иначе, но «радующаяся» рыба вовсе не так плоха, как это хочет представить моя золовка Броха. Во всяком случае, если бы мне сейчас предложили кусок этой рыбы, я бы очень обрадовался. Думаю, что и сама Броха тоже не отказалась бы. Мы все целый день ничего не ели. Уже несколько дней, как мы кормимся только селедкой и редькой. Наш хозяин поступил бы очень разумно, если бы предложил нам остаться и закусить. Но он, видать, и не догадывался о том, что мы голодны. Откуда я знаю? Очень просто: как только кончилось моление, а хозяин отхватил Кадиш, он поблагодарил нас за труд и сказал, что мы свободны.
Однако мой брат Эля захотел воспользоваться случаем. Он завел разговор о комитете, поглядел при этом на жареную рыбу и проглотил слюну.
Хозяин, держась за двери одной рукой и размахивая второй, стал рассказывать о комитете невеселые вещи. Сначала он заявил, что вообще никакого комитета нет. То есть имеется комитет и даже не один, но лондонские комитеты не так-то просто выдают деньги. Чтобы получить помощь от лондонского комитета, вам придется основательно побегать, представить документы и свидетельства, что вы действительно эмигрант и действительно едете в Америку. Потому что имеется много эмигрантов, которые только говорят, что едут в Америку. А затем, когда вы все предъявите, комитет может выдать вам некоторую сумму только на обратный путь, то есть на проезд обратно домой. Потому что лондонские комитеты относятся к Америке очень холодно.
Услыхав такие речи, мой брат Эля рассердился (вы же знаете, что он вспыльчив). А о Пине и говорить нечего. Он загорелся и пошел сыпать по-своему:
– Как можно? Какое полное право они имеют посылать нас обратно! Как им не стыдно? Здесь, в стране цивилизации?..
Но хозяин перебил его, отворил двери и сказал:
– Говори не говори… Все равно. Вот вам адрес комитета, съездите туда, тогда сами убедитесь, что все ол райт!
3
Когда мы вышли на улицу, нас преследовал запах жареной рыбы. Все мы думали о ней, хотя никто, кроме Брохи, ни слова не сказал об этом. Зато Броха не поскупилась на добрые пожелания:
– Чтоб они подавились, господи боже мой, своей жареной рыбой, от которой несет за версту!..
– Чего ты хочешь от них? – возражает мама. – Порядочные люди! Живут, несчастные, в таком аду… И все же в поминальный день заботятся о миньене…
– Свекровь! – не перестает возмущаться Броха. – Пусть они сгорят вместе с их йорцайтом и их жареной рыбой! Останавливают незнакомых людей, зазывают их к себе в дом, а нет того, чтобы дать ребенку кусок жареной рыбы, хотя бы из приличия…
Это она меня имеет в виду. Только что наш новый знакомый принял меня за тринадцатилетнего, а сейчас я для Брохи стал «ребенком»… «Да и вообще, хороши времена, если Броха стала заступаться за меня!» – подумал я.
Вшестером отправляемся в комитет. Наш негостеприимный хозяин посоветовал, чтобы мы не шли пешком, а сели в трамвай и поехали прямо туда. Но беда с этими лондонскими трамваями: они не любят останавливаться. Как ни маши им руками, они делают свое дело – бегут. Бежать за ним следом – напрасный труд: не догонишь. К счастью, над нами сжалился какой-то англичанин с бритыми усами. (Если увидите человека с бритыми усами, знайте, – это англичанин.) Англичанин, увидев, что мы машем руками, а трамвай пробегает мимо, отвел нас к какой-то церкви и знаками объяснил, что тут надо подождать. И действительно! Не прошло и минуты, как подошел трамвай и остановился. Мы все вошли и поехали.
В ту же минуту к нам подошел кондуктор и потребовал, чтобы мы взяли билеты. Пиня вышел вперед и спросил:
– Сколько?
– Файф! – ответил кондуктор. Пиня еще раз спросил:
– Сколько?
– Файф! – повторил кондуктор уже с раздражением. Тогда Пиня обращается к нам:
– Что такое? Вы слышите? Он велит нам свистеть!..
Мой брат Эля подошел к кондуктору и при помощи рук переспросил, сколько стоит проезд.
Кондуктор рассвирепел:
– Файф!
Пиня расхохотался, а Эля тоже вскипел и крикнул кондуктору:
– Сам свисти!..
Тот не выдержал и дернул за веревку, остановил трамвай и вышвырнул нас с такой злобой, как если бы мы намеревались зарезать его и отобрать сумку с деньгами.
А на поверку оказалось, что «файф» по-ихнему это пять.
– Ну, посудите сами, не должен ли сгореть такой город? – спрашивает Броха, и мы отправляемся в комитет пешком.
4
В лондонском комитете весело, как и во всех других комитетах. Во дворе валяются эмигранты, словно кучи мусора, а в комнате сидят люди, курят сигары и говорят один другому: «Ол райт!»
Разница в том, что немецкие комитетчики носят усы, закрученные кверху, и говорят по-немецки, а лондонские комитетчики сбрили наголо усы и бороды и говорят: «Ол райт!» Комедия, да и только.
Мужчины ходят бритые, а женщины носят парики. И не только женщины, даже девицы носят накладные волосы с буклями, у всех у них огромные зубы, и безобразны они до того, что с души воротит.
Тем не менее они смеются над нами, указывают на нас пальцами и так визжат, что слушать совестно.
Две девицы остановили нас посреди улицы и пристали к моему брату Эле, чтобы он пошел в «барбер-шап». Тогда мы не знали, что это значит. Теперь мы знаем: идти в «барбер-шап» – значит остричься и побриться.
Странные существа! Сами ходят забрызганные грязью по самую шею, жрут на улице жареную рыбу, от которой разит за версту, и терпеть не могут волос. Пьют они тоже основательно, только на улицах не валяются, как у нас. Им не позволяют.
– Вообще, – говорит Броха, – страна неплохая, только что гореть не хочет.
– Какая тебе польза будет от того, что она сгорит? – спрашивает Эля.
В ответ Броха обрушивается на моего брата. Она, если захочет, – может. Бывает так, что она молчит, слова ни с кем не вымолвит, но иной раз прорвет ее, – тогда либо уши ватой затыкай, либо беги куда глаза глядят. Передаю вам ее речь слово в слово:
– Что ты заступаешься за этот хваленый Лондон с черным небом, с бритыми мордами, с замечательным Уайтчеплом, с радующейся рыбой, со старыми девами в буклях и в задрипанных юбках, с нищими, которые пьют джинджер – пиво, с кондукторами, которые приказывают свистеть, с праведниками, которые справляют поминальные дни и скупятся на глоток воды? Такой город обязательно должен сгореть!
Броха выпаливает все это единым духом и, сложив, как на молитве, руки, добавляет:
– Лондон, почему ты не сгоришь?!
Боже мой, когда же мы будем в Америке?..