Текст книги "Тевье-молочник. Повести и рассказы"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 50 страниц)
– Что так? – спрашивает он.
– В город, – говорю, – переезжаю. Хочу быть среди своих. Человек я не молодой, а вдруг, упаси бог, помирать придется…
– Что ж ты, – отвечает он, – здесь помереть не можешь? Кто тебе не дает.
– Спасибо, – говорю, – тебе здесь сподручнее помирать. А я лучше к своим пойду… Покупай, Иване, мою хату с огородом. Другому не продал бы, а тебе продам.
– А сколько ты за хату хочешь?
– А сколько дашь?
Словом, пошел разговор: «Сколько хочешь?» – «Сколько дашь?» – стали торговаться, по рукам ударять, десяткой больше, десяткой меньше, – покуда не столковались насчет цены. Взял я у него приличный задаток, чтобы без отказу было, и так вот за один день распродал за бесценок, разумеется, все свое имущество, все в золото превратил и пошел нанимать подводу, чтобы забрать оставшуюся рухлядь.
Однако послушайте, что с Тевье приключиться может! Вы только внимательно слушайте, я вас долго не задержу, в двух словах передам.
Прихожу я перед отъездом домой, а дома ничего уже нет – разор! Стены голые и кажется, будто они слезами плачут. На полу – узлы, узлы, узлы! На припечке кошка сидит, как сирота, печальная, бедняжка, – меня даже за сердце взяло, слезы на глаза навернулись… Кабы не стыдился дочери, поплакал бы всласть… Что ни говорите, все-таки батьковщина!.. Вырос тут, маялся всю жизнь и вдруг, пожалуйте, изыди! Говорите что хотите, но это очень больно! Однако Тевье – не женщина, сдерживаю себя и эдаким веселым тоном кричу дочь:
– Поди-ка сюда, Цейтл, где ты там запропастилась?
Выходит она, Цейтл то есть, из соседней комнаты с красными глазами, с распухшим носом. «Эге, думаю, дочка моя опять наревелась, как баба в Судный день». С этими женщинами, доложу я вам, – сущая беда: чуть что – плачут! Дешевые у них слезы…
– Глупая! – говорю я. – Чего ты опять плачешь? Посуди сама, какая разница между нами и Менделем Бейлисом…
Но она и слушать не хочет.
– Отец, – говорит, – ты не знаешь, чего я плачу…
– Отлично, – говорю, – знаю! Почему бы мне не знать? Плачешь, потому что жаль с домом расставаться… Ведь ты здесь родилась, здесь выросла, ну, конечно, тебе больно! Поверь мне, не будь я Тевье, будь я другой человек, я бы и сам целовал эти голые стены и пустые полки… Я бы сам припал к этой земле… Мне, как и тебе, каждую пустяковину жаль. Глупенькая! Даже вот кошка, и та сиротой на припечке сидит. Бессловесное существо, животное, а ведь жаль ее, без хозяина остается…
– Положим, – говорит Цейтл, – есть еще кого пожалеть…
– Например?
– Например? Вот мы уезжаем и оставляем здесь одного человека, одинокого, как камень…
Не понимаю, о ком она говорит, и обращаюсь к ней:
– Что ты там болтаешь? О ком речь? Что за человек? Какой камень?
– Отец, – отвечает она, – я не болтаю, я знаю, что говорю. Я говорю о нашей Хаве…
Сказала она это и, клянусь вам, будто кипятком ошпарила меня или поленом по голове трахнула!
Накинулся я на нее и стал отчитывать:
– Что это вдруг ни с того ни с сего о Хаве? Ведь я сколько раз говорил, чтобы имя Хавы не упоминалось?
Думаете, она оробела? Ничуть. Дочери Тевье – с характером.
– Отец, – говорит она, – ты только не сердись. Вспомни лучше, не ты ли сам сколько раз говорил: в Писании, мол, сказано, что человек должен жалеть человека, как отец свое дитя…
Слыхали? Я, конечно, вскипел и отчитал ее по заслугам:
– О жалости ты мне говоришь? А где была ее жалость, когда я, как собака, валялся в ногах у попа, будь он проклят, умолял его, а она, быть может, была тут же рядом в комнате и, может быть, слыхала каждое слово? Или где была ее жалость, когда покойная мать, царство ей небесное, лежала вот здесь на полу, накрытая черным? Где она была тогда? А ночи, – говорю, – которые я провел без сна? А боль, которая по сей день сжимает мне сердце, когда я вспоминаю, что она с нами сделала, на кого нас променяла! Где же, – говорю, – ее жалость ко мне?
И так у меня защемило сердце, что не могу больше ни слова вымолвить… Думаете, однако, что дочь Тевье не нашлась?
– Ведь ты, – сказала она, – сам говоришь, что человеку, который кается, даже сам бог прощает…
– Кается? – говорю я. – Слишком поздно! Веточка, что однажды; оторвалась от дерева, должна засохнуть! Лист, что упал, должен сгнить. И больше не говори со мной об этом! Хватит!
Увидав, что словами ничего не поделаешь, что Тевье уговорами не возьмешь, она припала ко мне, стала руки целовать и говорить:
– Отец! Пусть я умру здесь на месте, если ты и на этот раз оттолкнешь ее, как тогда в лесу, когда она к тебе руки протягивала, а ты поворотил лошадь и удрал!
– Да что ты, – говорю, – пристала ко мне? Что за напасть на мою голову?
Но она не отпускает, держит меня за руки и твердит свое:
– Умереть мне на, месте, если ты не простишь ее. Ведь она дочь тебе, так же как и я!
– Чего ты от меня хочешь? – говорю. – Не дочь она мне больше! Она давно уже умерла!..
– Нет! – говорит Цейтл. – Она не умерла, она снова твоя дочь, как и была, потому что с первой же минуты, как только она узнала, что нас выселяют, она себе сказала, что выселяют всех нас, то есть и ее тоже. Где мы, – так мне сама Хава сказала, – там и она будет. Наше изгнание – ее изгнание… И вот даже ее узел здесь…
Говорит она все это торопясь, одним духом, слова сказать не дает и показывает мне какой-то узел, в красный платок завязанный… И тут же открывает дверь во вторую комнату и зовет: «Хава!» Честное слово! И что мне сказать вам, дорогой друг? Совсем так, как у вас в книжках описывается: показывается в дверях Хава – здоровая, крепкая, красивая, как была, ничуть не изменилась, только, лицо немного озабоченное и глаза чуть подернуты. А голову держит прямо, с гордостью. Останавливается на минутку, смотрит на меня, а я на нее. Потом простирает ко мне обе руки и только одно слово может выговорить, одно-единственное слово и едва слышно:
– Отец!
Извините меня! Как вспомню, так и сейчас слезы глаза застилают. Не думайте, однако, что Тевье, упаси бог, расплакался, слезам волю дал, глупости! То есть, конечно, то, что и тогда пережил и перечувствовал, это само собой… Ведь и вы отец и знаете не меньше моего, что значит жалость к детям… Дитя, как бы оно ни провинилось, – если прямо в душу к вам влезает и говорит: «Отец!» – ну, скажите, можно его оттолкнуть? Попробуйте!.. Но, с другой стороны, голова идет кругом, и на память приходит все то зло, что она мне причинила… Федька Галаган… Поп… Мои слезы… Смерть Голды… Нет! Скажите сами, разве можно все это забыть? Как забыть? Но опять-таки родное дитя… «Как отец жалеет детей своих». Разве можно человеку быть таким жестоким, если сам бог говорит о себе, что он – бог всепрощающий! А тем более, если она раскаивается, хочет вернуться к своему отцу и к своему богу? Что скажете вы, пане Шолом-Алейхем? Ведь вы человек, который сочиняет книжки и миру советы подает, – скажите сами, как должен был поступить Тевье? Обнять ее как родную, расцеловать и сказать, как в молитве сказано: «Простил по слову твоему» – иди ко мне, ты мое дитя? Или поворотить дышло, как я сделал когда-то, и сказать ей: «Иди подобру-поздорову, откуда пришла»? Нет, серьезно, допустим, что вы на моем месте… Скажите мне откровенно, как доброму другу: как бы вы поступили? А если не можете сказать сейчас, даю вам срок, подумайте… А пока что надо идти: внуки ждут не дождутся деда. Надо вам сказать, что внуки еще в тысячу раз дороже, чем дети. «Чада и чада чад твоих!» Шутка ли!
Будьте здоровы и не взыщите, что заморочил вам голову. Зато будет у вас, о чем писать. А если даст бог, мы еще, наверное, встретимся. До свидания! Всего хорошего!
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
НожикРассказ для детей
Перевод С. Гехта
{71}
Не укради.
Седьмая заповедь
1
Я расскажу вам, дети, историю одного ножика. Историю эту я не выдумал, а пережил в моем детстве.
Ничто в мире не привлекало меня так, как ножик; ничего не хотел я иметь так страстно, как ножик, хоть какой-нибудь, но собственный ножик. Пусть он будет спрятан у меня в кармане, чтобы в любую минуту я мог достать его и резать им, что захочу, – пусть весь мир знает о том, что у меня есть ножик!
Недавно начал я ходить в хедер, к учителю Иоселю Дардаки. В это время я имел уже ножик, то есть вещицу, смахивающую на ножик. Я смастерил ее сам. Я выдрал гусиные перья из постели, обрубил их с одного конца, другой конец закруглил и вообразил, что это в самом деле ножик и что им можно резать.
– Откуда эти перья, черт бы тебя драл? Что за манера возиться с перьями? – закашливаясь, спрашивал меня отец, больной человек, с желтым, высохшим лицом. – Ему бы только игрушки! Перья! Кхе-кхе…
– Пусть дитя играет, – возражала ему мать, маленькая женщина в шелковом платке, – не огорчайся понапрасну, почему ты так любишь портить себе здоровье?
Потом, когда я начал зубрить Пятикнижие, у меня был уже другой ножик, тоже собственного изделия. Я выдернул железку из маминого кринолина и искусно вогнал эту железку в деревянный обрубок.
Потом я долго точил о горшок свой ножик и, конечно, порезал себе при этом все пальцы.
– Полюбуйся, как он растерзал себя, любимчик твой! – вскричал отец и сжал мне пальцы так, что кости хрустнули, – золотое дитя! Кхе-кхе…
– Горе мне, – сказала мать, вырвала у меня ножик и бросила его в печь. – Конец этим несчастьям, нет больше ножика!
Но вскоре я добыл новый ножик, на этот раз совсем настоящий: круглый, пузатенький, с деревянным, горбатым черенком, который открывался и закрывался. Вы хотите знать, как он мне достался? Я сколотил капитал из моих завтраков и купил его у Шлоймки за семь грошей наличными, а три гроша он поверил мне в кредит.
О, боже милостивый, как я любил этот нож! Приходишь, бывало, домой из хедера, избитый, голодный, сонный, высеченный (учитель Мотя, по прозвищу «Ангел Смерти», усадил меня недавно за Талмуд{72}. Мы подошли к знаменитому пункту: «Бык, который боднул корову», а раз бык боднул корову, то я получаю оплеуху), – придешь домой, вытащишь ножик из-под черного шкафа (он хранился там потому, что в хедер нельзя было его носить, а дома никто не должен был знать, что у меня есть нож), приласкаешь его, порежешь им бумагу, покрошишь соломинку и только после этого начинаешь делить свою порцию хлеба на малюсенькие кусочки, натыкаешь хлеб на острие ножика и кладешь его наконец в рот.
Перед сном я чистил его, гладил, мыл, вытаскивал точильный камушек, найденный мною на чердаке, и тихонько принимался точить мой ножик…
Отец, бывало, сидит тут же в ермолке; он склонился над Талмудом, читает и кашляет, кашляет и читает.
Мать на кухне, она возится с тестом, а я все точу ножик, все точу…
Отец вдруг спохватывается, как будто со сна:
– Кто это там пищит? Кто это работает? Что ты затеял, бездельник?
Он подкрадывается ко мне, наклоняется над точильным камушком, крутит мне ухо и закашливается.
– Ножики?! Кхе-кхе! – бормочет отец и выхватывает ножик вместе с точильным камушком. – Лодырь какой! Возьми-ка лучше книгу, почитай…
Я плачу навзрыд; отец хлещет меня по спине и щекам, мать с засученными рукавами выбегает из кухни и кричит:
– Тише, тише, что здесь такое? За что ты бьешь его, бог с тобой! Чем дитя провинилось?
– Ножики? – вопит отец и кашляет. – Подумаешь, какой барин! Вот так парень на мою голову, кхе-кхе-кхе!.. Пусть лучше книгу читает! Молодому человеку восемь лет, а он возится с ножиками, бездельник этакий!.. Ни с того ни с сего – ножики!
Боже, чем согрешил перед ним мой ножик, за что такая ненависть к нему?
Отца моего я помню всегда больным, желтым, разъяренным, сердитым на весь мир. Из-за малости, из-за пустяка он приходит в бешенство и грозит всеми карами. Одна мать спасает меня, она всегда на моей стороне.
Ножик мой забросили, – забросили так далеко, что я восемь дней подряд искал его и не мог нигде найти. Я горько оплакивал его, мой горбатый милый ножик, и мне становилось очень грустно, когда я, сидя в хедере, вспоминал, что вот приду я домой с опухшими щеками, с красными ушами, надранными Мотей – Ангелом Смерти – за то, что «бык забодал корову{73}», – приду домой – и нет мне радости. Я чувствовал себя осиротевшим, никто, никто не видел слез моих, проливаемых украдкой, ночью на кровати. Наплакавшись вволю, я вытирал глаза, засыпал и утром снова отправлялся в хедер, а там бык уже вовсю бодает корову, Мотя – Ангел Смерти – раздает пощечины, и после этого отцовское хрипение, кашель, проклятья, – не было у меня вольной минуты, ничто меня не радовало, один я остался, один на всем свете…
2
С тех пор прошел год, а может – полтора. Я начал забывать мой горбатый ножик. Но судьба, видно, судила мне пострадать из-за ножиков. На беду на мою, появился у меня новый ножик, редкостный ножик с двумя лезвиями, дорогими стальными лезвиями, острыми, как мечи, и с белым костяным черенком. Поверьте на слово, это был настоящий «завьяловский»{74} ножик. Как попал ко мне, к бедняку, этот аристократ? Это очень трогательная история. Слушайте внимательно!
У нас на квартире остановился однажды подрядчик, господин Герц Эрценгерц.
Какими глазами должен был я смотреть на бритого этого немца, на господина Герца Эрценгерца? Говорил он хоть и по-еврейски, ходил с непокрытой головой, брил бороду, не носил пейсов{75}, а сюртук его был, извините за выражение, вполовину короче, чем надо. Можно ли было удержаться, скажите мне, и не помереть со смеху, когда этот еврейский немец или немецкий еврей заговаривал со мной по-еврейски и начинал «акать» на забавном своем еврейском языке.
– Ну-с, милейший мальчик, какой раздел из Пятикнижия должны читать в эту субботу?
– Хи-хи-хи, – прыскал я в кулак.
– Ответь мне, милый мальчик, какой раздел из Пятикнижия должны читать в эту субботу?
– Хи-хи-хи! Болок{76}!.. – разражался я хохотом и убегал.
Происходило это в самом начале знакомства, когда я не освоился еще с нашим гостем, зато потом, узнав поближе господина Герца Эрценгерца (он пробыл у нас больше года), я полюбил его и перестал досадовать на то, что он не молится и ест, не умывая рук. Вначале я не мог сообразить, как это он не подавится пищей в час обеда, почему это не лезут волосы из непокрытой его головы? Учитель, мой, Мотя – Ангел Смерти – утверждал, что немец этот – не немец, а оборотень. Безбожный еврей превратился в немца, потом он станет волком, коровой, лошадью и даже гусыней…
Неужели и гусыней?
«Ха-ха-ха! Веселое дело», – думал я и очень соболезновал нашему немцу. Одного только не мог я понять: почему отец, считавшийся порядочнейшим, набожным человеком, всегда уступал ему место и все другие люди, бывавшие у нас, тоже относились к нему с почтением.
– Мир вам, господин Герц Эрценгерц, С добрым утром, господин Герц Эрценгерц. Садитесь, пожалуйста, господин Герц Эрценгерц.
Я не утерпел и спросил об этом отца, но он оттолкнул меня:
– Пошел вон, не твое дело! Незачем тут путаться, бездельник. Возьми лучше Талмуд, почитай!
Опять Талмуд! О боже всемогущий!
Я бегу в гостиную, прокрадываюсь в уголок и прислушиваюсь: все разговаривают между собой, а господин Герц Эрценгерц хохочет во все горло и курит толстую сигару, которая пахнет удивительно… Внезапно отец подходит ко мне и награждает пощечиной.
– Опять ты здесь, лодырь этакий! Что из тебя выйдет, бездельник! Горе мне, что это у меня растет?..
Господин Герц Эрценгерц пытается защитить меня.
– Не трогайте мальчика, не трогайте его!
Но это не помогает. Отец гонит меня. Я достаю Талмуд, но разве из него вычитаешь что-нибудь путное? Я брожу из одной комнаты в другую, пока не попадаю в чистую горницу, где живет сам господин Герц Эрценгерц. Как хорошо, как светло здесь! Горят лампы и блестят зеркала. На столе большая серебряная чернильница и маленькие перья, человечки и лошадки, игрушки, костяшки, камушки и… ножик. Ох, какой ножик! Кабы мне такой ножик! Каких вещей я не нарезал бы только! Попробуем, острый ли? Да, он сразу перерубил волосок! Ох, какой ножик!..
Еще мгновенье – и ножик у меня в руках. Я озираюсь и пробую подержать ножик у себя в кармане хотя бы минуту. Рука дрожит… Сердце стучит сильно, я слышу, как оно отбивает «тик-тик-тик»… Кто-то идет, заскрипели чьи-то сапоги… Это он, господин Герц Эрценгерц! Куда деваться? Пусть ножик побудет у меня, я положу его потом обратно. А сейчас надо уходить, уходить отсюда, бежать, бежать!..
……………………….
Ужинать мне невмоготу. Мама щупает мою голову. Отец свирепо смотрит на меня и гонит спать… Спать, – разве тут уснешь? Я ни жив ни мертв. Как быть с ножиком? Как положить его обратно?
3
– Поди-ка сюда, сокровище мое, – обращается ко мне утром отец, – не видал ли ты ножика?
Сперва я оцепенел. Мне показалось, что он все знает, я чуть было не проболтался: ножик? Вот он…
Странная штука подкатывает к моему горлу, я отвечаю с дрожью в голосе:
– Что? Какой ножик?
– «Что? Какой ножик?» – передразнивает меня отец. – Что – какой ножик! Золотой ножик! Гостя нашего ножик! Бездельник ты этакий, лодырь, свинопас!
– Что ты цепляешься к ребенку? – вмешивается мама. – Бедное дите ничего не знает, а ты ему морочишь голову… ножик, ножик…
– Как это он не знает, – говорит отец сердито. – Целое утро все кричат: «Ножик, ножик, ножик», – весь дом перевернули, а он спрашивает: «Что? Какой ножик?» Ладно, иди умываться, бездельник этакий!..
Благодарение богу, они не стали меня обыскивать. Но что делать дальше? Надо спрятать ножик в надежное место… Куда бы спрятать его? Пойду на чердак! Я вынимаю ножик из кармана, впихиваю его в голенище… За завтраком я чуть не подавился, глотаю и не знаю, что глотаю, пища застревает в глотке.
– Какого дьявола ты так спешишь? – спрашивает отец.
– Тороплюсь в хедер, – отвечаю я и чувствую, что пожар зажигается на моих щеках.
– Трудолюбец какой!.. Что вы скажете о нашем праведнике? – ворчит отец и злобно смотрит на меня.
Кое-как я доел, совершил благословение.
– Почему же ты не бежишь в хедер, ангел мой? – спрашивает отец.
– Куда ты гонишь его? – говорит мама. – Пусть дите посидит минутку.
А я уже на чердаке… Зарытый в гору овощей лежит мой белый нож, лежит и молчит.
– Зачем ты шляешься по чердакам? – кричит отец. – Лодырь, подлец, мошенник…
– Я ищу кое-что… – отвечаю я и шатаюсь с перепугу.
– Кое-что? Что значит «кое-что»? С чем едят «кое-что»?
– Тал… муд… старый Талмуд…
– Книгу? На чердаке? Ах ты мерзавец! Слезай оттуда, сию минуту слезай!.. Банщик, свинопас, чучело!..
Меня не тревожит отцовский гнев, я боюсь – как бы не нашли мой ножик. Шутка ли! Взбредет им полезть на чердак развешивать там белье. Нет, надо забрать его и спрятать в верное место… Каждый взгляд отцовских глаз говорит мне, что он все знает; я трепещу: вот он схватит меня и спросит, где я спрятал ножик нашего гостя… Местечко-то я нашел уже, золотое местечко. Я выкопал ямку у стены, положил туда ножик, прикрыл соломой для приметы…
Вернувшись из хедера, я бегу сейчас же во двор, выкапываю, чуть дыша, ножик, но мне не дают даже наглядеться на него, отцовский голос гремит уже:
– Где ты там? Почему ты не идешь молиться? Извозчик, водовоз!..
Но сколько бы ни ругал меня и ни мучил отец, сколько бы ни бил и ни сек меня ребе{77}, все это меркнет перед счастьем, которое я испытывал, встречаясь с единственным милым другом, с моим ножиком. Но счастье это – увы! – окутано было тревогой, омрачено страхом и недобрыми мыслями.
4
Летний день. Садится солнце, воздух остывает и холодеет, трава благоухает, квакают лягушки, и клочья облаков проносятся мимо, надвигаются на луну, заглатывают ее. Белая, серебряная луна прячется и показывается снова, – она то плывет, то стоит на одном месте.
Отец сидит на траве; он в халате, одна рука у него за пазухой, другой он шарит по траве, смотрит в вызвездившееся небо и кашляет. Лицо его, озаренное луной, мертво, оно серебрится. Он сидит на том месте, где похоронен мой ножик, и не знает, что скрыто под ним! Если бы он знал! Что сталось бы со мной?
«Ага, – думаю я про себя, – ты забросил мой горбатый ножик, а теперь у меня есть в сто раз лучший. Ты сидишь на нем и не знаешь! Ой, тату, тату…»
– Что ты выпучил на меня глаза, как к-кот? – кричит отец. – Сидишь сложа руки, как градоначальник? Не можешь работу себе найти? А вечернюю молитву ты уже прочитал? Чтоб ты не сгорел, бездельник этакий! Чтоб черт тебя не унес, извозчик!
Когда он говорит: «Чтоб ты не сгорел», или: «Чтоб черт тебя не унес», – это значит, что он не так уж сердит; это значит – он в хорошем расположении духа. И в самом деле, можно ли быть дурно настроенным в такую чудную летнюю ночь, когда каждого тянет из дому на воздух, на мягкий промытый воздух. Все – на улице. Отец, мама, маленькие дети, валяющиеся в песке и выискивающие камушки. Господин Герц Эрценгерц прогуливается по двору без шапки, курит сигару, поет немецкую песенку, смотрит на меня и хохочет… Он смеется, видно, над тем, как отец цукает меня… А я смеюсь над ними над всеми. Сейчас они улягутся спать, а я побегу к заветной стене (я сплю во дворе, на земле, – в комнате слишком жарко), раскопаю ножик и натешусь им досыта.
Все спят, кругом тишина. Я осторожно приподымаюсь, прокрадываюсь на четвереньках во двор, прокрадываюсь не дыша, как кошка. Ночь застыла, воздух чист, Я медленно подползаю к месту, где похоронен ножик, вытаскиваю его, разглядываю при лунном свете. Он блестит, он переливается, как алмаз. Я подымаю глаза и вижу, что луна уставилась на меня, на мой ножик… Что она там увидела? Я поворачиваюсь спиной – луна продолжает смотреть. Я закрываю ножик рубахой – луна все не отводит глаз. Она-то знает, что это за ножик, где я взял его… Взял?.. Да, я украл его!
В первый раз за все время, что ножик у меня, мне приходит в голову это страшное слово. Украл? Стало быть, я вор! Просто вор? А в Библии, в десяти заповедях, написано большими буквами:
НЕ УКРАДИ!
Не воруй, а я украл! Что же они сделают со мной в аду? Отсекут руку – руку, которая украла, – побьют железными прутьями, изжарят, испекут… Вечно, вечно буду я тлеть и дымиться… Отдать надо ножик, мне не нужен украденный ножик! Завтра же положу его обратно.
Так решаю я, прячу нож за пазуху, но он жжет, терзает меня. Нет, надо схоронить его в земле до завтра. А сверху смотрит на меня луна. Почему она смотрит? Что нужно ей – соглядатаю?.. Я уползаю потихоньку в дом, взбираюсь на постель, хочу уснуть и не могу. Ворочаюсь с боку на бок и не могу уснуть… Только, на рассвете пришел ко мне сон, и мне приснилась луна, железные прутья, и ножики. Рано утром я вскочил, помолился, поспешно поел и побежал в хедер.
– Отчего ты так торопишься? – кричит отец. – Черти тебя гонят? Не потеряешь, если позже пойдешь. Помолись, как полагается, и не глотай слов! Еще успеешь безбожничать, нечестивая душа! Кхе-кхе…
5
– Почему так поздно? Посмотри-ка сюда! – обращается ко мне ребе и показывает пальцами на моего товарища, Берла Рыжего, который стоит в уголку с опущенной головой. – Ты видишь его, бездельник? Знай же, что с сегодняшнего дня и на все времена имя его не Берл Рыжий, как он назывался до сих пор, нет! Теперь его зовут Береле-вор! Кричите же дети: «Береле во-о-ор! Береле во-о-ор!»
Учитель распевает эти слова, ученики подхватывают за ним хором:
– Бе-ре-ле во-о-ор! Бе-ре-ле во-о-ор!
Я каменею, мороз пробегает у меня по коже. Что все это значит?..
– Почему ты молчишь, лодырь? – обращается ко мне учитель и лепит мне пощечину. – Почему ты молчишь, балбес? Ты слышишь, как все поют, пой с ними: «Береле во-о-ор! Береле во-о-ор!»
У меня ходуном ходят руки и ноги, зуб на зуб не попадает, но я подпеваю:
– Береле во-о-ор!
– Громче, балбес ты этакий, – подгоняет учитель, – громче, громче!
Я пою вместе со всеми хором на разные голоса:
– Береле во-о-ор! Береле во-о-ор!
– Тишшше! – вскрикивает внезапно учитель и ударяет кулаком по столу. – Тише! Сейчас мы устроим суд. Ну-ка, Береле-вор, – сладко поет учитель, – подойди-ка сюда, дитя мое, подойди скорее, дружок! Скажи-ка, дорогой мальчик, как тебя зовут?
– Береле.
– И еще как?
– Береле… Береле… вор!
– Вот так, милый мальчик, вот так, дружок. – И учитель опять поет: – А теперь, Береле, будь мне жив и здоров, потрудись, миленький, спусти штанишки, вот так, поскорее, вот так, Береле, родной мой!..
Берл стоит голый, в чем мать родила. Кровинки нет в его лице, он оцепенел.
Глаза опущены. Он умер, он мертв!..
Ребе вызывает самого взрослого ученика и продолжает распевать:
– Ну-ка, Гершеле Великан, выйди-ка из-за стола. Сюда, ко мне, поживей, вот так. Расскажи-ка нам с начала до конца историю о том, как Береле сделался вором. Слушайте, дети, слушайте внимательно!
И Гершеле Великан рассказывает историю о том, как Берл позарился на кружку Меера Чудотворца{78}, в которую его мать опускала каждую пятницу вечером копейку-две; как Берл пробрался к этой кружке, смазал смолой соломинку и вытащил соломинкой все копейки из этой кружки, как мама его, Злата Безголосая, спохватилась, вскрыла кружку, а там лежит одна только соломинка, смазанная смолой; и Берл после трепки сознался, что он целый год таскал копейки, на которые по воскресеньям покупал два пряника и один рожок, и как…
– Теперь, детки, судите его, как я вас учил. Пусть каждый произнесет приговор над вором, таскавшим копейки из благотворительной кружки, Гершеле Молокосос, скажи ты первый, что надо сделать с вором, таскающим копейки из благотворительной кружки.
Ребе склоняет голову набок, закрывает глаза и подставляет Гершеле Молокососу правое ухо. Гершеле Молокосос отвечает громко, полным голосом:
– Вор, который таскает копейки из кружки, заслуживает, чтобы его истязали до тех пор, пока не покажется кровь…
– Мойшеле, как поступить с вором, который таскает копейки из благотворительной кружки?
– Вор, – говорит Мойшеле плачущим голосом, – вор, который таскает копейки из благотворительной кружки, заслуживает, чтобы его связали, двое должны сесть ему на голову, двое на ноги, и сечь его солеными розгами…
– Топеле Тутарету! Что надо сделать с вором, который таскает копейки из кружки?
Копеле Кукареку, по прозванию «Топеле Тутарету», мальчик, не выговаривающий «к» и «г», вытирает носик и пискливо произносит приговор:
– Вор, тоторый тастает топейти из тружти, заслуживает, чтобы все мальчити подошли т нему близто и стазали прямо в лицо: «Вор! Вор! Вор!»
Весь хедер разражается хохотом. Учитель поджимает толстым пальцем горло, подобно кантору, и вызывает меня с таким напевом, с каким вызывают к венцу жениха:
– Да грядет жених Шолом сын Нохима! Скажи-ка мне, Шлоймка, дорогой мой, твой приговор. Что надо сделать с вором, который таскает копейки из благотворительной кружки?..
Я хочу ответить, но язык не повинуется мне. Меня трясет лихорадка, горло сжимают тиски. Холодный пот покрывает меня с головы до пят. В ушах свистит. Я не вижу ни учителя, ни Берла-вора, ни товарищей своих. Я вижу только ножики, ножики без конца и краю, белые, раскрывающиеся ножики со многими лезвиями, а за дверью висит луна, улыбается и смотрит на меня человечьими глазами… Голова кружится, хедер вертится вместе со столом, с книгами, с товарищами, с луной, которая висит за дверью. Ноги мои подкашиваются, еще мгновение – и я упаду. Но я сдерживаю себя изо всех сил и стараюсь не упасть…
Вечером я возвращаюсь домой, щеки мои пылают, в ушах шумит. Кто-то болтает о чем-то, не знаю о чем. Отец с кем-то спорит, горячится, он хочет меня бить. Мать защищает меня, распускает фартук, как курица распускает крылья, когда она высиживает яйца, попробуйте ее тронуть… Я ничего не слышу и не хочу слушать. Я жду, когда наступит ночь, тогда я покончу с ножиком. Что делать с ним? Сознаться и вернуть? Тогда меня ожидает участь Берла. Подбросить? А если меня поймают? Надо выбросить, и делу конец, только бы избавиться. Но куда забросить его, чтобы не нашли? В воду, бросить в воду, в колодец, у нас на дворе…
План этот мне нравится, больше думать нечего. Я хватаю ножик, бегу к колодцу, мне кажется, что в руках у меня не ножик, а гаденыш какой-то, зараза, от которой поскорее надо избавиться. Но до чего жаль! И какой чудный ножик! И вот мне кажется, что в руках у меня живое существо. Сердце сжимается от боли. Сколько трудов и горя стоило мне это бедное существо! Я собираю всю мою волю, разжимаю руку – плюх!.. – вода плеснула, и нету ножика! С минуту стою я у колодца и прислушиваюсь, – ничего не слышно, избавился! А сердце щемит: «Как же так? Милый ножик!..»
Я пробираюсь к моей постели, луна крадется за мною следом, и мне кажется, что она видела все. Я слышу голос издалека: «И все-таки ты вор! Бейте его, ловите! Он вор! Вор!»
Я проскальзываю в дом и укладываюсь спать. Мне снится, что я бегу, бегу в воздухе с ножиком в руках, а луна несется за мной и приговаривает: «Ловите его! Бейте его! Он – вор! Во-ор!!!»
6
Долгий сон! Тяжелое сновидение! Глухо шумит голова. Все залито кровавым светом. Огненные, горящие прутья вонзаются в мое тело, я барахтаюсь в крови, меня обступили змеи и удавы, пасти у них раскрыты, они хотят меня проглотить… Я слышу грозное дуновенье, это трубит рог: «ту-ту!». Трубный глас все громче: «ту-ту!». Кто-то наклонился надо мной и распевает: «Секите его! Секите его! Секите его! Это вор!!!» И сам я кричу: «Уберите от меня луну! Отдайте ей ножик! Чего она хочет от Береле? Он не виноват, это я вор! Вор!»
Что было дальше, не помню…
…………………………..
Я открываю один глаз, потом другой. Где я? Кажется, в постели? Что я здесь делаю? Кто сидит на скамейке у кровати? Это ты, мама? Она не слышит… Мама! Ма-ма! Что это значит? Мне кажется, я кричу полным голосом. Тише – она плачет? Я вижу отца, у него желтое, болезненное лицо. Он склонился над книгой и неслышно бормочет, кашляет, вздыхает, кряхтит… Неужели я умер? Умер? И сразу я начинаю чувствовать, как проясняются мои глаза, голова не болит больше, все члены выпрямляются, одно ухо заныло, в другом звенит: «дзинннь!». Я кашляю: апчхи!
– На здоровье, живи долго! Хорошая примета, благодарение тебе, боженька!
– Благодарите всевышнего! Он чихает! Чихай на здоровье!
– Великий бог! Наш мальчик будет жить!
– Пусть поскорее позовут Минцу, жену резника. Она хорошо знает заговор от дурного глаза.
– Доктора надо позвать, доктора!
– Зачем доктора? Глупости! «Он» у нас – доктор, всевышний лечит лучше доктора!
– Разойдитесь, как здесь жарко! Разойдитесь, ради бога!
– Видите? Я сказал вам, его нужно смазать воском? Кто прав?
Вокруг меня толкутся люди, каждый подходит и щупает мне голову. Они колдуют, шепчут заговоры, лижут мне лоб, потом плюют. В меня вливают кипящий бульон, мне суют в рот ложку с вареньем. Они сторожат меня как зеницу ока, кормят бульонами и курицами и не оставляют меня ни на одну минуту. Мама сидит подле меня и каждый раз рассказывает всю историю сначала: как меня подняли с земли чуть не мертвого; как я лежал две недели в горячечном бреду, квакал, как лягушка, бредил о розгах и ножиках… Все думали, что я умираю… И вдруг я семь раз чихнул, восстал из мертвых.