412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Семенов » Листья полыни » Текст книги (страница 15)
Листья полыни
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:38

Текст книги "Листья полыни"


Автор книги: Алексей Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Волкодав еще дважды пробился сквозь хватку, и ему стало ясно, что не зря он сегодня взял в руки меч. Мергейты дрогнули, стали жаться друг к другу, и венны, почувствовав это, сумели сплотить ряды и начали теснить врагов к обрыву. Увидев это, Волкодав взял на другую сторону поляны, где исход боя не был решен окончательно.

– Добро сегодня бьешься, Зорко Зоревич! – крикнул ему какой-то чернявый бородатый венн с обвязанной левой рукой. Повязка вся напиталась кровью, да и на правой руке, и на бедре, и на груди у всадника были раны, но не тяжкие. И Волкодав вдруг вспомнил, кто он есть здесь. Вспомнил, и тут же дрема смежила ему веки.

«Благодарствую, венн. Никак не думал, что ты столь сведущ в мореходстве», – услышал он, засыпая…


* * *

Зорко открыл глаза, и тут же холодная вода потоком обдала его лицо, заставив снова зажмуриться. Он сделал судорожный глоток и понял, что вода соленая. Он был в море.

Мало того, вокруг бушевал шторм, а он едва держался за канат, чтобы не упасть за борт. Должно быть, это его и спасло. Но, оглядев палубу, уразумел, что спасение это было временным. Корабль, схожий с сегванским, несло поперек волны, и требовалось развернуть носом к волне, иначе его перевернет.

На рулевом весле Зорко увидел кормчего, пожилого пышнобородого сегвана, кричащего что-то сквозь ветер. На палубе были семеро, они силились, упершись крепкими и цепкими ногами в скользкую палубу, поворотить рей, на коем крепился четырехугольный прямой парус. Но рей отчего-то не поддавался, как ни усердствовали моряки. Зорко, видя, что скользит по палубе прямиком на прочную стенку надстройки, собрался, подогнул ноги и перевернулся на правое бедро. Легко спружинив о дерево, он вскочил на ноги и, уцепившись за скобу, на коей болтался не потухший доселе ворванный светильник, стал разглядывать веревочные снасти, кои поддерживали рей. И разглядел причину, отчего рей так и оставался недвижим.

Теперь же следовало взлезть на мачту и там развязать, а быстрее разрезать злополучный узел. И Зорко, ничтоже сумняшеся, не обращаясь за указанием к кормчему, хоть и знал, сколь не жалуют сегваны того, кто дерзнет на их ладье хозяйничать, бросился к борту, вцепился в веревочный всход, вскочил на планшир и полез вверх, в вышину, к грозным тучам, туда, где качалась вершина мачты.

Науку мореходства Зорко превзошел у вельхов, вместе с Мойертахом, Геллахом и Лейтахом уходя далеко от берегов, и потому не смущался бурей – бывали штормы и потяжелее. А вот новое тело, в которое он вошел, знакомое по снам, – да было ли оно таким уж новым? – как нельзя лучше подходило для того занятия, кое он сейчас предпринял. Длинное, жилистое, выносливое, закаленное и сильное, ловкое и проворное, наученное всем мыслимым и немыслимым движениям и уловкам, оно само выполняло все указания разумения, и то, что было бы непросто для Зорко наяву, в этом сне, кой тоже стал теперь явью, совершалось без натуги.

Зорко скоро добрался до железного кольца, укрепленного у верхушки мачты. К кольцу этому привязывались снасти, что не меняли своего положения и служили для того, чтобы мачту удерживать. На это же кольцо забирались, когда требовалось осмотреть окоем – не видать ли чего нужного или страшного? Перед этой бурей, надо думать, не взбирались сюда: и рей остался закрепленным, и наступление шторма прозевали. У Геллаха меж тем заведено было, чтобы всегда на мачте кто-нибудь сидел, даже в свежий и холодный ветер на полночных морях, пронизывающий человека насквозь, так что и кожаные куртки на меху не спасали. Только в самую бурю, когда каждая пара рук была на счету и любой груз лишний, что вершину мачты тяготил, повредить мог остойчивости, никто наверх не лазил.

Внизу, в шестнадцати локтях, семеро моряков, углядев, похоже, то же, что нашел и Зорко, теперь махали ему приветственно и кричали по-сегвански, пусть не все были на вид сегванами. Злополучный узел был прочен, толст и стянут туго. Обычно узлы вязали так, чтобы, за один конец потянув, можно было весь узел разобрать вмиг, сам же узел меж тем держал так крепко, что, казалось, вовек не его разберешь. Этот же узел вязали на совесть, да без ума.

Зорко уселся на рей, обнял ногами мачту и зашарил на поясе.

«А нож-то, нож! – спохватился он. – Есть ли нож-то? У меня был, а здесь…»

Но тревожился он зря. Нож на поясе отыскался, да еще какой! Таких Зорко и не видел никогда: прочности необычайной, из стали, а рукоять из кости зверя, на слона похожего, только шерстью обросшего, коих зверей живьем никто не видел, а лишь замерзших сегваны находили на далеких полуночных островах. Вся она изукрашена была узорами, цветами разными и листьями, и только у самой вершины, там, где у меча яблоко бывает, а у сего ножа был набалдашник, темляком снабженный, увидел он вдруг знакомое изображение: фигуру человека, руки в стороны распластавшего. Человек сей, однако, не один был, но трое таковых, друг другу подобных, только один вверх головой находился, как положено, а двое других вправо и влево головой – вроде лежали. Тот самый знак, что аррантский жрец отдал кунсу Ульфтагу когда-то и где-то. Тот самый знак, от вида коего темнели печалью и гневом глаза ученого арранта Пироса Никосича. Зорко ударил ножом по волокнам толстой и просмоленной пеньковой веревки. Несколько волокон лопнули, но остальные, сырые, задубелые, пропитанные морской солью, поддаваться не спешили. То взлетая к тучам, то опускаясь вниз, то качаясь вправо и влево, едва не над волнами уже повисая, а отнюдь не над настилом, рассекал Зорко волокно за волокном. Рассекал и думал иной раз о том, что стоит волне повыше и помощнее ударить кораблю в борт, он – за счет веса его, Зорко, нового тела, бывшего пускай и худощавым, но куда более весомым, нежели привычное, – может опрокинуться в пучину.

Наконец веревка, не рассеченная еще до конца, не выдержала натуги и лопнула. Рей освободился и запрыгал, увлекаемый ветрилом, в полусажени от мачты. Ветер взвыл на сотни голосов и принялся уже не трепать парус, а надувать его. Теперь уже сила была на стороне людей: семеро молодцев выбрали шкоты, и корабль стал разворачиватся носом к волне.

Зорко возвратил нож на пояс, в ножны, и проделал обратный путь вниз, просто соскользнув по мачте. Оказавшись на настиле, он не мешкая пришел на помощь семерым, усмирявшим непокойное ветрило, размером добрых пять саженей вширь и четыре в высоту. С его участием парус все же был скатан, связан и уложен вдоль борта. Однако работы оставалось еще немало: следовало оказать подмогу кормчему и закрепить рулевое весло, чтобы не тратить попусту силы, возвращая всякий раз его на место. Надо было изловить все, что оторвалось, отломилось, порвалось, и водворить на место, привязать, закрепить. Нужно было снова подняться на мачту и опять привязать тяжелый рей, но уже не поперек, а вплотную к мачте, чтобы не зашиб кого, не парусил излишне, не сломал мачту, ударяясь о нее, и не переломился сам. Требовалось захлопнуть дубовую крышку, ведущую в нутро корабля, чтобы вода, катившаяся потоками через палубу, не попадала внутрь и не портила груз.

Зорко давно уж не был в море, но тотчас же вспоминал, что да как следует делать правильно, а чего никак нельзя допускать. Время словно остановилось, потому что боги ветров, небес и пучины остановили его, решив сохранить жизнь тем, кто плыл сейчас по черным водам меж вечностью и смертью и кому до того, чтобы упасть в воронку смерти, оставался, наверное, один вершок. Они осветили этот темный миг на кромке падения в смерть своей вечностью, и яркий свет их дня, невидимый, разлился над бурной морской ночью, и корабль, несясь по волнам, над зияющей бездной, ни на миг не сдвигался во времени.

Зорко окончил свою работу, пристроив пузатый бочонок, в коем, должно думать, находилось нечто сыпучее, меж двух огромных мешков, суровая ткань которых была мокра и неприятна на ощупь. В двух саженях от него сидел у своего весла кормчий. Кричать у него уже не было мочи, и он только приветственно ухмыльнулся в бороду и поглядел устало. Все те, кто трудился на палубе, все восьмеро, собрались внутри надстройки, где тоже было сыро, но становившийся все холоднее ветер разбивался о ее крепкие стенки.

– Вот твоя книжка, венн, – проговорил, немного коверкая сегванские слова, плечистый и бритый наголо моряк в грубой холщовой одежде, судя по мелким и правильным чертам лица уроженец Нарлака. – Этот мех едва не упал за борт. Хорошо, что зацепился между коробов.

Зорко, не совсем понимая, о какой-то это книге идет речь в столь злую и вовсе не книжную ночь, взял туго завязанный кожаный мех. Потом извлек увесистый пергаментный том, завернутый зачем-то в рубаху из старой-старой холстины, испещренной мелкими значками, перемежаемыми ржаво-красными полосами. Зорко пригляделся… Это была кровь!

Он распахнул книгу. На первом листе значилось: «Вельхские рекла», а ниже, несколько строк спустя, было написано его рукой: «Зорко, сын Зори…»

– Благодарствую, венн. Никак не думал, что ты столь сведущ в мореходстве, – услышал он хриплый, простуженный голос ввалившегося в помещение кормчего. Услышал, уже безнадежно засыпая…


* * *

Время, впрочем, останавливается порой и по-другому. То, о чем писано прежде, свершается если не по прихоти, то по труду человека, хоть тот порой и не подозревает, что жил истинно только в миг стояния времени, а все остальное время, что почитает за жизнь, пробыл наполовину или более в смерти. Однако случается, что жизнь сама находит человека, и тогда его время останавливается и он не стареет. Возможно, что и в этом случае человек сам приходит жизни навстречу, но никто не знает, каким путем выйти на подобную росстань, и остается не полагаться в таком деле на себя. Неизвестно также, что сгоняет человека с этой благословенной росстани и отчего он опять погружается в смерть, а потому такой уход следует вменять себе в вину. Превеликого сожаления достойно лишь то, что обнаруживается этот уход лишь по его свершении, когда дорога назад уже невозвратно утеряна, и остается лишь надеяться на новую встречу.

Однажды, когда вместе с королевой Фиал, в сопровождении ее свиты, мы отправились вверх по ручью Черная Ольха на конную прогулку, я пожелал доехать наконец до угрюмых серых скал, что виднелись, казалось, в пяти верстах от нашего дома.

– Мы никогда не доедем туда, – ответила, улыбаясь, Фиал. В тот день она была краше обыкновенного, и серебристо-серый плащ с золотой и смарагдовой узорчатой каймой удивительно оттенял светлое золото ее волос, делая их солнечный свет мягким, глубоким и мудрым, но оставляя истинно золотым. – Эти скалы лишь видятся близкими. На самом деле никто еще не добирался до них, кроме славных мореходов древности.

– Разве по ручью Черная Ольха когда-нибудь ходили корабли? – спросил я, ибо был удивлен ее речами.

– Это случилось давно, когда ручья Черная Ольха еще не было. Вместо него и этой земли здесь шумело море, и те, кто стоял на морском берегу, могли различить лишь их вершины, – ответила она.

– И башня Тор Туаттах не стояла на холме? – удивился я, потому что не мог вообразить себе создание более древнее, чем эта башня.

– И ее не было еще, – кивнула Фиал. – Тебе кажется, что это невозможно, ибо там для тебя далекое прошлое, где нет времени и есть только смерть. Ты не можешь жить там, и для тебя это невозможно. А я жила – и помню об этом. Это моя память, и время для меня существует и тогда. Сколько бы ни прошел ты к тем скалам, они всегда остаются на расстоянии пяти верст.

– Если хочешь попасть туда, я помогу тебе это сделать, – несколько самоуверенно сказал я. На самом деле я сильно сомневался в том, что задуманное мною удастся, поскольку зависело не только от меня, и прежний мой опыт случился совсем в другом месте.

Я оставил седло и помог сойти с лошади Фиал, потом подозвал черного пса. Он тут же явился и сел передо мной, высунув язык. Пес смотрел на меня так, как смотрит любая собака, ожидая приказа. Мне пришлось наклониться немного, чтобы взять его за ошейник.

– Встань с другой стороны и сделай то же самое, – велел я Фиал. Я стоял слева от пса, она – справа. Те, кто был в свите, смотрели на нас без всякого удивления, зане то, что у нас, в Галираде или Нарлаке, считалось бы странным, если не бессмысленным, в стране вельхов не сочтут таковым, ибо псы там в большом почете, а удивительные вещи происходят постольку, поскольку вельхи допускают их возможность.

Я велел псу идти вперед, и он выполнил то, что я у него просил. Обычные собаки у нас бессловесны, и мы можем так же без слов понимать их. Но черный пес был особенной собакой, и с первой встречи с ним я чувствовал, что не должен проникать в его разумение, как и он не тревожил моего. Впрочем, последнее нельзя утверждать со всей твердостью. И то, что я не позволял себе сообщаться с ним без слов, – тоже не безусловная правда. Разговаривая с ним, я невольно думал о том, зачем я говорю эти слова и что под ними разумею. Вот и теперь, сказав ему «Вперед!», я подразумевал не просто движение в нужную сторону, а именно сопровождение нас – меня и Фиал – тем путем, коим пес провел меня с черной равнины во владения королевы. Сомнение же мое состояло в том, что тогда его сопровождение было необходимо, ныне же составляло часть игры, что вели Фиал и я, и зачем бы ему было утруждать себя ради забавы?

Пес двинулся вперед мелкой трусцой, глядя вперед и не оборачиваясь к нам. Путь наш лежал по плотной, утоптанной тропе, потому что ею часто пользовались для конных прогулок. Тропа была достаточно широка для нас троих, и мы не испытывали неловкости. Вскоре, однако, тропа сменилась песком, и кусты ракиты сузили ее так, что мне и Фиал приходилось руками отклонять занимающие свое место по праву ветви. Ветви подавались, казалось, с некоторым удивлением и брезгливостью перед нашими нетерпением и настойчивостью, а затем, когда мы пробирались наконец мимо них, стыдясь своей поспешности и бесцеремонности, возвращались назад, недоуменно и укоризненно покачиваясь.

Мне показалось, что я почувствовал то же самое, что и тогда, на дороге на черной равнине: пес стал расти. Мне уже не нужно было сильно наклоняться влево, чтобы держать его за ошейник. Я оглянулся и увидел, что местность вокруг чудесным образом переменилась. Холмы, одетые прозрачным осенним золотом, исчезли, и, уж конечно, нигде не было видно пестрой свиты королевы. Вместо холмов вокруг тянулась равнина, изрезанная мелкими оврагами и небольшими буграми, покрытая редколесьем и кустарником. Кое-где блестели под солнцем озерца, и всюду торчали обломки скал, покоились валуны и просто были разбросаны крупные камни, иной раз нагроможденные друг на друга. Почва же сделалась сухой, с обилием песка и камня – мелкого дикаря. Под ногами было все меньше зеленой травы, все больше сухопарой осоки и жесткого вереска.

Серые скалы приблизились, теперь они виделись в двух верстах, хотя путь наш был гораздо короче трех верст. Отсюда они представлялись много выше, чем с берегов ручья, но подъем на них вовсе не казался неодолимым. Скалы были стары, изъедены дождями, морозом и солнцем, исхлестаны ветром и искрошены временем. Исполинские глыбы, покоясь на глыбах еще более исполинских, оставляли в щелях меж собою место для меньших осколков камня, за них цеплялись булыжники, щебень, земля и песок. Осока, терн, повилика и плющ, неприхотливые и цепкие, своими корнями скрепляли эти частицы земного вещества до самых вершин. Разумеется, с расстояния в две версты я не мог бы рассмотреть до таких мелочей строение скал, но виды вельхских берегов, кои мне довелось встречать доселе, помогали мне нарисовать облик этих неблизких пока серых громадин.

– Остановись ненадолго, взгляни, – предложил я Фиал, придержал пса и погладил его по черной шерсти, теплой даже от неяркого осеннего солнца.

Она выпрямилась, отбросила со лба выбившийся из прически локон, и в глазах ее я увидел изумление и восторг.

– Не это ли море преодолели мореходы давних лет? – спросил я, ибо серые скалы возвышались над пенным прибоем и волны оливкового цвета шли на них неумолчным и непрерывным приступом. И дорога наша, пролегавшая вначале по-над ручьем, теперь вилась вдоль побережья, всего лишь в тридцати саженях от него.

– Да, я знаю эти места, – сказала она, оглядывая окоем. – Но скалы были тогда за морем, а сейчас они на одном с нами берегу. Не значит ли это, что мы попали в какое-то чужое время и покинули мое?

– Как бы то ни было, пока с нами черный пес, мы всегда найдем дорогу обратно, – ответил я и опять не был правдив, не зная почти ничего о чудесных свойствах моего спутника.

Мы продолжили путь, и теперь уже Фиал заметила, что пес стал выше и крупнее, и мы могли идти нимало не нагибаясь, но запросто положив руки на ошейник.

Вблизи скалы оказались именно такими, как я себе представлял. Ничего примечательного, кроме грозной и дикой красы, присущей вельхским берегам, не было в них. Ничего примечательного, кроме того, что здесь определенно был вход в страну духов. Это угадывалось по особенному и неповторимому ощущению, возникающему в подобных местах: здесь все, даже тысячелетние глыбы, находится в непрестанном ожидании, все готово неожиданно перемениться в один миг.

Но сейчас вход во владения духов не занимал меня. Меня удивило то, что над скалами не вьются морские птицы и мы слышим только прибой и шорох ветра в травах. Я уже было хотел спросить Фиал, что же нашли на скалах мореходы прежних времен, как вдруг сухой и короткий звук упавшего с высоты мелкого камня заставил меня взглянуть вверх. Против солнца трудно было рассмотреть что-либо с уверенностью, но на сточенной вершине ближайшей к нам скалы мне почудились очертания человеческой фигуры. Я указал на нее, и она тут же скрылась.

– Я слышу, что под этими скалами есть обширная подземная страна, – сказала она. – И сердце говорит мне, что здесь та самая заморская земля, которую искали мореходы, – благословенный край, где нет печали, – а значит, все счастливы. Но, возвратись обратно, рассказывали, что нигде не нашли его. Лишь один из них, отплывший одним из первых и возвратившийся позже всех, поведал, что нашел его и там был погружен в сон, длившийся веками. Очнувшись, он увидел над собой духа, светлого и прекрасного, в обличье девы, и она наложила на него заклятие: вечное плавание. Едва лишь вступит он на твердую землю, как обратится в прах. В доказательство он бросил на берег самоцвет, и тот, вспыхнув, мгновенно рассыпался, превратившись в горсть пепла…

Пока она рассказывала, мы поднимались вверх, и я почувствовал, что пес обеспокоен и шерстинки на хребте у него начинают медленно топорщиться, хотя пока и незаметно для ока.

Мы преодолели уже половину подъема, когда пес заворчал. Я остановился, чтобы посмотреть сквозь солнечный знак, не грозит ли нам неведомое зло. Мне представилось, что я нахожусь в сводчатом и темном покое, довольно просторном, таком, что могу лишь угадать очертания стен и свода, схожем с гротом или пещерой, и сквозь стрельчатую арку смотрю на свет. Там, на пороге, стоял человек. По тому, как направлен мой взор, я понял, что смотрю глазами пса. Человек, коего видел почему-то пес, а я увидеть пока не мог, был знаком и мне, и Фиал. Эту стройную и длинную фигуру, тонкое, красивое и злое лицо и черные глаза я помнил и буду помнить всегда, и их я узнаю под любой личиной. Нас ждал великий чародей, Брессах Ог Ферт. При нем не было ни меча, ни лука, ни кинжала, ни какого другого оружия, и я решился встретиться с ним.

Последний подъем перед вершиной оказался крутым, и я поддержал Фиал под руку, и с помощью силы черного пса, тянувшего нас за собою, мы вышли наверх, пройдя тесной щелью меж двумя отвесными стенами. Солнце заливало небольшую круглую площадку, поросшую низкой и жесткой травой. Соленый ветер гулял здесь вольно, и, разгоряченные долгим подъемом, мы с удовольствием приняли его свежесть и прохладу.

Чародей стоял на краю обрыва, спиной к морю, солнцу и ветру, и бриз закутывал его в длинный темно-синий плащ. Под плащом была темная, серебристо-серая рубаха, такая же, как и плащ Фиал.

– Здравствуй, Брессах Ог Ферт. – Я приветствовал его первым. – Не знаешь ли ты, как зовется эта земля, и правда ли, что она лежит за морем от Восходных Берегов?

– Приветствую тебя, Фиал, великая королева Тор Туаттах. – Он поклонился Фиал, и я не мог понять, насмехается он или поступает искренне. – Приветствую и тебя, Зорко, сын Зори. – Он прижал к сердцу правую руку. – Это и есть Восходные Берега, самые первые от начала времен. Некогда там, за твоей спиной, из-за окраинного моря всходили солнце и луна.

Я оглянулся: и вправду, как ни далеко это было, я различил нечто подобное кромке неведомого обрыва, за которым не было ничего.

– Это стены мира, о которых все слышали, но которые мало кто видел, – продолжил Брессах Ог Ферт. – Когда-то эта земля была создана первой, здесь стояли дивные города, и это был вожделенный край, где есть и печали и радости, но есть и покой, и сердце может вкусить отдохновение. Здесь жила изначальная красота и ясность. Но в них было и много скорбей. Сейчас эти земли необитаемы, и никому не дано возвратиться в те времена, даже мне. Нас отделяют несчетные годы от той поры, откуда вы вышли сегодня поутру, и несчетные годы остаются до тех пор, когда мы встретимся с тобой вновь, Зорко. Но непреодолимая пропасть лет отделяет нас, стоящих здесь, от времен той красоты.

– Если говоришь ты, что не можешь преодолеть эту пропасть, то как можешь ты утверждать о красоте этой земли в прежние годы? – спросила Фиал. – Благословенный край вечен и неколебим, и не тебе рассуждать о его достижимости. Но что до несчетных лет, отделяющих нас от Тор Туаттах, то здесь ты не лжешь и о том, что мы перенеслись за море, говоришь правду. Не тобой ли подняты над бездной эти скалы?

– А что скажешь ты о стенах мира, Фиал? И откуда, по-твоему, здесь пропасть, ведущая к корням мира? И разве не будет правдой сказать, что благословенный край вечен, но вечен там, за неодолимым притином?

– Нет, такой правде не бывать, – рекла Фиал. – Ибо оттуда, из благословенного края, доходят до нас вести. Хотя бы и то, что время, текущее для всех сквозь смерть, для нас остановилось в жизни, свидетельствует это. Ты же всегда стремился подняться выше тех, кто создал красоту мира. Подняться выше самой красоты. И эти скалы создал ты, как остров во времени, оттого и не дано никому добраться сюда легким путем. И ты не смог повторить благословенный край. Недостижимость вовсе не главная его черта, и не для всех он недостижим. Мое время озарено тем светом, что идет от благословенного края, а над твоим островом светит солнце, свет коего, увы, искажен и не дает видеть вещи такими, какие они есть. На твой остров никто не может попасть, потому что любое время течет мимо него не останавливаясь, и потому жизни здесь нет и не может быть. А то, что ты считаешь стенами мира, – только воронка, куда втекает и откуда вытекает время.

– Не хочешь ли ты сказать, что время течет сразу в двух направлениях? – Я был удивлен тем, что знает Фиал о времени и чего она никогда мне не говорила.

– О, у времени гораздо больше направлений, но все они мертвы, пока в них не пролит свет.

– Не значит ли это, что мертвы все времена, где нет меня? – спросил я.

– Для тебя – да, потому что истинный свет есть только в тебе, хотя ты его никогда не видишь.

– Неужели он есть и во мне, королева Тор Туаттах? – насмешливо спросил Брессах Ог Ферт. – Во мне и в этой черной собаке. – Он указал на пса.

Пес все это время сидел смирно, лишь наблюдал внимательно за чародеем, но, едва тот вытянул в его направлении руку, зарычал. Колдун поспешно спрятал руку в складках плаща.

– Как случилось, что он может провести человека сквозь время? – спросил я. – В третий раз встречаюсь я с тобой, и в третий раз он проводит меня сквозь твои чары.

– Он чует след моего стеклянного меча, – отвечал Брессах Ог Ферт. – И душа его видит то, что не могут видеть другие. Он тень, в которой тонут все времена, смешиваясь друг с другом. И если она приняла облик пса, это не случайно. Тебе выпала удача, Зорко, сын Зори, если такой страж сопровождает тебя, и, значит, мой жребий чем-то сходен с твоим, иначе бы нам не встретиться столько раз.

– Ты позвал нас сюда, чтобы сказать это? – спросила Фиал.

– Да. И я хотел услышать то, что думаешь ты об этом месте. Я и услышал это. Ты говоришь только одной половиной своей души. Другой половине здесь по нраву. А тебе, Зорко, я отвечу на вопрос о двух направлениях тока времени. Отвечу так, как вряд ли ответит Фиал. Потому что правда идет с ее желаниями по разным дорогам, и только на росстани они встретились ненадолго. Итак, свет, о котором мы много судим, течет в двух направлениях: от огня к зеркалу и обратно. Это так, потому что иначе мы не могли бы видеть красоты и различать уродства. Но и огонь, и зеркало далеки от нас так же, как начало и конец времен, и потому не важно, какой свет считать изначальным. Этот свет, пересекая твое время, озаряет твою душу и создает твое настоящее. Но беда людей в том, что у одних в душе светит отраженный свет, а у других – свет от огня. Душа тоже является зеркалом – зеркалом из полированной соли, ибо душа горька, как составляющие ее печали, разлуки и опыт. И свет, отражаясь от зеркала души, возвращается туда, откуда пришел к нам. То зеркало, от коего свет огня отражается, возвращает душе ее свет и принимает ее отсвет обратно. Поскольку нет ничего, что быстрее света, эти два зеркала находятся в постоянном сообщении друг с другом. Те же, чьи души отразили свет огня, не получат его отклика, но будут помнить его тепло, в то время как луч от зеркала холоден. Таким образом, и времена людей следуют в двух направлениях: к началу времен и к их концу. Возможно, конец и начало времен совпадают, но никто не знает об этом доподлинно и потому не может судить. Те, кто идет к началу, видят красоту мира и стараются лишь увидеть ее больше. Тот, кто следует к концу времен, ищет ее, ловя среди отражений изначального огня. Если два таких человека вдруг встретятся в русле времени, они могут на короткий миг соединиться, и тогда их время остановится, ибо, где возникает любовь, сливаются души и два света – изначальный и отраженный – смешиваются и души, не разбирая уже, где какой свет, не могут и не хотят тронуться с места. Но тела людей остаются раздельными, и оттого остаются их желания. Желания одних, тех, кто движется к началу времен, следуют любви; желания других – смерти. И они лишь пересекаются с правдой, коя есть свет, но не следуют одной с ней дорогой. Потому два таких человека неизбежно должны разлучиться и бесконечно скорбеть о том. Для них есть только один путь, где они могут остаться вместе, но для вас он невозможен. И я не скажу вам о нем, зане от знания ваша скорбь только умножится. А так, Зорко, ты всю жизнь будешь искать этот путь. И кто знает, может быть, найдешь…

С этими словами Брессах Ог Ферт расправил руки в стороны, и плащ затрепетал на нем, точно ветрило. Чародей шагнул с утеса в пустоту и, вместо того чтобы рухнуть вниз, исчез, будто его не было.

– Он сказал правду, – молвила Фиал: в первый раз она заговорила о том, что исподволь знали мы оба, но о чем до сих пор избегали изречь хоть слово. – И нам придется расстаться. Но этот миг, миг нашей встречи, не так короток, чтобы я не успела поведать тебе все, что знаю о времени. Ты запомнишь все и, может быть, найдешь меня снова.

Я оглянулся на тот провал, что колдун называл воротами солнца, а Фиал – воронкой, откуда течет и куда пропадает время. И я спросил о том, о чем зарекался узнавать:

– Скажи, многие ли знают о времени столько же, сколько и ты?

Она поняла мои думы, но не затаила обиды, а рассмеялась:

– Зачем ты спрашиваешь об этом? Ведь никто до сих пор не разгадал тайны, о которой смолчал Брессах Ог Ферт. Он наверняка и сам не знает ответа. И если ты найдешь разгадку, то обретешь меня навсегда. Разве тебе мало этого?

– Нет, – сказал я тогда и до сих пор думаю так же. – Но не ответишь ли ты, кто из нас живет светом от изначального огня, а кто – отраженным лучом зеркала?

– Нет, – откликнулась она. – Этого не знает никто из живущих. И в этом заключается свобода любой человеческой души – свобода выбирать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю