Текст книги "Тевье-молочник. Повести и рассказы"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)
Перевод М. Шамбадала
{170}
Два поздравительных письма к Новому году:
1. От портного из Америки – другу на родину.
2. От портного с родины – другу в Америку.
1
Май дир фрэнт Исролик![14]14
Дорогой мой друг Исролик! (англ.).
[Закрыть]
Да будет предначертан новый счастливый год тебе, жене твоей и детям! Дай бог, чтобы вы и весь наш народ были ол раит, аминь!
Нас очень огорчает, что ты не пишешь нам писем. Потому что с тех пор, как начались у вас все эти революшн, конститушон и погромы, мы тут ужасно расстроены, просто головы потеряли. Если то, что пишут наши газеты, не блеф, то ведь у вас уже, наверное, половину народа уложили! Каждый день слышишь о вас какую-нибудь новую сенсейшн. Вчера я читал телеграмму, будто мистера Крушевана{171} – президента Четвертой думы – повесили… Напиши мне, правда ли это? И еще напиши мне про твой бизнес: работаешь ли ты в мастерской, или ты сам себе босс? И как поживает твоя Хане-Рикл? И что поделывает Гершл? И как живет мой кузен Липе? И Иосл-Генех? И Бенце со своей Рохл? И Златка? И Мотл? И что с остальными портными? И думаешь ли ты перебираться в Америку? Обо всем напиши мне подробно в своем письме.
А о себе – что тебе писать, дорогой мой друг? И я, и жена, и дети мои – ол раит. Все мы, слава богу, «делаем здесь жизнь». Работаем как проклятые, но жизнь налаживаем. Денег не копим, но занимаем две комнаты с кухней. Целый день работаем, а вечером выходим на прогулку, или на митинг социалистов или сионистов, или в еврейский театр. Всю жизнь горе мыкаем, но зато мы свободны. Я могу быть членом какого угодно общества, А если пожелаю, приму гражданство и могу быть допущен к выборам.
Одно только нам здесь покоя не дает – родина! Ох, как мы тоскуем по родине! Моя Дженни (ее уже больше не называют Блюмой) житья мне на дает! Требует, чтоб мы поехали в Россию – покойников наших навестить. Посмотрел бы ты на мою Дженни – ее не узнать. Леди – в шляпе и перчатках. Посылаю тебе фотографию моей Дженни и всей семьи. Как тебе нравится мой старший бой? Это – Мотл. Теперь его называют Майк. У него все в порядке: работает на фабрике и зарабатывает от десяти до двенадцати долларов в неделю. Если бы не играл в карты, он был бы и вовсе ол раит. Второй, Джек, раньше был на работе. Теперь он немного подучился английскому языку и служит бухгалтером в парикмахерской. Третий байструк – Бенджамен – служит в трактире. Жалования не получает, но приносит домой иной раз шесть, а иной раз и восемь долларов. Четвертый бойчик, который в шапочке, хороший сорванец: ходить в школу не желает, день и ночь болтается на улице и играет в мяч. Дочери мои тоже ол райт. Работают в мастерских и прикапливают деньги. Беда только, что их в глаза не видишь. Гуляют – когда, где и с кем вздумается. Америка – свободная страна. Здесь никому не укажешь, даже собственной дочери. Вот, к примеру, старшая моя дочь – ее звали Хая, теперь у нее другое имя – Френсис… Ох, и натерпелся же я с ней! Влюбилась и без моего ведома вышла замуж за какого-то лоботряса из тех, что путаются с ворами. Он удрал из какого-то исправительного заведения, а ей наговорил, будто он известный фабрикант готового платья и торгует домами. В конце концов оказалось, что он троеженец: у него всего-навсего три неразведенных жены. Натерпелся я немало, пока избавился от него! Сейчас она вышла замуж за лотошника и живет ол раит. Остальные дочери мои замуж еще не вышли, а если и выйдут, – меня не спросят. Америка – свободная страна, каждый делает свой бизнес, как ему нравится, и все тут! Ну вот, дорогой мой друг, написал я тебе обо всем, что у меня делается, и прошу тебя, ради бога, обязательно напиши мне немедленно так же подробно обо всем, что у тебя. Сердечно кланяюсь каждому в отдельности и еще раз желаю вам счастливого и благополучного года. Гуд бай!
От меня, твоего лучшего друга
Джейкоба (в прошлом Янкла).
2
Дорогой друг Янкл!
Твое поздравление я получил как раз накануне Нового года. Благодарю за милое письмо и желаю тебе также доброго и счастливого года. Дай бог свидеться в радости. Аминь!
Теперь я хочу ответить на твое письмо. Чудной ты все-таки человек! Уж если выбрался один раз за два года написать поздравительное письмо, то писал бы хоть по-человечески! Кто это обязан понимать такие слова, как «блеф», «ол раит», «сенсейшн» и тому подобное? Зачем ты просишь, чтобы тебе писали и писали? О чем я могу тебе писать? Новостей никаких. Сейчас у нас, слава богу, все благополучно. Богачам живется хорошо, как всегда, а бедняки мрут с голоду, как везде. Мы, ремесленники, сидим без работы. Об одном только мы можем сейчас не беспокоиться – о погроме. Погрома мы вообще больше не боимся, потому что он уже был, а дважды одно и то же только b Кишиневе могло случиться. Погром, правда, произошел у нас с опозданием, но зато мы имели погром по всем правилам. Словом, много писать я не могу и не хочу, да и не о чем, – могу только сообщить тебе, дорогой Янкл, одно: я жив! Трижды смотрел смерти в глаза, но – чепуха! Как говорит дамский портной Геце, – помнишь его? – «кто погибнет в бурю, а кто в чуму», – ежели суждено мучиться, так господь бог и умереть не даст…» Болела у меня душа только за жену и детей. Сам послал их на погибель… Забрались они честь честью к одному доброму человечку на чердак и пролежали там в большом почете два дня и две ночи – не евши, не пивши, не спавши… И лишь на третий день, когда уже нечего было грабить и некого было бить, у нас, слава богу, стало благополучно. Тогда потихоньку слезли с чердаков. Из нашего семейства, слава богу, никто не пострадал, если не считать Липе, которого убили вместе с обоими сыновьями – Нойахом и Мейлахом – чудесными мастерами, и Мойше-Герша, которого с почестями сбросили с чердака, да еще Перл-Двойре, которую нашли уже потом у них же в погребе мертвой с крошечным младенцем (Рейзеле) у груди… Так что кругом, считая маленьких детей, из нашего семейства убито всего-навсего семь человек… Но, как говорит Геце: «И то благо! Могло быть и хуже, а хорошему конца-краю нет!» Ты спрашиваешь о Гершле? Не беспокойся. Он уже больше полугода как сидит один-одинешенек, без всякого дела, в тюрьме. За что? Наверное, за то, что в синагоге смотрел, куда не положено… Его, говорят, собираются щедро наградить: либо повесят, либо расстреляют, – уж это как ему посчастливится, потому что во всем, как говорит Геце, нужна удача… Вот, к примеру, Иосл, сын Генеха, умер еще до того, как его доставили в тюрьму… А больше у нас новостей никаких. Ну, а о Нехемье, сыне столяра, ты даже не спрашиваешь? Помнишь его? Был как будто никудышным парнем, не правда ли? «Лейб-Дрейб Обдирок» его называли. Нынче он, как граф, отлеживается в Петропавловской крепости. Вот кого действительно жаль, так это Златку. Она, говорят, тронулась от всех этих бед… Шутка ли, потерять за одну неделю двоих детей! А сын Авром-Мойши уже, наверное, в Америке. Увидишь его, кланяйся и скажи, что отец у него молодец: умер, не дождавшись конституции! А наш Мотл вообще пропал, никто не знает, где он… Многие у нас таким образом исчезли… Одни бежали, другие убиты, третьи по тюрьмам отдыхают, гуляют по сибирским снегам, работают, прикованные к тачке… И все им нипочем! Заупрямился народ: раз навсегда – конституцию, и никаких гвоздей! С нашим братом, рабочим человеком, шутки плохи… Как Геце говорит: «Ни яда твоего, ни меда твоего не надо…» – то есть: «Не зовись моим дядькой и не шей мне сапог!» Удивительный человек этот Геце! Одного сына на войне уложили, другой – сидит, сам он тоже бедствует на славу, а как дойдет до острого словца, – ему сам черт не брат! А больше писать не о чем, новостей нет. Все, слава богу, благополучно, все мы совершенно здоровы, только что моя Хане-Рикл жалуется, бедная, на сердце… Удивительно ли, сколько страхов натерпишься от одних экспроприации. Ты, наверное, не знаешь даже, с чем это едят? Сейчас опишу тебе. Являются к тебе в дом с готовенькой бомбой, начиненной отнюдь не пасхальной мукой, а порохом и гвоздями, и говорят тебе: «Руки вверх!» (Геце называет это: «Возденьте длани!») Потом расстегивают на тебе кафтан, забирают все, что имеешь, – и жалуйся господу богу! Недавно заявились ко мне двое молодцов, произнесли свой стих и забрали машину. А еще была у меня корова, так та сама подохла. Броха моя сейчас еще беднее, чем раньше, да и Алтеру до богача далековато… А Лейзера недавно выслали из-за паспорта. Поделом, – кто виноват? Пусть не будет дураком. А Мендл и вовсе отличился: взял да и помер, – кто говорит, что от чахотки, а кто – от голода… А я думаю, что и от того и от другого… Сын Биньомина в солдатах, и о холере у нас сильно поговаривают… Этого еще не хватало! А больше писать не о чем, новостей никаких. А что твоя Блюма, или, как ее там теперь называют, Дженни, хочет приехать навестить покойников, то я считаю, что сейчас не время, Янкл! Отложите это до будущего года, даст бог у нас потише станет, люди перестанут резать друг друга, тогда приедете… Пойдем вместе на кладбище: там, слава тебе господи, немало наших родственников прибавилось, не говоря о знакомых. Еще и сейчас что ни день – прибавляются!
Больше новостей нет. Будь здоров и кланяйся сердечно каждому в отдельности. В Америку я не собираюсь. Не нравится мне твоя Америка! Страна, в которой газета называется «пейпер», в которой Блюма превращается в Дженни, а жених оказывается троеженцем, – из такой страны, прости меня, бежать надо! Из твоего письма я вижу, что, будь у нас настоящая конституция, как мы понимаем, – нам бы никакой Америки не надо было! Тогда бы у нас была «Америка» получше, чем у вас… Не горюй, Янкл, – такой бы кусок золота мне и такую бы болячку Крушевану, какую конституцию мы еще, даст бог, будем иметь!..
Да пошлет нам господь счастливый год – нам здесь, а вам у себя!
Твой друг
Исроел.
Мальчик МотлПеревод М. Шамбадала
{172}
1
Я готов поспорить с вами на что угодно, что никто во всем мире не был так рад теплому, яркому предпасхальному дню, как мы, – я, Мотл, сын кантора Пейси, и соседский теленок по имени Мени (это я, Мотл, дал ему такое имя – Мени).
Оба вместе почувствовали мы первые лучи весеннего солнца в первый теплый предпасхальный день, оба вместе ощутили мы запах первой зеленой травки, пробивающейся из обнаженной земли, и оба вместе мы выбрались из мрачной тесноты навстречу первому, сладостному, светлому, теплому весеннему утру.
Я, Мотл, сын кантора Пейси, вылез из ямы, из холодного, сырого подвала, пропахшего кислым тестом и аптекой. А Мени, соседского теленка, выпустили из еще более зловонного места: из маленького, темного, грязного, загаженного хлева с искривленными полуразрушенными стенами, сквозь которые зимой врывается ветер и снег, а летом хлещет дождь.
Вырвавшись на вольный божий свет, мы оба – я и Мени, – преисполненные благодарности к природе, стали выражать свою радость. Я, сын кантора Пейси, поднял обе руки, раскрыл рот и втянул в себя столько свежего воздуха, сколько мог, и показалось мне, что я расту и расту, что меня тянет все вверх и вверх, в синеву глубокого-глубокого небосвода, туда, где скользят редкие перистые облака, туда, где ныряют белые птицы, то показываясь, то исчезая, с чириканьем и писком. И из моей переполненной груди, помимо воли, вырвалась песня, – более прекрасная, чем та, что мы с отцом певали по праздникам у амвона, песня без слов, без нот, без мелодии, как напев падающей воды, набегающих волн, «Песнь Песней», божественная радость: «Отец небесный! Боже милосердный!»
Так выразил свою радость в первый день весны мальчик Мотл, сын кантора Пейси. Совсем по-иному проявил ее Мени, соседский теленок.
Мени, соседский теленок, прежде всего уткнулся черной влажной мордой в мусор, раза три поскреб передней ножкой землю, задрал хвост, затем подпрыгнул всеми четырьмя ногами и издал глуховатое «ме-е-е-е». Это «ме-е» показалось мне таким забавным, что я не мог не расхохотаться и не издать такого же «ме-е-е», в точности подражая Мени. Теленку, видно, это понравилось: он, не долго думая, повторил мычание, сопровождая его таким же прыжком. Само собой разумеется, что и я не замедлил ад всей возможной точностью проделать то же самое и голосом и ногами. И так несколько раз: я – прыг, теленок – прыг, теленок – «ме-е-е», и я – «ме-е-е».
Кто знает, сколько длилась бы эта игра, если бы мой старший брат Эля не огрел меня всей пятерней по затылку.
– Провались ты сквозь землю! Парню уже почти девять лет, а он пускается в пляс с теленком! Домой пошел, паршивец ты эдакий! Погоди, отец тебе задаст!
2
Вздор! Ничего мне отец не задаст! Отец болен. Он не молится у амвона уже с самого праздника симхес-тойре{173}. Ночи напролет кашляет. К нам ходит доктор, черный, толстый, с черными усами и смеющимися глазами – веселый доктор. Меня он называет «пузырь» и щелкает пальцами по животу.
Он всякий раз наказывает матери, чтобы меня не перекармливали картошкой, а больному велит давать лишь бульон и молоко, молоко и бульон. Мать внимательно выслушивает его, а когда доктор уходит, она прячет лицо в передник и плечи ее вздрагивают… Затем она вытирает глаза, отзывает в сторону моего брата Элю и о чем-то с ним шепчется. О чем они говорят, я не знаю. Но мне кажется, они ссорятся. Мать его куда-то посылает, а он не хочет идти.
– Чем у них просить, – говорит он, – лучше в могилу! Лучше помереть мне, не сходя с места!
– Откуси себе язык, законопротивец этакий! Что ты говоришь?
Так отвечает ему мать вполголоса, стиснув зубы, и машет на него руками; она, кажется, готова его растерзать. Однако скоро она смягчается и говорит:
– Что же мне делать, сын мой? Жалко отца… Надо же его спасти…
– Продай что-нибудь! – отвечает мой брат Эля, поглядывая на застекленный шкаф.
Мать тоже смотрит на шкаф, вытирает глаза и тихо говорит:
– Что продать? Душу? Нечего уже продавать. Разве что пустой шкаф?
– А почему нет? – отвечает мой брат Эля.
– Разбойник! – шепчет мать, глядя на него покрасневшими глазами. – Откуда только у меня дети такие разбойники?
Мама возмущается, кипятится, но, выплакавшись, вытирает глаза и идет на уступки. Так же было и с книгами, и с серебряной каймой от отцовского талеса, и с двумя позолоченными бокалами, и с ее шелковым платьем, и со всеми прочими вещами, распроданными поодиночке И каждый раз кому-нибудь другому.
Книги купил книгоноша Михл, человек с редкой бороденкой, которую он постоянно почесывает. Мой брат Эля ходил к нему, бедняга, трижды, покуда удалось привести его к нам домой. Мать очень обрадовалась, когда увидала книгоношу, и, приложив палец к губам, просила говорить тихо, чтобы не услыхал отец. Михл понял, задрал голову к полке, почесал бородку и произнес:
– Ну-ка, покажите, что у вас там такое?
Мать кивнула мне, чтобы я влез на стол и достал книги. Вторично просить меня не пришлось. Одним прыжком я очутился на столе, но от восторга тут же растянулся во всю длину, да еще в придачу получил нахлобучку от моего брата Эли, чтобы я не прыгал как сумасшедший. Брат Эля взобрался на стол и передал книгоноше книги.
Михл одной рукой листал книги, другой почесывал бородку и во всех книгах обнаруживал недостатки. У каждой книги свой изъян: тут переплет нехорош, у той корешок сильно изъеден, а эта книга вообще не книга… Когда же Михл пересмотрел все книги, все переплеты и все корешки, он почесал бороденку и сказал:
– Будь это «Мишнаэс»{174}, полный комплект, я бы, пожалуй, купил…
Мать побелела как полотно, а брат Эля, наоборот, покраснел как рак. Он набросился на книгоношу:
– Что ж вы не могли сразу сказать, что покупаете только «Мишнаэс»! Чего же вы пришли голову морочить и время отнимать?
– Пожалуйста, тише! – упрашивает его мать.
А из соседней комнаты, где лежит отец, уже слышен хриплый голос:
– Кто там?
– Никого нет! – отвечает мать и отсылает брата Элю к больному, а сама тем временем торгуется с книгоношей, продает ему книги, видно, очень дешево, потому что, когда Эля возвращается из отцовской комнаты и спрашивает: «Сколько?» – она его отстраняет и говорит: «Не твое дело!»
А Михл хватает книги, наскоро сует их в мешок и поспешно исчезает.
3
Из всех вещей, распроданных нами, ни одна мне не доставила столько удовольствия, сколько застекленный шкаф.
Правда, когда пришлось отпарывать серебряную кайму от отцовского талеса, мне тоже не было скучно. Прежде всего – торг с ювелиром Иоселем, изможденным человеком с красным пятном на лице! Три раза он уходил и, конечно, поставил на своем. Затем он, заложив ногу за ногу, уселся к окошку, взял отцовский талес, достал маленький ножик с желтым черенком из оленьей кости, согнул средний палец и стал отпарывать кайму так искусно, что, умей я так отпарывать каймы, я, кажется, был бы самым счастливым человеком на свете. И все же, посмотрели бы вы, как моя мать тогда расплакалась! Даже мой брат Эля, уже взрослый парень, жених, и тот вдруг отвернулся лицом к двери, делая вид, что сморкается, скривил лицо и, издав горлом какой-то странный звук, вытер полою глаза.
– Что там? – спрашивает отец из своей комнаты.
– Ничего! – отвечает мать, вытирая красные глаза, а нижняя губа и вся половина лица у нее так трясутся, что, право же, нужно быть крепче железа, чтобы не рассмеяться.
Но куда веселее было, когда дело дошло до шкафа.
Во-первых, как его заберут? Мне всегда казалось, что наш шкаф прирос к стене, – как же его возьмут? Во-вторых, куда мать будет запирать хлеб, халу, тарелки, оловянные ложки и вилки (у нас были две серебряные ложки и одна серебряная вилка, но мать их уже давно продала), и где мы будем держать мацу на пасху?
Все эти мысли приводили мне на ум, когда столяр Нахмен стоял у шкафа и измерял его огромным красным ногтем большого пальца измазанной руки. Он все время уверял, что шкаф не пройдет в дверь. Смотрите сами: вот вам ширина шкафа, а вот вам дверь – никак не вынести!
– Как же он попал в дом? – спрашивает мой брат Эля.
– А ты его спроси! – сердито отвечает Нахмен. – Почем я знаю, как он попал в дом? Внесли его, он и попал!..
Была минута, когда я очень боялся за наш шкаф. То есть я думал, что он останется у нас. Однако вскоре столяр Нахмен пришел с двумя сыновьями – тоже столярами, и подхватили наш шкаф, как черт меламеда.
Впереди шел Нахмен, за ним оба сына, а позади – я. Отец командовал: «Копл, в сторону! Мендл, вправо! Копл, не торопись! Мендл, держи!..» Я помогал. Мать и брат Эля не хотели помогать. Они стояли, смотрели на пустую стену, покрытую паутиной, и плакали… Удивительные люди: только и делают, что плачут!.. Вдруг – тррах! У самой двери в шкафу треснуло стекло. Столяр и его сыновья стали ругаться, сваливать один на другого вину.
– Повернулся! Оловянная птичка!
– Косолапый медведь!
– Черт его побери!
– Провались ты ко всем чертям!..
– Что там? – слышится хриплый голос из комнаты больного.
– Ничего! – отвечает мать и вытирает глаза.
4
Самая большая радость была у меня, когда дело дошло до кушетки брата Эли и до моей кроватки. Кушетка брата раньше была диваном, на котором сидели. Но с тех пор как брат Эля стал женихом и начал спать на диване, а я на его кровати, диван превратился в кушетку.
Раньше, в добрые времена, когда отец был здоров и вместе с четырьмя певчими распевал молитвы в синагоге, в диване были пружины… Теперь пружины мои. Я проделывал с ними всякие фокусы: покалечил руки, чуть не выколол себе глаза, а однажды надел на шею и едва не задохся. Кончилось это тем, что брат Эля отдубасил меня, забросил пружины на чердак и убрал лестницу.
Кушетку и кровать купила Хана. До того как она купила эти вещи, мать не позволяла чересчур тщательно разглядывать их.
– Вот, что видите, можете купить, а смотреть там нечего!
Но когда Хана уже сторговалась и дала задаток, она подошла к кушетке и к кровати, приподняла постель, осторожно заглянула во все потайные места и стала неистово отплевываться… Мать рассердилась и даже хотела вернуть задаток, но вмешался брат Эля:
– Купили – пропало!
Постелив себе на полу, мы оба – я и мой брат Эля – растянулись, как графы, накрылись одним одеялом (его одеяло продали), и мне было очень приятно услышать от моего старшего брата, что спать на полу вовсе не так плохо.
Я дождался, пока он прочел молитву на сон грядущий и заснул. Тогда я стал кататься по всему полу. Места теперь, слава богу, вдоволь. Раздолье! Простор! Рай земной!
5
– Как дальше-то быть? – говорит однажды утром мать, обращаясь к моему брату Эле, и, наморщив лоб, оглядывает голые стены.
Я и брат Эля помогаем ей осматривать все четыре стены. Брат смотрит на меня озабоченно и с жалостью.
– Ступай во двор! – говорит он мне строго. – Нам нужно кое о чем посоветоваться…
На одной ноге я выскакиваю на улицу, и, конечно, сразу же – к соседскому теленку.
За последнее время Мени подрос, похорошел, черная мордочка стала миловидной, круглые глаза – умней, совсем как у человека, как у разумного существа: глядит, не дадут ли ему чего-нибудь, и очень любит, когда ему двумя пальцами почесывают шею.
– Уже? Опять с теленком возишься? Никак расстаться не можешь со своим дорогим другом?
Это говорит мой брат Эля, но на этот раз не ругается. Он берет меня за руку и рассказывает, что мы пойдем к кантору Герш-Беру. У кантора Герш-Бера, говорит он, мне будет хорошо. Во-первых, меня там будут кормить. А дома сейчас скверно: отец болен, надо его спасать.
– Мы – говорит Эля, – спасаем его, как можем…
При этом он расстегивает свой кафтан и показывает на жилет.
– Вот… Были у меня часы… подарок от будущего тестя… пришлось продать. Если бы он узнал, творилось бы бог знает что! Светопреставление!
Я благодарю бога за то, что будущий тесть Эли ничего не знает о часах, что светопреставления не будет. Подумать только, – если бы дело дошло до светопреставления! Что бы тогда было с Мени, с соседским теленком? Бессловесное существо!..
– Вот мы и пришли! – говорит брат Эля, который с каждой минутой становится все добрее и ласковее ко мне.
Герш-Бер слывет знаменитым кантором. Собственно, сам он не поет – у него, бедняги, голоса нет. Так говорит отец. Но он знает толк в пении. Певчих у него десятка полтора, а сам он страсть какой сердитый!
Он прослушал меня. Я с выкрутасами спел «Защити отцов наших» – одну из субботних молитв. Кантор провел рукой по моим волосам и заявил брату, что у меня сопрано.
Брат Эля добавил:
– Не просто сопрано, а всем сопрано сопрано!..
Брат Эля поторговался с ним, получил задаток и сказал, что я уже остаюсь здесь, у кантора Герш-Бера. Мне надо его во всем слушаться и не скучать…
Легко ему говорить – не скучать! Лето, – а мне не скучать? Солнце печет, небо как хрусталь, грязь уже давно просохла. На улице возле нашего дома свалены бревна. Это не наши, это бревна богача Иоси. Он собирается строить дом, приготовил бревна, но некуда было их сложить, – он и бросил их возле нас.
Большое спасибо ему, богачу Иосе! Ведь я из бревен могу строить для себя «крепость», а между бревен растет репейник и хлопушка. Колючками репейника можно швыряться и колоть, а хлопушки надувают и хлопают ими себе по лбу – они лопаются. Мне хорошо! И Мени, соседскому теленку, тоже хорошо. Я и Мени здесь единственные хозяева. Так как же мне не скучать по соседскому теленку Мени?!
6
Вот уже скоро три недели, как я живу у кантора Герш-Бера, но петь мне почти не приходится. У меня другая забота. Я по целым дням таскаю на руках его дочку Добцю. Она горбатая. Ей еще и двух лет не исполнилось, но она тяжеленькая, – пожалуй, тяжелее меня. Я надрываюсь, таская ее на руках. Добця меня любит. Она обнимает меня тощими ручонками и цепляется тоненькими пальчиками. Зовет она меня «Кико». Почему Кико, – не знаю. Добця меня любит. Не дает мне спать ночи напролет: «Кико, ки!» Это значит: укачивай ее. Добця меня любит. Когда я ем, она вырывает у меня кусок изо рта: «Кико, ни!» Это значит: отдай мне!..
Меня тянет домой… Кормят здесь тоже не ахти как. Нынче праздник. Канун швуэс. Хочется выйти из дому, посмотреть, как небо раскалывается. Но Добця не пускает. Добця меня любит: «Кико, ки!» – качай ее. Я качаю, качаю ее и засыпаю. И приходит ко мне гость, Мени – соседский теленок, смотрит на меня понимающими глазами и говорит: «Идем!» Мы спускаемся с горы к реке. Не долго думая, я засучиваю штанишки: «Гоп!» – и я уже в воде. Плыву, а Мени за мной. На том берегу хорошо. Нет ни кантора, ни Добци, ни больного отца… Просыпаюсь – это лишь сон…
Бежать! Бежать! Бежать! Но как бежать? Куда? Домой, конечно… Но кантор Герш-Бер уже встал раньше меня. У него большой камертон, он пробует его зубами, подносит к уху. Он велит мне наскоро одеться и следовать за ним в синагогу. Сегодня во время предобеденной службы будут петь «исключительную вещь».
В синагоге я встречаю своего брата Элю. Как он сюда попал? Ведь он всегда молится в той синагоге, где отец служит кантором! Что это значит? Брат Эля говорит о чем-то с Герш-Бером. Мой хозяин недоволен. Он говорит:
– Так помни же, ради бога, сейчас же после обеда!..
– Пойдем! С отцом повидаться! – говорит мне брат Эля, и мы вместе идем домой.
Он идет, а я прыгаю, бегу, лечу.
– Погоди! Куда ты летишь? – говорит брат и сдерживает меня.
Ему, видно, хочется со мной поговорить.
– Знаешь? Отец болен, очень, очень болен… Бог знает, что с ним будет… Надо его спасать, а спасать нечем. Никто не хочет помочь… А в больницу мать ни за что не отдает. Она лучше умрет, говорит, чем отдаст его в больницу… Тише, вот мама идет!..
«Самый счастливый человек в Кодне»
7
С распростертыми руками идет нам навстречу мать, бросается ко мне на шею, и я чувствую на своих щеках ее слезы. Брат Эля уходит к больному отцу, а я с матерью остаюсь на улице. Нас окружили со всех сторон: тут и жена нашего соседа, Песя-толстая, ее дочь Миндл, ее невестка Перл и еще две женщины.
– У вас гость к празднику? С гостем вас!..
Мать опускает опухшие глаза.
– Да, гость, гость. Ребенок! Пришел проведать больного отца… Как-никак дитя родное, – отвечает она собравшимся женщинам и добавляет тихо, обращаясь к одной соседке Песе, сочувственно кивающей головой: – Ну и город! Хоть бы кто-нибудь обратил внимание… Двадцать три года отбарабанил у амвона… Здоровье загубил… Я бы, может быть, и спасла его, да нечем… Все, с божьей помощью, продала:.. До последней подушки… Сына в певчие к кантору отдала… Все ради него… Все ради больного.
Так жалуется мама соседке Песе. Я оглядываюсь во все стороны.
– Кого ты ищешь? – спрашивает мать.
– Кого ему, шалуну, искать? Теленка, верно… – отвечает наша соседка Песя и обращается ко мне как-то особенно дружески – Эх, мальчик! Нет уже теленка! Пришлось продать мяснику. Ничего не поделаешь. Одну скотину едва прокормишь, – где уж там о двух думать!..
Вот как – и теленок, значит, у нее уже «скотина»? Чудная эта Песя. Всюду сует свой нос. Ей обязательно нужно знать, есть ли у нас к празднику молочная трапеза?
– Это вы к чему? – спрашивает мать.
– Просто так! – отвечает Песя и, достав из-под шали горшок со сметаной, сует его матери.
Мать обеими руками отталкивает от себя горшок.
– Господь с вами, Песя! Что вы делаете? Что вы? Разве мы бог весть кто? Вы меня разве не знаете?
– Вот именно, – оправдывается Песя, – потому что я вас знаю… Коровка – не сглазить бы – за последнее время поправилась… Есть, слава богу, и сыр и масло. Я вам даю взаймы. Вы мне, даст бог, вернете…
И соседка Песя еще долго о чем-то говорит с матерью, а "меня тянет к бревнам, к теленку, к теленку! Если бы не стыдно было, я бы расплакался.
– Если отец будет тебя о чем-нибудь спрашивать, говори: «Слава богу!» – наказывает мне мать, а брат Эля объясняет подробнее:
– Ты не вздумай жаловаться, басни рассказывать, выдумки разные!.. Отвечай только: слава богу. Слышишь, что тебе говорят?
И брат Эля вводит меня в комнату отца. Стол уставлен склянками, коробочками, баночками. Пахнет аптекой. Окно закрыто. Ради праздника комната убрана зеленью, на стенке у изголовья висит «могин-довид{175}», сплетенный из любистики. Это, верно, Эля смастерил. Пол устлан пахучей травой.
Увидев меня, отец делает мне знак длинным тонким пальцем. Брат Эля подталкивает меня. Подхожу поближе. Я едва узнал отца. Лицо землистое. Седые волосы блестят, торчат поодиночке, будто нарочно воткнутые чужие волосы. Черные глаза сидят глубоко, как вставные, чужие глаза. Зубы тоже выглядят, как вставные, чужие зубы. Шея до того исхудала, что голова на ней еле держится. Хорошо еще, что он сидеть может… Губы издают какой-то странный звук, как при плавании: мпфу!.. Отец кладет мне на лицо горячую руку с костлявыми пальцами и криво улыбается, как мертвец.
В комнату входит мать, а следом за нею доктор, веселый доктор с черными усами. Он встречает меня как старого приятеля, угощает щелчком по животу и весело говорит отцу:
– У вас гость к празднику? С гостем вас!
– Спасибо! – отвечает мать и кивает доктору, чтобы тот осмотрел больного и прописал ему что-нибудь.
Доктор с шумом распахивает окно и сердится на брата Элю за то, что окно постоянно закрыто.
– Я вам уже тысячу раз говорил: окно любит, чтобы его держали открытым!
Брат Эля кивает в сторону матери: это она виновата, не дает открывать окно, все боится, как бы отец, упаси бог, не простудился. Мать знаком просит доктора, чтобы он скорее осмотрел больного и прописал что-нибудь. Доктор достает часы, большие золотые часы. Брат Эля впивается в них глазами. Доктор замечает это.
– Вы хотите знать, который час? Без четырех минут половина одиннадцатого. А на ваших?
– Мои остановились, – отвечает брат Эля и как-то странно краснеет при этом от кончика носа до ушей.
Матери не терпится. Ей бы хотелось, чтобы доктор скорее осмотрел больного и прописал что-нибудь… Но доктор не торопится, Он расспрашивает о посторонних вещах: когда свадьба моего брата? Что говорит кантор Герш-Бер по поводу моего голоса? У меня, вероятно, говорит он, хороший голос. Голос, говорит он, передается по наследству. Матери невтерпеж! Доктор вместе со стулом поворачивается к больному и берет его сухую, горячую руку.
– Ну, кантор, как справляем нынешние праздники? Как молимся?
– Благодарение богу! – отвечает отец с мертвой улыбкой на губах.
– А именно? Меньше кашляли? Хорошо спали? – спрашивает доктор, наклонившись к нему совсем близко.
– Нет! – отвечает отец, едва переводя дыхание. – Наоборот… Кашлять – кашляем… А спать – как раз не спится… Но, слава богу… праздник… такой день… Да и гость… на праздники…
Глаза всех устремлены на «гостя», а «гость» стоит потупившись, и мысли его витают где-то далеко отсюда, – возле сваленных бревен, где растут колючий репей и щелкающие хлопушки, возле соседского теленка, такого понятливого и превратившегося уже в «скотину», возле речки, шумно сбегающей вниз, или еще дальше – в необъятной шири лазурного свода, который называют небом…