Текст книги "Тевье-молочник. Повести и рассказы"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 50 страниц)
В ту ночь портной Шимен-Эле, один со своим сокровищем, приобретенным в Козодоевке, бродил по закоулкам, стараясь не попадаться на глаза мальчишкам. Он полагал на рассвете снова пуститься в путь, а пока зашел к акцизничихе Годл в шинок выпить с горя рюмочку водки, излить душу и посоветоваться с ней насчет постигшего его несчастья.
Акцизничиха Годл была вдова, с «мужской головой на плечах», якшалась с начальством и дружила со всеми мастеровыми в городе. А прозвали ее акцизничихой вот почему. Девушкой она была очень хороша собой, просто красавица. Однажды ее увидел проезжавший через Злодеевку акцизник{115}, очень богатый человек. Годл несла гусей к резнику. Акцизник остановил ее и спросил:
– Девушка, чья ты?
Она застыдилась, рассмеялась и убежала. С тех пор ее и прозвали акцизничихой… Иные, впрочем, говорят, что акцизник приходил потом к ней домой, говорил с ее отцом Нехемье-винокуром, хотел жениться на ней, взять без приданого да еще приплатить отцу. Дело как будто шло уже к помолвке, но в городе стали по этому поводу языки чесать, и сватовство расстроилось. Годл лотом выдали замуж за какого-то убогого, за припадочного. Она горько плакала, не хотела идти под венец… Город тогда ходуном ходил! Говорили, что она сама тоже втюрилась в акцизника, и даже сочинили про нее песенку, которую женщины и девушки по сей день распевают в Злодеевке. Песенка эта начинается так:
Сияла луна,
Был полуночный час,
А Годеле сидела у дверей…
А конец песни такой:
Полюбил тебя, душенька,
Полюбил навсегда
И жить без тебя не могу!
Вот к этой акцизничихе Годл и пришел наш портной – излить наболевшую душу, рассказать обо всем, что у него на сердце, и спросить совета: что делать?
– Что делать? Ведь вы же и в самом деле «смугла и собою хороша», как говорит царь Давид в «Песни Песней{116}», – вы и красавица и умница. Научите, что мне делать?
– Что делать? – переспросила Годл и сплюнула. – Разве вы не видите, что это оборотень? Охота вам тащиться с этаким добром! Бросьте его ко всем чертям! Ведь с вами может приключиться то же, что с моей тетей Перл, чур меня, чур меня, она уже на том свете…
– И что именно? – спросил в испуге Шимен-Эле.
– А именно… – со вздохом отвечала Годл. – Моя тетя Перл, царство ей небесное, была женщина благочестивая, праведная. У нас в семье все такие… Хотя здесь, в проклятой Злодеевке, чтоб ей сгореть, любят оговаривать всех и каждого, за глаза, конечно… В глаза-то они льстят и подлизываются – «душенька-голубушка»… Словом, моя тетя Перл, царство ей небесное, шла однажды на базар. Видит, лежит на земле клубок ниток… «Клубок ниток, – подумала она, – может пригодиться». Нагнулась и подняла. Взяла клубок и пошла дальше, а он как прыгнет ей в лицо и упал наземь. Тетя, конечно, снова нагнулась и подняла его, а он опять – прыг в лицо и – наземь. В третий раз нагнулась тетка и подняла клубок, – опять то же самое! Тогда она решила плюнуть на этот клубок – черт с ним! – и хочет идти домой. Глядь, а клубок катится за ней! Бросилась бежать, а клубок за ней! Словом, пришла домой ни жива ни мертва, упала в обморок и потом чуть не целый год прохворала. И что же, вы думаете, это было? Угадайте!
– Чепуха! «Все любимые, все отборные» – все женщины на один покрой! – сказал Шимен-Эле. – Бабьи сказки, болтовня, вздор, глупости! Если прислушиваться ко всему, что бабы плетут, так надо бы собственной тени бояться. Как в Писании сказано: «Женщины легкомысленны» – бабы что гуси! Однако ничего! «Нынче день великого суда…» – не тужить! Спокойной вам ночи!
И Шимен-Эле двинулся дальше.
Ночь была звездная. Луна гуляла по небу меж клочковатых облаков, похожих на высокие темные горы, отороченные серебром. Искоса луна поглядывала и на Злодеевку, погруженную в глубокий сон. Многие жители, боясь клопов, перебрались с постелями на улицу и, накрывшись с головой пожелтевшими простынями, смачно похрапывали и видели сладостные сны: заработки на ярмарках, крупную выручку, большие барыши; иным снился добрый помещик, выгодная сделка, верный кусок хлеба, почетная работа или один только почет – разные бывают сны!..
На улице ни души. Не слышно ни шороха. Даже базарные псы, набрехавшиеся и намотавшиеся вдосталь за целый день, и те забрались меж колод мясников, спрятали морды между лап и спят. Изредка только какой-нибудь из них тявкнет вполголоса, когда ему приснится кость, на которую зарятся другие собаки, или когда почудится, что муха забралась в ухо и шепчет что-то по секрету… Пролетит иной раз на распростертых крыльях глупый жук, покружится на одном месте, прожужжит, как струна на контрабасе: «ж-ж-ж-ш», потом шлепнется наземь и замолчит. Даже городской сторож, который по ночам расхаживает, охраняя лавки, и стучит колотушкой «кла-кла-кла-кла!», и тот на этот раз, как нарочно, подвыпил и, привалившись к стенке, сладко уснул… И вот этой тихой ночью портной Шимен-Эле бродит один-одинешенек по городу и не знает, идти ли ему, стоять или сидеть… Шагает и тихо говорит самому себе:
– «И кот пришел и козочку сожрал…» – не было у бабы хлопот, купила себе коня… Пропади она пропадом, эта коза! Коза! Козочка-козуля! Ха-ха-ха!
Он разражается хохотом и сам пугается своего голоса. В это время он проходит мимо «холодной синагоги», которая славится тем, что в субботние вечера там молятся покойники в белом и с молитвенными покрывалами на плечах… И кажется портному, что он слышит какое-то странное пение: «у-у-у-у!». Точно ветер, воющий в трубе зимней ночью… Он уходит подальше от «холодной синагоги», бредет по «русской» улице… И вдруг слышит: «п-ц-с-с!». То свистит пугач, забравшийся на самую макушку церковного купола… Портного охватывает уныние, страх, ужас! Однако он крепится, силится вспомнить стих, который произносят по ночам, чтобы не бояться. Но стих словно улетучился из головы! И, как назло, перед глазами возникают страшные образы знакомых, давно умерших людей… На память приходят жуткие рассказы, которых он наслушался за свою жизнь, – о чертях, духах, о домовых в образе телят, о бесенятах, носящихся словно на колесах, о вурдалаках, передвигающихся на руках, об одноглазых чудовищах… Вспоминаются истории об оживших мертвецах, блуждающих по миру в саванах… Шимен-Эле решает окончательно, что коза, которую он таскает за собою, вовсе не коза, а оборотень, нечистая сила… Вот покажет язык в десяток аршин длиной или хлопнет крыльями и прокричит на весь город: «Ку-ка-ре-ку!..» Шимен-Эле чувствует, что у него волосы встают дыбом. Он останавливается, отвязывает ремешок, хочет избавиться от своей обузы. Но не тут-то было! Молодец и не думает уходить! Ни на шаг не желает отойти! Шимен-Эле пробует пройти вперед, а он за ним; Шимен-Эле сворачивает вправо, и тот вправо; Шимен Эле – влево, и тот туда же…
– Шма, Исроэл!{117} – не своим голосом кричит Шимен-Эле и пускается бежать куда глаза глядят. И чудится ему, что кто-то гонится за ним, блеет тоненьким козлиным голоском и говорит по-человечьи, и поет, как кантор в синагоге:
– Владыка смерти и живота нашего! Дару-у-у-ющий жизнь усо-о-опшим!..
Глава одиннадцатая
Утром, когда мужчины встали и собрались в синагогу, женщины – на базар, а девушки – загонять коров в стадо, все увидели сидящего на земле портного. Рядом, поджав ноги, сидела пресловутая коза, жевала жвачку и трясла бороденкой. К Шимен-Эле подходили, пытались заговорить с ним, но он не отвечал, сидя как истукан, с остановившимся взглядом… Собралась толпа, люди сбежались со всего города, подняли шум, гам, трескотню… Пошли разговоры, пересуды: Шимен-Эле… коза… Внемли Гласу… оборотень… бес… вурдалак… нечистый… водил его, верхом на нем ездил всю ночь… мучил… замучил… И сочиняли при этом кто во что горазд: сами, мол, видели, как он ездил верхом…
– Кто на ком ездил? – спросил кто-то, просунув голову в тесно сомкнутый круг. – Шимен-Эле на козе или коза на Шимен-Эле?
Толпа разразилась хохотом.
– Горе вам и смеху вашему горе! – сказал один из ремесленников. – Бородатые люди! Женатые! Отцы семейств! Постыдились бы, посовестились бы! Чего вы собрались тут гоготать? Не видите, что ли, что портной не в себе, что человек смертельно болен? Отвели бы его лучше домой, послали бы за лекарем, чем стоять здесь и зубы скалить, черт бы вашего батьку взял!
Слова эти ремесленник выпалил точно из пушки, и толпа перестала смеяться. Кто побежал за водой, кто бросился к лекарю Юделю. Портного взяли под руки, отвели домой и уложили в постель. Вскоре прибежал лекарь Юдл со всеми своими причиндалами и стал спасать портного: поставил ему банки и пиявки, вскрыл жилу, пустил кровь…
– Чем больше крови ему выпустить, тем лучше, – сказал Юдл, – потому что все болезни, не про нас будь сказано, идут от нутра, таятся в крови…
Так лекарь Юдл объяснил тайны «медицинской премудрости» и обещал к вечеру зайти еще раз.
А Ципе-Бейле-Рейза, взглянув на своего мужа и увидев, как лежит он, бедняга, на разбитом топчане, укрытый тряпьем, закатив глаза, с запекшимися губами, и бормочет в бреду что-то несуразное, заломила руки, стала биться головой о стену, рыдать, вопить, как по покойнику:
– Горе мне, беда и несчастье, гром меня разрази! И на кого ты меня покидаешь с малыми детками?!
А детишки, голые и босые, сбились в кучу возле горемычное матери и вторили ей. Старшие плакали потихоньку, пряча и глотая слезы; младшие, не понимая, что происходит, плакали навзрыд, и чем дальше, тем громче. И даже самый маленький, мальчик лет трех, с изможденным желтым личиком и вздутым животом, приковылял на своих кривых ножках к матери, ручонками обхватил голову и закричал: «Мама, ку-у-у-шать!..»
Все это сливалось в многоголосый хор, и присутствовать при этом постороннему было невыносимо. Всякий, кто ни входил к портному в дом, выбегал оттуда расстроенный, с обливающимся кровью сердцем и, когда спрашивали: «Как там Шимен-Эле?» – только махал рукой: что уж, мол, говорить о Шимен-Эле!
Несколько ближайших соседок стояли заплаканные, с покрасневшими носами, смотрели в упор на Ципе-Бейле-Рейзу, немилосердно кривили губы и качали головами, точно желая сказать: «Ох, горе, горе тебе, Ципе-Бойле-Ройза!»
Поразительная вещь! Пятьдесят лет прожил Шимен-Эле в Злодеевке в нищете и лишениях, прозябал, словно червяк во тьме, и никому до него дела не было, и никто не знал, что он за человек. А сейчас, когда он заболел, вдруг обнаружились все его достоинства и качества. Вдруг все заговорили, что Шимен-Эле был замечательный, добрый и чистой души человек, щедрый благотворитель, то есть он урывал сколько можно было у богачей и раздавал беднякам, ссорился из-за них, дрался до крови, делился с ближними последним куском… И еще много чего рассказывали о бедном портном, как рассказывают о покойниках на похоронах… Чуть ли не весь город ходил проведать его, ж всеми средствами спасали его, только бы он, упаси бог, не умер преждевременно…
Глава двенадцатая
А мастеровые – ремесленники города Злодеевки собрались у акцизничихи Годл, поставили водку, кричали, горланили, неистовствовали, ругали богачей – за глаза, конечно, – и смешивали их с грязью.
– Хорош город Злодеевка, чтоб он сгорел! Почему молчат они, богачи наши, провалиться бы им сквозь землю! Всякий, кто хочет, пьет нашу кровь, а заступиться за нас некому! Кто платит коробочный сбор? Мы! А на всякую напасть, на резника, скажем, на баню – не будь рядом помянута! – с кого шкуру дерут? С нас! Чего же мы молчим? Пойдем к нашим раввинам, даенам, к «семерым радетелям города» – кишки из них вымотаем! Что за безобразие: целую семью зарезали! Давайте что-нибудь придумаем!
И братство «Благочестивый труженик» отправилось к раввину и учинило скандал. Тогда раввин прочитал ответ, только что полученный им через извозчика от козодоевских раввинов, даенов и «семерых радетелей города».
Вот что было написано в этом письме:
«Раввинам, даенам, «славной семерке отцов города»! Горы да несут мир золотым семисвечникам священной общины города Злодеевки. Аминь!
Немедленно по получении вашего послания, которое было слаще меда для наших уст, мы все собрались и тщательно расследовали дело, после чего пришли к заключению, что один из наших сограждан заподозрен напрасно. Судя во всему, ваш портной человек недостойный: он возвел поклеп и пустил сплетню меж двух общин. Он заслуживает сурового наказания! Мы, нижеподписавшиеся, можем засвидетельствовать и присягнуть, что собственными глазами видели, как коза доилась, – дай бог всем еврейским козам доиться не хуже! Не слушайте этого портного, не верьте его россказням! Не обращайте слуха вашего к речам недостойных! Да будут заткнуты уста, извергающие ложь! Мир да будет вам, мир всем евреям отныне и во веки веков!
К сему – ваши младшие братья, пресмыкающиеся в пыли у ваших ног:
Раввин такой-то, сын раввина такого-то, царство ему небесное, и раввин такой-то, сын раввина такого-то, царство ему небесное… Генох Горгл, Кусиел Шмаровидло, Шепсл Картофель, Фишл Качалка, Берл Водка, Лейб Воречок, Эля Петелеле».
Когда раввин прочел это письмо, ремесленники возмутились еще больше. «Ага! Козодоевские пересмешники] Еще издеваются! Надо их проучить! Наш брат – мастеровой! Наш цех – утюг да ножницы!»
Тут же устроили новое собрание, снова послали за водкой и решили взять эту хваленую козу, направиться прямо в Козодоевку и перевернуть там вверх дном хедер с его меламедом и весь город!
Сказано – сделано! Собралось человек шестьдесят: портные, сапожники, столяры, кузнецы, мясники – народ боевой, парни здоровые, один в одного, вооруженные: кто деревянным] аршином, кто утюгом, кто сапожной колодкой, кто топором, а кто молотком… Иные взяли с собой кое-что из хозяйственной утвари: скалку, терку или секач… Решено было немедленно идти в Козодоевку войной – убивать, уничтожать, истреблять!
– Раз навсегда! – заявили вояки. – «Умри, душа моя, вместе с филистимлянами!» Смерть им – и дело с концом!
– Погодите, уважаемые! – сказал вдруг один из членов братства «Благочестивый труженик». – Вы уже готовы в поход? Совсем уже собрались? «А где же агнец?» Куда девалась коза?
– И правда, куда запропастился оборотень?
– Исчез!
– Неглупый оборотень, право! Однако куда же он мог удрать?
– Домой, наверно, убежал! К меламеду! Чего ты тут не понимаешь?
– С ума ты спятил! Рассуждаешь, как осел!
– Сам скотина! А куда же он еще мог убежать? Словом, о чем спорить? Кричи не кричи, «а дитяти нет» – козы не стало…
……………………
Глава тринадцатая
Теперь оставим заколдованного портного, борющегося со смертью, и ремесленников, готовящихся к войне, и перейдем к оборотню, то есть к козе.
Оборотень, увидев суматоху, которая поднялась в городе, подумал: к чему ему вся эта канитель? Что пользы быть привязанным к портному, таскаться с этим чудаком туда и обратно и подыхать с голоду? Не лучше ли бежать куда глаза глядят? Лишь бы не скитаться!
И наш молодец дал ходу! Он бежал стремглав, как безумный, не чуя под собою земли. Перепрыгивал через мужчин и женщин, нанося людям убытки, учинил разгром на базаре!.. Он опрокидывал столы с хлебом и плюшками, корыта с вишнями и смородиной, скакал по горшкам и стеклянной посуде, швырял, разбрасывал, крушил – трах-тарарах!.. Женщины всполошились, завизжали: «Кто такой?.. Что такое? Что за несчастье!.. Коза!.. Оборотень!.. Горе мое горькое! Напасть!.. Где он?.. Вон он!.. Ловите его!.. Пусть его поймают!.. Поймают!..»
И целая орава мужчин с подвернутыми полами и женщин с подоткнутыми, извините, подолами пустились бежать, обгоняя друг друга. Но все напрасно! Наш молодец, почуя свободу, мчался очертя голову!
А несчастный портной? А вывод? А мораль какая из всей этой истории? – спросит читатель.
Не принуждайте меня, дети! Конец нехороший. Началось все очень весело, а кончилось, как и большинство веселых историй, очень печально…
А так как вы знаете, что автор этого рассказа по натуре не меланхолик и плачевным историям предпочитает смешные, и так как вы знаете, что он не терпит «морали», что читать нравоучения не в его обычае, то сочинитель прощается с вами, добродушно смеясь, и желает вам, чтобы и евреи, и все люди на земле больше смеялись, нежели плакали.
Смеяться полезно. Врачи советуют смеяться…
НемецПеревод С. Гехта
{118}
Происходить происхожу я из Деражни, из маленького местечка Подольской губернии, из совсем крохотного местечка. Нынче, правда, Деражня целый город, с железной дорогой и вокзалом. И когда Деражня делалась станцией, все завидовали нам: шутка сказать – железная дорога!
Мы думали: вместе с железной дорогой на землю спустится счастье, появится работа, золото будет валяться на улице. Люди стали сползаться изо всех местечек. Жители перестраивали дома, открывали новые лавки. На мясо повысили таксу и стали поговаривать о новом резнике, о второй синагоге, о расширении кладбища, – словом, шум был большой. Шутка ли – железная дорога, станция, вокзал! Извозчики вздумали бунтовать, но до них никому дела не было. Проложили у нас рельсы, привезли вагоны, построили станцию, повесили колокол, прибили дощечку «Станция Деражня», и пошла писать губерния.
Как только открылась железная дорога, жена моя спрашивает меня:
– Что ты намерен теперь делать, Иойна? (Иойна – так зовут меня.)
– А что мне делать, – отвечаю я. – То, что делают все люди, то и я буду делать. Все деражненцы вертятся около поезда, стало быть, и я буду вертеться…
Взял я свою палку, пошел на вокзал и сделался, с божьей помощью, «правителем». Что такое – «правитель»? Кто-нибудь продал, скажем, вагон зерна, вагон этот надо погрузить и отправить, тут-то и требуется «правитель». Но так как все деражненские евреи стали «правителями», то получилось нехорошо, мы не «правим», а мучаемся, болтаемся без дела. Покупаешь мешок пшеницы у мужика и перепродаешь – иногда на пользу, иногда в убыток, или вдруг набежит комиссия со стороны. Хватаешься за то, хватаешься за это, – что делать, когда нечего делать?
Раньше, правда, тоже нечего было делать, но мы не имели железной дороги, и досады поэтому было меньше. Зачем же нам понадобилась станция с вокзалом, с колоколом и всей кутерьмой?..
И вот случилось происшествие: стою я однажды на вокзале и, убитый своими болячками, провожаю почтовый поезд. Третий звонок отзвонил, локомотив отсвистал, осматриваю я платформу и замечаю одного барина, высокого и сухого, в четырехугольных очках, в большой шляпе, а в руках у него куча чемоданов. Стоит, вытянув шею, и осматривается кругом, как человек, только что совершивший преступление.
Барин чего-нибудь да хочет, соображаю я про себя, и чувствую, как что-то толкает меня в спину: «Подойди к нему, человек, и спроси, чего он хочет». И только я тронулся с места, как он начинает двигаться ко мне, приподнимает шляпу и говорит мне не иначе как по-немецки:
– Добрый вечер, господин…
– Дай вам бог здоровья, – отвечаю я тоже по-немецки, то есть наполовину по-еврейски, а остальное руками. И спрашиваю – откуда он едет?
– Нет ли в Деражне подходящей квартиры? – осведомляется он.
– Конечно, есть, – говорю я, – отчего не быть. – И соображаю про себя: «Обидно, что у меня нет гостиницы. Будь у меня гостиница, привел бы я его к себе. Это порядочный немец, на нем можно густо заработать…» И в голове моей зажигается мысль: глупец и сын глупца, разве на лбу у тебя написано, что ты не имеешь гостиницы? Пусть немцу кажется, что у тебя есть гостиница. И я говорю ему по-немецки, то есть наполовину по-еврейски, а остальное руками:
– Если господин имеет желание, так пусть он возьмет извозчика, и мы, поедем в еврейскую гостиницу.
Услыхав эти слова, немец загорается, как куча соломы, и показывает на свои губы:
– Можно ли там покушать? Есть ли там пища?
– Первейшая пища, – отвечаю я ему. – С божьей помощью вы получите большое удовольствие, господин немец. Моя благоверная, жена моя, значит, – первейшая хозяйка. Ее обеды прославились во всей-окрестности. Персидский царь Артаксеркс не откажется от ее рыбы…
– Яволь! – веселится мой немец, глаза его поблескивают, лицо сияет, как солнце.
«Какой чудной немец», – думаю я, но канителиться тут некогда, нанимаю я подводу и еду с ним прямо к себе домой.
Не успели мы приехать, как сейчас же я рассказываю жене, что вот послал мне бог гостя, немца, редкий товар. Но что понимает женщина? Она начинает меня пилить за то, что я приехал в неудачный час, когда убирают квартиру.
– Что это за новости с гостями? Что это за постояльцы ни с того ни с сего?
– Женщина, – обращаюсь я к ней, – не говори по-еврейски. Этот господин все понимает, потому что он немец.
Но тут она поднимает вой и трясет веник над моей головой. Она воет, а мы с немцем стоим у двери – ни туда, ни сюда. Еле-еле убедил ее, что это не бесплатный гость, что это пахнет деньгами, что на немце может быть заработок.
Вы думаете – убедил? После долгих препирательств она сообщает мне:
– Куда же я положу его, в могилу, что ли?
– Тише, – говорю я, – безумная женщина! Сказано тебе – не выражаться по-еврейски, потому что этот господин понимает по-немецки.
Только тогда она поняла, в чем дело; мы уступили гостю нашу спальню, жена пошла раздувать самовар и готовить ужин. Осмотрев спальню, немец немножко повел носом – «могло бы быть получше»… Но что может понимать немец? Как только внесли самовар и заварили чай, он вытащил добрую бутылку рома, превосходно глотнул (дал и мне глотнуть), и всем нам сделалось хорошо. Немец расположился со своими чемоданами, как у родного отца, и стали мы друзьями»
После чаю завожу я с ним беседу, туда-сюда, что он здесь делает, чем торгует? Не нужно ли ему что-нибудь купить или продать? Нет, ему ничего не нужно. Какие-то машины, говорит он, должны прибыть. Вижу я, что делом здесь не пахнет, прошлогодний снег какой-то. А он поминутно заглядывает в печь и тревожится – не готов ли ужин?
– Вы, – говорю я, – господин немец, видать, не дурак покушать?
Отвечает он мне пустяками, – что может понимать немец? Пустяками этими занимались мы, пока не принесли ужин – свежий бульон с гренками, курицу с манной кашей, с морковью, с петрушкой, о!.. (Жена моя может, если захочет!)
– Благословение восседающим! – произнес я по-древнееврейски.
Но он ни полслова в ответ – присосался к курице, как после поста.
– Кушайте на здоровье! – говорю я ему еще раз, а он знай глотает, хоть бы слово сказал, хоть бы поблагодарил, – какое там!
«Грубый человек, – думаю я, – и большой нахал!» Одним словом, поужинал он, раскурил длинную трубку и сидит, посмеивается. Вижу я, что немец озирается по сторонам, ищет местечка, куда бы ему приткнуть голову, глаза его слипаются. Я сейчас же кивнул жене.
– Куда его положить? – спрашивает она.
– Как это куда? Положи его в мою постель.
Она не заставляет себя просить, подходит к кровати и начинает взбивать постель, как полагается по закону. Жена моя, если захочет… А немец, замечаю я, чем-то недоволен, не нравится ему, видно, что перья летят. Он вертит носом, кашляет.
– Дай бог здоровьичка, господин немец, – приговариваю я.
И хоть бы ответил – спасибо! Какое там! «Грубый человек, – думаю я, – и дикарь!..» Старушка моя взбила постель до потолка, королевскую постель, – жена моя, если захочет… Настоящий трон. Мы попрощались с ним, пожелали спокойной ночи и разошлись.
Сначала, как только мы легли спать, я все прислушивался – спит мой немец, чтобы не сглазить, великолепно, храпит на все голоса, сопит, как локомотив, свистит и мычит, как зарезанный бык. Но внезапно он вскакивает с постели, начинает вздыхать, фыркать, икать, чесаться, плевать, ворчать, потом переворачивается на другой бок, засыпает и снова храпит, и сопит, и свистит, и опять спохватывается, и опять начинаются вздохи, фырканье, чесанье, плевки и ворчанье. Так повторял он несколько раз, пока совсем не соскочил с кровати. И слышу я вдруг, что все его постельные принадлежности летят на пол, одна подушка за другой. Он бросает их в бешенстве и рычит какие-то дикие слова.
– К дьяволу, сакррраменто, гррром и молния…
Я вскакиваю, подбегаю к двери, заглядываю в щелку. Немец мой стоит на полу в костюме Адама, сдирает с кровати все перины, плюется и проклинает божий свет на своем языке, упаси и помилуй нас бог.
– В чем дело? – спрашиваю я. – В чем дело, господин немец? – и открываю дверь.
Тогда он наливается гневом, нападает на меня со сжатыми кулаками, хочет стереть меня с лица земли. Он хватает мои руки, тащит к окну и показывает, что у него растерзано все тело. Потом он выгоняет меня и закрывает за мной дверь.
– Сумасшедший немец, – говорю я жене. – И большой чудак! Ему показалось, что кто-то его кусает… Скажите, какое горе!
– Удивляюсь, – отвечает жена, – всего только на пасху я чистила кровать керосином…
Думал я, что немец мой рассердится и убежит утром, куда Макар телят не гонял. Но наступило утро, и ничего подобного – опять «здравствуйте», опять улыбки, опять сосет он свою трубку; приказал обед состряпать, а до обеда сварить ему яйца на завтрак, и желательно ему, чтобы яйца были в мешочке. Сколько яиц, полагаете вы? Десяток – ни больше, ни меньше! За завтраком глотнул он порядочно рому, и мне дал глотнуть. – ах, хорошо! Но наступила ночь – и снова та же история! Сперва храп, свист, сопенье, мычанье, потом вздохи, стоны, фырканье, чесанье, плевки и ворчанье. Он снова вскакивает с постели, снова сдирает все подушки и ругается, проклинает на своем языке.
– К дьяволу! Сакррраменто!! Грром и молния!!!
А наутро – «здравствуйте», и сосет трубку, и просит кушать, и делает за завтраком порядочный глоток – и так несколько дней подряд, пока не прибыли его машины и не приспело ему время уезжать.
Наступил день отъезда, стал мой немец собираться в дорогу, и просит у меня счет.
– Считать тут нечего, – говорю я. – Счет наш, – говорю я, – простой, с вас следует четвертная…
Выпучил он на меня глазенапы, как будто говорит: «А? Что такое? Не понимаю…»
Тогда я объяснил ему по-немецки:
– Господин немец будет настолько любезен и уплатит мне четвертную, или двадцать пять карбованцев, рублей, значит…
И я показываю на пальцах – десять, десять и пять.
Он, думаете, испугался? Ничуть не бывало. Потягивает, как прежде, свою трубку, улыбается и говорит, что очень бы хотелось ему знать, за что причитается с него двадцать пять рублей. Вытаскивает он карандаш, берет клочок бумаги и требует, чтобы я перечислил каждую вещь отдельно.
«Хоть ты и умный немец, – думаю я про себя, – но умный еврей умнее умного немца, в одной моей пятке больше мудрости, чем во всех твоих мозгах».
– Так пишите, – говорю я, – пишите, господин немец…
За гостиницу – шесть дней: полтора рубля помножить на шесть. – девять рублей; двенадцать самоваров по семь с половиной копеек составляют девяносто копеек. Теперь помножьте шесть раз на десять яиц утром и десять яиц вечером, выходит сто двадцать, или две корзины яиц, по рублю за корзину – будет два рубля. Шесть бульонов, шесть куриц – по семьдесят пять копеек за каждую курицу, не считая крупы, сельдерея, петрушки, того-этого – шесть рублей. Теперь возьмите шесть ночей и шесть ламп – шестьдесят копеек. За распитие ваших напитков – два рубля. За пользование вашим чаем и сахаром один рубль, получается три рубля, а с вином, которое вы могли бы у нас потребовать, – получается четыре рубля. Пиво мы могли подать за семьдесят копеек. Итого имеем не более не менее, как двадцать четыре рубля с полтиной, но для ровного счета поставим двадцать пять рублей.
Объяснил я ему это очень достойно. Вы думаете, счет ему не понравился? Упаси бог! Он сосет, не переставая, из трубки, очень красиво улыбается, вынимает четвертную и швыряет ее мне, как швыряют трешницу. Очень красиво попрощался с нами и уехал на станцию.
– Ну, а теперь что ты скажешь, жена моя, о нашем немце?
– Дай бог, – говорит она, – чтобы мы получали таких немцев каждый день, было бы неплохо…
И-уехал наш немец. Не прошло после этого и трех дней, как заявляется ко мне почтальон и протягивает письмо, но сначала он просит потрудиться и заплатить четырнадцать копеек. За что четырнадцать копеек? Отправитель забыл, говорит он, наклеить марку.
Уплатил я четырнадцать копеек, распечатал письмо – написано по-немецки, ни слова не понимаю. Бегаю я с моим письмом то к одному, то к другому, никто не читает по-немецки, беда! Обошел все местечко, насилу нашел провизора в аптеке, тот читает по-немецки. Прочел он письмецо и объяснил, что пишет это мне какой-то немец, благодарит за спокойный ночлег, который он имел у нас, благодарит за гостеприимство, за любезность, которых никогда не забудет…
«Ох, пожалуйста, – думаю я, – очень хорошо. Если ты доволен, так и я доволен!»
И говорю я жене:
– Что ты скажешь о таком немце? Он, видно, дурак не из простых.
– Дай бог, – говорит она, – чтобы мы получали каждую неделю таких, умников, было бы совсем неплохо…
Проходит еще одна неделя. Возвращаюсь я как-то с вокзала домой. Навстречу идет мне жена, несет письмо и говорит, что почтальон велел доплатить двадцать восемь копеек.
– За что двадцать восемь копеек?
– Иначе, – говорит жена, – почтальон не хотел…
Распечатываю письмо – опять по-немецки. Бегу к провизору, прошу его прочитать. И рассказывает мне провизор, что этот самый немец только что миновал границу, и так как он возвращается домой на свою родину, то он еще раз благодарит меня за тихий ночлег, который он имел у меня, за наше гостеприимство, за нашу любезность, которых он никогда не забудет.
«Пропади ты, – думаю я, – со своей благодарностью». А дома жена спрашивает меня:
– Что это за письмо?
– Опять от немца, – говорю я. – Он не может, – говорю я, – забыть нашу любезность, сумасшедший немец!
– Дай бог, – говорит она, – чтобы мы каждую неделю получали таких сумасшедших, было бы совсем неплохо…
Проходит еще две недели. Приносят мне с почты большой пакет, почтальон требует за него пятьдесят шесть копеек. Я отказываюсь. Тогда почтальон говорит:
– Как хотите, – и берет пакет назад. Тогда я начинаю раскаиваться, ужасно хочется знать, откуда этот пакет, может быть – необходимая вещь?
Заплатил я пятьдесят шесть копеек, вскрываю пакет, смотрю – опять по-немецки. Отправляюсь я, конечно, прямо к провизору, умоляю его простить мою назойливость, – что делать, если бог меня наказал и я не умею читать по-немецки?.. И провизор читает мне новое послание от немца. Дело в том, что он прибыл уже домой и увиделся со своим дорогим семейством, с женой, с детьми, и рассказал им, как он приехал в Деражню, как встретил меня на вокзале, и как я его хорошо принял, предоставил ему хороший, спокойный ночлег, и вот в эту радостную для него минуту он не может не поблагодарить меня от всей души за гостеприимство, за нашу любезность, которых он не забудет никогда, до гробовой доски.