355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Семенов » Листья полыни » Текст книги (страница 9)
Листья полыни
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:38

Текст книги "Листья полыни"


Автор книги: Алексей Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

– До сих пор мы так и воевали, Плещей Любавич, – вступил в разговор Мойертах. – Мы считали, как купцы, в таком деле, где числа не есть числа сами по себе. Здесь нельзя считать так, как считают деньги. Здесь надо знать происхождение чисел, потому что они непостоянны и склонны меняться. Пусть нас двенадцать, а мергейтов две сотни, между нами двести саженей, но числа склоняются в нашу сторону, как будто мы положили на весы на один камень больше, чем мергейты на свою чашу. Мы можем сомневаться, что наши камни перевесят, но мы знаем, что кони степняков теперь отражаются в воде ручья, и наши сомнения уменьшаются тем больше, чем длиннее цепь этих отражений.

То ли Мойертах сказал так мудрено, что Плещей, остолбенев, не нашел что возразить, то ли венн нашел в словах вельха достаточную для убедительности правду, но ответил коротко:

– В Светыни они давно уж отражаются, и цепь куда длиннее, а все никак не потонут. Говори, Зорко, что дальше делать.


* * *

И во второй раз случилась та же история, и снова мергейты остановились, выпустив тучу стрел, и снова ни один из невеликого отряда не был даже ранен. Правда, теперь кочевники проскакали в погоне за веннами чуть не втрое больше. И немудрено, ибо вел их уже не Тегин, а Бильге. Но едва лишь у мергейтов появилось перед глазами какое-то подобие шеста, на который они могли бы закинуть свой жесткий аркан надежды, как лошадь под Бильге споткнулась и словно испугалась чего-то. Бильге, пусть лошадь и продолжила бег как ни в чем не бывало, счел это недобрым знаком и приказал остановиться. Бильге был хитер, и не каждый из тех, кто был с ним, поверил его словам. Но других причин, чтобы прекратить преследование, никто не нашел. То, что лошадь споткнулась на бегу, действительно считалось плохим знаком, но кто помнил, когда Бильге в последний раз обращал внимание на знаки? И Джабгу, за спиной которого осталось столько полетов стрелы, сколько не пробежали все лошади, которых успел сменить тысяцкий Тегин за всю жизнь, сказал, что, должно быть, не лошадь Бильге смутило что-то, а самого Бильге.

Но Тегин похвалил Бильге за осмотрительность и прозорливость, и теперь никто не мог сказать, что Бильге поступил неверно. А раз так, то и толковать его поступок больше не было нужды. Так в походе вниз по течению ручья прошел еще день, когда под вечер, в густо-красных лучах уже спускающегося в леса солнца, две сотни Тегина нагнал гонец в черном халате десятника, присланный от трех сотен, шедших следом, и вручил тысяцкому треххвостую плеть с узелками, завязанными особенным образом, и тогда Тегин, узнав условный знак, позволил гонцу говорить.

– Сокол, пущенный за добычей, промахнулся, и боевой конь споткнулся на бегу, и стрела, взятая из тула, сломалась в руке, – начал гонец.

Тегин, Бильге и Кутлуг переглянулись: худшего начала нельзя было придумать. Лишний раз вспомнилась сегодняшняя неудачная погоня.

– Олдай-Мерген повернул тумен дорогой, которой мы пришли сюда. Люди лесов вышли навстречу нам так, что даже равным числом мы не можем их одолеть, потому что наши числа выросли вместе с травой степей, и здесь сильнее числа, выросшие вместе с лесом. Здесь надо считать по-иному, и мы не знаем как, а люди лесов знают. Теперь Олдай-Мерген не может прийти к нам на помощь, и только я сумел пробраться к вам. Девять моих воинов пали по дороге. Они пали как воины. Нам надо пробиваться к большой реке и уходить за нее, потому что за ней люди лесов не живут. Там нет моста, и наши лошади могут не выдержать переправы, но многие доплывут. За десять дней похода мы сможем дойти до границы земли манов, а дальше путь нам известен. Так сказал Олдай-Мерген.

Десятник поклонился Тегину… и рухнул с коня на землю, будто мешок набитый соломой. Кутлуг сам соскочил с коня и подбежал к упавшему, а Тегин и Бильге мигом выхватили стрелы, и, узри они хоть кого-то, кто не был здесь своим, его боги приняли бы его сейчас же на своих семи небесах и десяти землях. Но не стрела, пущенная с высокой ели или из частых зарослей бересклета, была причиной смерти гонца, даже имени которого они не успели узнать. Кутлуг, перевернувший упавшего лицом к небу, распахнул его халат. На рубахе ровной полосой тянулся поперек груди кровавый след. Рана была недавней, вряд ли минула двенадцатая часть срока от восхода до восхода солнца. Десятник умер от этой раны, и трудно было понять, как сумел он проскакать многие версты и донести волю Олдай-Мергена.

Но принес он и другую весть, не менее худую, чем первая, хоть и не успел сказать о ней. Если рана была получена им недавно, значит, и враги были где-то рядом, и кто мог поручиться, что их не ждет та же участь, что постигла весь тумен. Если даже те пять тысяч, что вел темник, должны были повернуть назад, то что могли сделать пять сотен всадников? Но мергейты тоже знали, что числа не равны сами себе, как это бывает на торге, были сведущи о происхождении чисел. Они считали, что десяток был впятеро сильнее, чем двое; что шесть десятков были в двадцать раз сильнее десятка, но пять сотен всадников могли пройти оставшееся до большой реки расстояние не так быстро, как пять тысяч, а вчетверо быстрее.

Наступали сумерки, но Тегин не приказал останавливаться на ночлег. Никто не разводил огней. Они остановились, чтобы дождаться трех сотен, шедших следом. И когда из темноты до слуха дальнего дозора, стоявшего выше всех по ручью, донесся перестук копыт по влажной траве, один из пятерых, что были в этом дозоре, помчался известить тысяцкого о приходе своих, потому что мергейты поколения Тегина верили звукам и безошибочно могли отличить поступь лошади, которой управляет мергейт, от поступи лошади, управляемой любым другим.

Они продолжали свой путь сквозь чужую ночь и не видели сегодня ни тех снов, что пришли за ними из Вечной Степи, ни тех, что выходили к ним из тел деревьев и поднимались из травы здесь. И пять сотен их снов и еще тысяча снов, что приснились бы их лошадям, не смогли стать в эту ночь снами. И степь потеряла еще полторы тысячи снов, и черная трещина, через которую утекала степная вечность, заменяясь временем, увеличилась, приближая тем самым их срок.


* * *

Во второй раз уходить от двух сотен мергейтов было совсем уже не так жутко, как в первый. Они даже позволили себе показаться на гребне крутого правого берега, чтобы не мергейты выбирали, когда начать погоню, а они сами. Мойертах даже выпустил стрелу – намеренно мимо, потому что он мог выстрелить не хуже любого кочевника, но не следовало сейчас проливать кровь, потому что на кровь откликнулись бы не только сами мергейты и их страшные луки, но и их духи и демоны: демоны смерти и духи бешеной крови, духи-покровители и демоны ярости. Когда в бою сходятся две большие рати, эти демоны и духи бьются меж собой, но дюжине воинов, даже самых могучих и умелых, не совладать с двумя сотнями врагов и теми демонами, что сопровождают их. Наверное, об этом не знали Неустрой или Плещей Любавич, потому что ни разу не приходилось им биться в большом сражении, но хорошо знали Мойертах и Зорко, хотя ни один из них не знал, в каком сражении пришлось ратиться другому.

Мергейты, на этот раз, на удивление, тяжело поднявшиеся для преследования, нежданно припустили и уже было начали охватывать сбившихся друг к другу беглецов. Зорко на мгновение растерялся, и тут, хотя он уж нашел выход – рассыпаться по лесу, – им овладела дремота просто неодолимая. И будто некто прозревший его тревогу сказал коротко: «Отдохни часок. Я знаю, как управиться».

«Часок» – это могло значить и несколько десятков ударов сердца, и два больших галирадских колокола. Но не было в этих словах ничего обидного или высокомерного. Сказаны они были таково, что Зорко, засыпая, понимал: на смену ему сейчас заступит тот, кто ближе ему, чем любая родня, ближе, чем брат, ближе, чем дух-охранитель.

Росстань вторая
Зорко и Волкодав

Волкодав как раз раскрыл книгу, чтобы узнать, каково было в вельхских землях общение человека со своим духом-охранителем и сколько их, этих невидимых простому оку побратимов, у каждого было или могло быть, как тусклое чувство тревоги зашевелилось где-то в глубине души, откуда поднимаются к поверхности сны. Так – Волкодав знал это доподлинно, на своей шкуре – ощущает беспокойство собака и, не находя себе места и не сознавая еще, какая напасть приключилась где-то или должна еще приключиться, вертится, переминается с лапы на лапу и не может найти себе места, поскуливает тихонько и, не желая того, передает тревогу хозяину. Тревога эта еще не переросла в беду, но по одному тому, откуда прилетел невнятный зов, венн понял, что не на корабле выплеснулась из непроглядного и туманного кубка чужой души тревога, и не за морем, и даже не в летящем где-то меж землями и небесами Беловодье. Собственно, и зова-то никакого не было, и это было лучшим свидетельством того, что Волкодав верно догадался о происхождении этой тревоги. Оттуда, где теперь – или не теперь, а в неведомом «раньше» или «потом» – находился настоящий домВолкодава, единственный из ему ведомых, плыла эта тревога. И хоть казалась она еще расплывчатой и безнадежно далекой, но жалило сердце и ело глаза ее облако так же, как горький дым от родного сожженного печища.

Там, где из складок глухого и непроницаемого полога, что зовется вечностью, выныривала ниточка времени, на которой висел и тот мир, где обитал Волкодав, что-то случилось с человеком, который умел держать перо и кисть куда лучше, чем меч, пусть и мечом владел не худо. И зане был он там, рядом с домом, то, кем бы ни приходился он Волкодаву на деле, был он теперь дороже и роднее любого, кто только был у Волкодава.

Венн знал, что есть такие люди – звали их волкодлаками, – что способны, перекинувшись через себя, одеться волчьей шерстью да пуститься рысцою по лесам-полям, зубы скаля. Но сам он ни разу таких не видывал, а то, как превращался вдруг сам в огромного серого пса или становился во сне Зорко-художником, происходило пусть и не против его воли, но исподволь. Самочинно же – ни разу. И тут, не уразумев, как такое получилось, он мигом оказался в седле на мчавшейся еловым леском серой лошади. И сразу ощутил, что его преследует кто-то – лютее волка. Недаром, должно быть, подумалось ему о волкодлаках. Так же, как Волкодав мог обернуться псом – не в обличье песье войти, а мыслью собакой стать и с собаками на одном языке говорить, – умел тот, кто вел погоню, становиться поджарым степным волком и речи с волками вести.

Волкодаву раздумывать было недосуг, да и нет места раздумью в таких делах. Словно у сторожевой собаки, почуявшей чужой запах, поднимается на холке шерсть и вырывается еле слышное человеческому уху утробное ворчание, подняло шерсть и заворчало все то, что было в его душе от пса-первопредка. И тот позади, который вел погоню, нежданно для себя ощутил, что впереди никакая не добыча, враг, способный вести бой с ним не только сталью и разумением, но и вольной волей, что много старше человечьей. Тот кто хоть и был его врагом и говорил на чужом мергейту языке, но молчать умел на одном и том же.

Бильге – а это был он, точнее, живущий в нем степной волк – распознал вдруг впереди равного. Этот волк видел бегущих и не мог не поддаться волчьему обычаю: бегущего преследовать и догнать. И, едва почуяв, что можно получить отпор, рассудил по своей волчьей сути: незачем подставлять чужим клыкам шкуру! Бильге, услышав этот волчий голос, замешкался, ибо привык верить голосу первопредка-волка, а не тем непонятным голосам, которым верил Гурцат, пусть и не покидала его золотая удача. Лошадь под Бильге споткнулась. «Дурной знак, – мелькнула мысль. – Кто осудит меня, кто обвинит в трусости? Сам Тегин, молодой тысяцкий, по праву получивший от Олдай-Мергена желтый халат, остановил погоню, когда для этого было куда меньше причин!»

Бильге осадил лошадь, и та послушно стала. Привычно выхватывая из тула стрелу – руки сами делали то, к чему привыкли сызмальства, – Бильге уже предчувствовал, что она уйдет впустую. Он, в отличие от многих в тумене Олдай-Мергена, родился в лесах предгорий и умел ощутить то напряжение, что внушается расстоянием, на котором стрела достанет в лесу убегающую добычу. Теперь это напряжение уже не дрожало, волнуясь и звеня, как натянутая тетива, но ослабло, будто кто-то раздумал стрелять. Бильге все выпустил дважды по звучащей стреле, и все остальные сделали то же. Но никаких иных звуков, опричь стука наконечников о дерево и осыпающейся хвои, не донеслось до них.

– Соберите стрелы, – проворчал сотник. – Венны не вернутся.

Волкодав, осознав, что погоня отстала, принялся осматриваться. Места были знакомы, будто он вчера их покинул. До Нечуй-озера оставалось два десятка верст, а значит, столько ж оставалось до последней схватки, пройдя сквозь кою он смог бы увидеть дом.

– Ты будто задремал, Зорко Зоревич? – спросил кто-то скачущий чуть позади, за правым плечом.

Волкодав, вернее, тот, кем был в этом далеком «сейчас» Волкодав, обернулся. Крепкий собой мужчина возраста солидного, с длинными, не седыми еще полового цвета волосами и густой бородою, владелец ладного гнедого жеребца, шел вслед за ним. Клочки шерсти, нашитые на куртку, говорили о том, что был он из Серых Псов, как и еще шестеро мужчин помоложе, что были здесь явно заодно с ним.

«Кто ж это?» – задумался Волкодав.

И сей же час чужая – то есть своя, но не вовсе еще своя – память, пробужденная сознанием Волкодава, пришла на помощь.

– Как же, Плещей Любавич, задремлешь тут, когда две сотни степняков на хвост наступить норовят, – заметил Волкодав. – Только наш хвост верток – не то, что их, волчий: нашим след замести можно, а их – только на чтобы поджать и годен.

Серые Псы, что пришли вместе с Плещеем, хохотнули, и сам Плещей Любавич ухмыльнулся.

– И то правда, Зорко Зоревич. Два дела из трех, значит, сделали?

– Так, Плещей Любавич, – согласился Зорко-Волкодав. – Когда шестью десятками от пяти сотен уходить станем, смотри, чтобы твои два десятка за тобою шли ровно через болотце по стежке. Едва один оступится, сам разумеешь, что будет. Мергейты что волки: кровь почуют – не сдержать, – закончил он вовсе не так дружелюбно, как начал, и, будто бы сторожевой пес, сделавший свое дело, отогнавши чужого, отстранился от всего окружающего.

Плещей Любавич хмыкнул только: дескать, не поймешь его – то будто кот лесной ходит, близко не подпускает, то смеется, как свой, а то угрюмый сделался! А Волкодава одолевали думы невеселые. Теперь-то и Волкодав знал, кто ж такой Плещей Любавич: отец Плавы. А вот кто такая Плава, знал только Зорко Зоревич из рода Серых Псов. И то, что знал Зорко, должно было вот-вот открыться Волкодаву. И Волкодав, ощутив это знание, принял его не как стыдное, но отчего-то как запретное и, словно из-под воды выныривая после долгого погружения, рванулся прочь, туда, откуда пришел, и выдохнул шумно…

Взору его снова открылась морская ширь, и лишь дальним эхом еще звучал в ушах перестук лошадиных копыт по опавшей золотистой хвое.


* * *

Зорко очнулся в седле, будто и не спал. Мергейты отстали, пропали где-то за спиной. Он не помнил ничего: в первый раз с тех пор, как ему стали сниться эти странные сны. Должно быть, дремал он совсем недолго, потому как они едва успели преодолеть пару верст. Помнил он только, что тот, кто занял ненадолго его место, спрашивал что-то, будто длань подставлял. И память Зорко выкладывала нужное, как заботливый и умный хозяин дает собаке с ладони, а не зажимает перстами. И тот, Волкодав, бережно брал просимое. Но в последний раз, хоть Зорко по-прежнему предоставил то, что было испрошено, другой, будто раскаленной стали коснувшись, шарахнулся в сторону и исчез. И Зорко тут же будто вынырнул из того самого зимнего водоема, который так часто ему грезился, обратно, в хмельной весенний свет.

Он повертел головой, точно отряхиваясь от воды после того, как нырнул, а на деле стряхивая дремоту и оглядываясь. За правым плечом увидел Плещея Любавича. Дядька был нарочито серьезен и суров. И вспомнил, о чем хотел знать Волкодав, задавая последний вопрос: о Плаве. И Зорко понял, что Волкодаву доставались в жизни все более черствые корки и сухари, о которые зубы обломаешь, да отруби. А мягкого и теплого хлеба – если только запах когда-либо чуял, а чтобы из женской руки его есть – о таком и мечтать не смел.

И Зорко, пусть и не время для этого было, призадумался. У него самого ведь пусть жизнь и не гладко шла, а все же выходило куда как удачливее, нежели у него – Волкодава. Не был Зорко Зоревич ни распутным, ни беззаконным. А все ж знал, как тихо, будто осторожно, дышит Плава, разметав волосы по свежескошенной траве. Знал, как шуршит таинственно синий шелк, спадая в темноте с белых плеч королевы Фиал. Знал, как можно утонуть, обо всем забыв, в синих, как тихий ручей под самой зеленой на свете травой, глазах девушки из Глэсху, что ловко кроит платья и рубахи, а потом расшивает их тонкой нитью. Помнил, наконец, табличку, где были сильной и красивой рукой Фрейдис вырезаны сегванские руны, – помнил, потому что сам умел ловко по дереву резать и надпись та, как в дерево, в душу врезалась.

А Волкодав не знал, не пробовал даже. И как ему объяснить было, если так связала их судьба, что хоть и были они ближе некуда, а говорить меж собой не могли никак, только снами меняться да полуразмытыми образами памяти. И как же встретится он с Плавой, если внезапно, помимо воли, одолеет его эта чудная дрема? И как посмеет он противиться ей, как посмеет не допускать до того, что принадлежит ему, того, кто всех ближе? Ведь ничего постыдного не таила его память, и порою так пело или плакало сердце о тех, кого любил он, что хотелось отдать эту радость и этот плач всему пространству, да только могучий Нок-Бран, белые недосягаемые облака и безбрежное небо принимали его, потому что ведали все обо всем. И Волкодав имел все права знать, и Зорко все ключи от своих дверей ему бы отдал, если б тот взял. А ну как не возьмет? И кто тогда Плаве откроет?

На это Зорко ответа не знал. Впервые за много дней попался ему вопрос, на который не было ответа. И оставалось только ждать. И надеяться.

– Так, Плещей Любавич, – сказал Зорко то, что собирался сказать при удачном исходе своей задумки, – когда шестью десятками от пяти сотен уходить станем, смотри, чтобы твои два десятка за тобою шли ровно…

Плещей Любавич вздрогнул, точно его кто иголкой под седло ткнул.

– Да ты ж только о том рек, Зорко Зоревич! Что ж, меня за глуздыря считаешь? – оскорбился дядька.

– Не серчай, Плещей Любавич, – немедля поправился Зорко. – Это я на всякий случай…

А что еще мог он вымолвить? Память о тех двух верстах, когда был за него в седле другой, наплывала медленно, едва, будто вода морская на приливе. Как будто и вправду он спрашивал то же самое у Плещея несколько мгновений назад, да еще и теми же словами. Вот это был поворот! Доныне его сны не причиняли никакой тревоги – напротив, он узнавал о себе то, что не всякому дано было знать, он проницал грядущее и чувствовал надежную поддержку с какой-то незнакомой доселе, иной стороны бытия. Теперь же две тревоги явились разом: не говоря о Плаве, еще и Плещей, да и все вокруг заметили, что он словно исчезал куда-то на время, да не просто исчезал, забываясь, а подменялся кем-то неведомым. И вряд ли кому – кроме разве вельхов – мог он объяснить начистоту, что ж с ним происходит.

Хуже было с веннами. В лесу, на воде, на болоте, в поле и в доме окружали человека духи, и были среди них добрые, а были просто духи, кои человека не задевали, покуда человек сам к ним не приходил. Были духи-предки и духи-охранители, побратимы. И были те, что вредничали. И были те – их вовсе оставалось немного, зато помнили их крепко, – что вились вкруг Худича жуткой стаей, нападая нежданно, врасплох – тогда, когда не было от них защиты. И заметить их можно было по тому лишь, как ведет себя человек. И присматривались иной раз люди друг к другу, чтобы вовремя предупредить худо. А проще всего угадать злого духа было в человеке-оборотне: хотел тот или нет, а время перекинуться приходило. Вот теперь Зорко себя выдал, пусть и не вселялся в него никакой дух, а, наоборот, он вошел в иную душу и смотрел из нее в другой и вместе с тем свой мир, будто сквозь приветливо распахнутое окошко.

Иное дело было у вельхов. Духи в стране холмов настолько сжились с людьми, а люди с ними, что не считалось чем-то странным встретить даже днем в поле или во дворе не то что знакомого человека, переменившегося вдруг до неузнаваемости, а и самого духа, что называется, во плоти.

Особенно любил меняться до неузнаваемости старый Флинн из Глэсху, особенно после трех кувшинов доброго хмельного пива. Мигом покидала его обычная старческая хмарь. Он расправлял плечи, делался вроде выше ростом, голубые его глаза вместо тусклых и блеклых, как небо в месяце листопаде, становились яркими и задорными, как то же самое небо в месяце травене. Флинн тогда поднимался с дубовой скамьи, крепко врытой в землю у стены его круглого каменного дома еще его дедом, – эта скамья часто была единственной опорой, что еще не отказывала ему в жизни, – и шел вразвалку, почти не пользуя палку, на дальнее жнивье, с которого обычно начинали убирать поля и которое, по этой причине, освобождалось первым.

На этом жнивье мальчишки любили устраивать игру, поддавая чуть загнутыми на концах палками два деревянных шара размером с голубиное яйцо, оплетенные узким кожаным ремнем и связанные вместе. Они таскали эту связку шаров, поддевая их на палку, метали их, ловко перебрасывая друг дружке, либо возились, пыхтя и толкаясь, пытаясь отбить заветную связку у соперника, возя ее по земле и жесткой и обиженной щетине сжатого уже хлеба. Целью их было забросить шары промеж двух воткнутых в землю пар шестов, стоящих напротив, при этом забросить с исподней стороны, а не с лицевой.

Флинн приходил на это жнивье и долго наблюдал за мальчишками, крича что-то, подзадоривая их. А иной раз становился посредине между парами шестов и, примыкая к одной из мальчишеских толп, преискусно, стоя на месте, ловил перекинутую ему связку на свою палку и зашвыривал вперед, своему союзнику, и частенько тому уже и не оставалось ничего иного, как только затащить шары туда, куда им и надлежало в итоге попадать, – между вражеских шестов.

Но иной раз Флинн приходил на жнивье в бурю, в стынь, в туман и даже в непогодь, когда никаких мальчишек там и следа не было. И однако, все равно махал своей палкой и что-то кричал, а то и становился посреди поля и будто бы играл в шары. Никто не видел в том ничего странного: все знали, что в это время на дальнем жнивье в шары играют духи и старый Флинн видит их и играет с ними.

«Все позабудется, едва только первая мергейтская стрела над ухом запоет, – решил Зорко. – Плещей Любавич разве вспомнит, остальные молоды еще. Да ведь мне сюда уже не возвращаться».

Этой мысли Зорко и сам удивился: раньше об этом не думалось. А теперь – не верилось. Он не верил уже, что когда-нибудь станет снова жить в избе на берегу Светыни, ходить на охоту или зимой устраивать на речном льду кулачную потеху. Не представлял, как это не будет рядом рокочущего моря, как это не будет гореть посреди месяца грудена в сумерках свечи в доме, где скрипят перья и нездешними цветами ложатся на пергамент краски, как это не встретит его ночью некто странный по дороге из одной деревни в другую. Своему печищу Зорко хотел только служить и за это мог еще зваться венном.

Чем он мог вернуть былое? Да уж ничем, разве что дети его могли бы вернуться, если б он сумел вернуться сюда сам, к самой смерти. А такое могло случиться, только если б женой его стала Плава, – детей от вельхки венны рода Серого Пса к себе бы не приняли. Но чтобы вернуться, даже многие лета спустя, нужно было, чтобы было куда возвращаться. И еще Волкодав непременно хотел зачем-то увидеть печище.

И Зорко, вспомнив вельхский закон о том, что честь воина, выигравшего честный бой у заклятого врага, вырастает гораздо более, нежели ее убавляется от всяких мелких его в этом бою проступков, уверенно рек:

– Сейчас дойдем до осиновых зарослей по-над ручьем. Там нас еще пять десятков ждут. О том вы все знаете. На мергейтов так выедем, будто ратиться с ними тут же и собрались. Если кто из новых робеть станет, вы показать должны, будто страшиться нечего. Убьют многих, может статься. Первое дело, чтобы степняки за нами потекли, добивать. Плещей Любавич через топь пойдет, на правое крыло наше. Там Парво-калейс его ожидать будет. Мойертах влево отправится и пообок каменного холма мергейтов провести должен и к Нечуй-озеру выйти на Охлябю. Я же посреди отходить буду, а у озера сам развернусь. Как мергейты с обрыва посыплются, бейте их что есть мочи и к тому месту гоните, где камни у озера стоят. Если утечет малый отряд, не гонитесь. Мергейты малым числом на печище не сунутся: уходить им за Светынь либо в лесах быть пойманными – вот и вся недолга. На том постановим. Все вы это знаете, да я напомнить решил. Считаю, не лишним будет.

– Не лишним, – согласился за всех Плещей. Видать, говорил Зорко столь уверенно, что все мысли про оборотней до времени забылись или же вовсе не возникли. Кони мчали их сквозь реденький ольшаник, и Зорко, осматривающему залитые весенним солнцем широкие поляны, было отчего-то покойно. Вокруг него, словно стены родного дома, а то и крепче их, стояли Мойертах, Неустрой, Кисляй и Саврас, а в десяти с гаком верстах был и Парво, и это кровное военное братство, коему от роду был едва месяц, было крепче того разобщенного единства, которым жило все его поколение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю