355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Чур, мой дым! » Текст книги (страница 10)
Чур, мой дым!
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:15

Текст книги "Чур, мой дым!"


Автор книги: Алексей Ельянов


Соавторы: Виталий Тамбовцев

Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

Заработок

Я старался заработать денег, где только мог. Весной мы с Семеном подрядились спиливать в парке сухие ветки на деревьях.

Я очень любил гибкие деревья, любил взбираться по ним. Было что-то лихое и гордое в преодолении страха высоты, когда пьянеет голова и замирает сердце; на раскачивающихся вершинах ты заодно с ветром, с глубоким упругим размахом ствола, ты рискуешь и в то же время испытываешь себя.

Но особенно нравились мне деревья кряжистые, с кронами, точно роща; они пришли из веков и еще выстоят века. А какое счастье было проникать в монашескую строгость сосны, в растрепанные владения осины или в железное царство дуба! Самой ароматной и самой стыдливой страной была лиственница.

На деревьях мы любили с Семеном петь. Нам очень нравилась песня пиратов из кинофильма «Остров сокровищ». Мы переделали ее по-своему и стали петь так:


 
Слава нашим звонким пилам,
Счастье наше – как звезда.
Лазаем по всем вершинам
И нигде не вьем гнезда.
 

Мы так прониклись важностью и героизмом своей работы, что никому, даже нашим сверстникам, не советовали забираться на деревья.

– Смотри, без опыта тут делать нечего, шею свернешь, – строго предупреждали мы, и предупреждение, должно быть, звучало так внушительно, что ребята даже ловчее нас не решались подниматься к вершинам. Мы с Семеном ходили по нашему парку хозяевами, поглядывали на деревья, как врачи на больных, и казалось, что деревья давно бы зачахли, не будь наших рук и нашей смелости.

В ту весну я впервые по-настоящему почувствовал красоту парка. На моих глазах черные тоскливые ветви вдруг озарялись нежным светом распустившихся почек. От порыва ветра разбегался по всему лесу трепет голубого, желтого и ярко-зеленого огня.

Я запрокидывал голову и подолгу смотрел на вершины, смотрел, пока не зарябит в глазах. И тогда мне казалось, что сквозь прозрачную сетку ветвей, сквозь крохотные, не больше ногтя листья просачивается небо. Его голубые капли как бы касались моего лица. И вдруг я переставал понимать, где верх, а где низ. И казалось, что деревья вершинами свисают ко мне, а их корни где-то там, в непонятном далеке.

И тогда наступало прекрасное головокружение. Кружение всего: облаков, леса, планеты и чего-то во мне самом, в моем сердце, в моей памяти. И казалось, что я чувствую свою причастность ко всему, что познано и что еще в тайне, и к тому чуду, которое роднит и деревья, и птиц, и гусениц, и человека…

Летом, тоже с Семеном, я стал работать перевозчиком: переправляли отдыхающих с правого берега Невы на левый. Лодка у нас была большая, вместительная. Гребли мы по очереди.

Бывало, что в лодку садилось много народу. Мы заплывали вдоль берега повыше, против течения, чтобы не снесло. Нева в наших местах быстрая, много на ней самоходок, буксиров с плотами и с караванами барж; их бывало так много в одной связке и так весело играли на барже дети, лаяли собаки, блеяли козы, трепетало белье на веревках, что казалось – плывет большая деревня. Так что надо было не зевать, когда гребешь.

Иногда наши пассажиры пугливо поглядывали на тяжелое скольжение воды, на осевшие борта лодок, на отдаленные берега, на своих пацанистых гребцов, и кто-нибудь нарочито спокойно спрашивал:

– Дотянем, не перевернемся?

– Ерунда, – бойко заверял я. – Не в первый раз за веслами. А уж если чего… тоже не беспокойтесь, поможем выплыть.

Семен только посмеивался. Он-то знал, что я совсем не умею плавать.

Мы часто мечтали. Он мечтал стать моряком дальнего плавания, а я – путешественником.

– Для путешествий нужно много денег, – говорил Семен. – А вот моряк сразу двух зайцев убивает: и деньги заколачивает, и впечатлений будь здоров сколько. Логично?

– Логично, – отвечал я. – Только мне хочется, чтоб во все стороны бродить, куда захочу. А у тебя палуба и вода. Вот и сиди на своей посудине круглый год. Нет, стану только путешественником.

– Не логично, – заявлял Семен очень серьезно, – мальчишество.

Нам было весело работать перевозчиками. Мы мало обращали внимания на мозоли и на то, что к вечеру сильно болели руки от усталости.

Особенно я любил ночные рейсы через Неву, когда в дождь и сильный ветер кто-нибудь кричал с другого берега:

– Э-эй! Перевозчик!

С ощущением подвига и своей безусловной важности мы гребли по неспокойной, бугристой Неве. На изгибе реки подпрыгивали бакены. Протяжно и сипло гудели буксиры. Было жутко и прекрасно побеждать страх, темноту и стихию.

Всякий раз, когда я отдавал тете заработанные деньги, она целовала меня в лоб и говорила:

– Потерпи, желанный, потерпи, дорогой. Бог тебя вознаградит. – И она бережно заворачивала деньги в розовую ситцевую тряпочку и прятала их за стенные часы.

В ситцевую тряпочку тетя складывала и свои сбережения. Она почти каждый день теперь ездила на рынок продавать цветы, ягоды, помидоры, грибы, молодую картошку. Озабоченно и уверенно шаркали ее куцые валеночки с галошами. Выпрямилась, стала тверже ее узкая сухонькая спина.

Дядя Никита жил по-прежнему. Аккуратно вставал в семь часов пятнадцать минут, подходил к мутному зеркалу, выщербленным гребешком причесывал волосы, освежал лацканы пиджака и уходил в контору. И ничто не изменилось ни в его привычках, ни в поведении, будто все заботы о хозяйстве и громадном долге его не касались.

Осенью мы купили телку. Старушки в сарае уже давно не было, ее зарезали и продали на рынке.

Вели телку через весь лесопарк. Она упиралась дрожащими ногами, мычала и дико таращила большие влажные глаза.

– Не бойся, Зорька. Не бойся, кормилица, – причитала возле нее тетушка и небольно похлестывала пучком сухих веток.

Я приносил Зорьке пойло с кусочками хлеба и рыбьим жиром. Она широко расставляла толстые короткие ноги, падала на колени, захлебывалась, вскидывала головой, раздувала ноздри и жадно ловила мой палец белым шершавым языком. В сарай приходила тетушка. Гладила Зорьку по черным вздутым бокам, почесывала горячие бугорки на лбу, где намечались рожки, и приговаривала:

– Расти, расти, голубушка. Ласковая наша. Скоро твое молочко будем пить.

Неурядицы в школе

Работали мы с тетушкой много, и часто я уходил в школу, не имея даже отдаленного представления о том, что же мне говорить, если вызовут на уроке. Тетя очень надеялась на мои врожденные способности и на помощь свыше…

– Ты вот перестал писать записки братцу Иоанну, теперь почти каждый день двойки получаешь.

Я и в самом деле перестал писать записки, читать молитвы.

А двоек я наполучал немало. До чего же противно было чувствовать себя последним учеником в классе. Учителя как бы привыкли к тому, что я ничего не знаю, спрашивали все реже и обидными наводящими вопросами старались вытянуть хотя бы на удовлетворительную оценку.

Меня вызвал к себе директор, пригрозил:

– Не хочешь быть школьником, пойдешь в ремесленное.

Угроза испугала меня и огорчила. Школу я любил, а что такое ремесленное училище, не мог даже представить. Казалось, что там учатся только совершенно неспособные люди, отпетые хулиганы и бездельники. Думал, что нет ничего более стыдного, чем стать ремесленником. Так считали и многие наши ребята. Ремесленников они называли презрительно «ремесло». Мне все более стыдно было ходить в школу еще и потому, что я одевался во все старое, залатанное. Даже на праздники не мог принарядиться.

Однажды мы поехали всем классом в театр Ленинского комсомола. Перед дорогой тетя долго старалась одеть меня поприличнее. Достала из чемодана белую парадную рубашку дяди Никиты, но не успела ее разгладить (утюг от долгого бездействия заржавел). Тетя кое-как расправила непомерно широкий ворот, повыше закатала длинные рукава, в коробочке среди ниток и пуговиц отыскала галстук, которым дядя пользовался еще в молодости. Галстук был яркий, шелковый, узкий и длинный, вроде ленты. Он мне понравился. Тетя завязала его тонким узлом, а концы заправила под брюки. Полюбовалась со стороны.

– Теперь ты будешь не хуже других, – сказала она с улыбкой.

Я тоже подумал, что теперь буду не хуже других, но когда в театре увидел на мальчишках и девчонках нарядные новенькие платья и костюмы, когда нет-нет да и ловил на себе удивленные и как будто жалеющие меня взгляды, стало так не по себе, что во время антракта я спрятался за колонны, стоял в самом неприметном месте, чтобы никто не увидел моих огромных рабочих ботинок, измятого старенького пиджака с бахромой на рукавах.

Я больше не мог молчать и терпеть, стал упрашивать тетю, чтобы она купила мне хоть самый дешевый костюм.

– Побойся бога, у нас еще такой большой долг. Потерпи, все тебе будет, – уже в который раз пообещала она. Но я не отступился. Все упрашивал, настаивал. И однажды тетя привезла из города отрез на мой будущий костюм. Материал был зеленоватого цвета, жесткий, прочный.

– Это хорошее сукно, – счастливо сказала тетя, – на всю жизнь хватит. Мы его пока в сундук положим. Придут деньги, тогда и сошьем.

Отрез был пересыпан нафталином и уложен в сундук. Я со всеми стал делиться своей радостью так, будто костюм был уже сшит в самом лучшем ателье Ленинграда. Многие поздравляли меня, удивлялись и даже завидовали. Один лишь Петька остался равнодушным.

– Ну и что, – сказал он, – у меня скоро будет костюм из английской шерсти. Брат обещал из плавания привезти.

Петьку вообще было трудно чем-либо удивить. Все-то он знал, видел или мог приобрести. Меня раздражала его равнодушная самоуверенность. Я часто ссорился с ним, а однажды даже подрался.

Как-то я опоздал на первый урок, а ко второму пришел почти со звонком. Мое место за партой оказалось занятым. Там сидел Петька.

– Иди к себе, – сказал я.

– Это ты иди куда-нибудь к себе, – небрежно бросил Петька.

Долго скрываемая обида, стыд, чувство своего неравенства вдруг вскипели во мне.

– Уходи отсюда, – злобно сказал я.

Петька ухмыльнулся, смерил меня снизу вверх своим мутным самодовольным взглядом и медленно процедил:

– Посторонись, от тебя навозом воняет.

И тут я вцепился в Петькины вьющиеся волосы, остервенело начал дергать его голову из стороны в сторону, колотить о парту.

– Прекратить! – услышал я властный окрик.

Чья-то сильная рука отдернула меня в сторону. Это был учитель по русскому языку и литературе, Владимир Степанович.

– После уроков поговорим, – сказал он мне. – А сейчас – на свободное место.

Все уроки я был в каком-то пылающем напряжении. Я знал, что мне еще предстоит встретиться с Петькой, он так этого не оставит. Но встреча не страшила меня так, как предстоящий разговор с учителем. «Уж теперь наверняка выгонят», – думал я. И, как обычно в таких отчаянных случаях, мне хотелось крикнуть всем в лицо что-то колкое, заносчивое, крутое. Мол, идите вы все к черту, без вас обойдусь. Не нужны мне ваши наставления, жалости и помощь.

Но когда я думал, что все это надо сказать Владимиру Степановичу, язык не поворачивался. Не такой он был человек, чтобы кричать ему в лицо с обидой и злобой.

После уроков я пришел в учительскую. Владимир Степанович ждал меня.

– Пройдемся, – сказал он, устало поднимаясь с черного кожаного дивана.

Мы пошли вдоль берега Невы, между деревянными домами Ново-Саратовской колонны. Какое-то время шли молча. «Как ему все объяснить? – думал я. – Ведь драка была не только за место и не только оттого, что Петька сказал, будто от меня воняет навозом». Но Владимир Степанович спросил меня совсем о другом:

– Ты свою мать хорошо помнишь?

– Не очень, – ответил я. – Но у меня фотокарточка сохранилась.

– Как-нибудь принеси, покажи мне, – сказал Владимир Степанович. – Я ведь ее немного знал. И дядю твоего, и Матрену Алексеевну знаю. Они еще задолго до войны в Суйде жили, а я приехал туда лечиться. Сосновым воздухом дышать. Мне одно легкое врачи оттяпали. Видишь, теперь дышу как рыба. Но ничего, не унываю. Еще надеюсь лет тридцать прожить. Как ты думаешь, проживу?

Учитель улыбнулся мне, и я ему тоже.

– И ты не унывай, – сказал Владимир Степанович. – Знаешь такую суворовскую поговорку: «Тяжело в учении – легко в бою»? Выдержишь сейчас, дальше легче будет. В жизни так не бывает, чтобы все плохо да плохо. Только нытиков ничего не радует. А какой же ты нытик? Ты драчун. Что ж, дерись, только кулаками постарайся реже… Понял меня?

– Понял, – ответил я.

Мы уже далеко ушли от дома Владимира Степановича. Вернулись и опять прошли мимо. Учитель разговаривал со мной на равных, как с другом.

Когда мы подошли к калитке и стали прощаться, Владимир Степанович вдруг спросил:

– Интересно мне знать, почему это в твоих сочинениях иногда встречаются церковнославянские обороты речи?

Я признался, что это не случайно, что знаю много молитв и ходил даже в церковь.

– Ты на самом деле в бога веришь? – спросил Владимир Степанович. И в его глазах было столько лукавого и в то же время серьезного, что мне стало ужасно стыдно.

– Что вы, – ответил я. – Если бы не тетя…

– Знаю, знаю. Только ни к чему обманывать тетю и себя, раз не веришь. К тому же ты комсомолец. – Владимир Степанович взял мою руку в свою широкую ладонь. – Вот еще что я хотел тебе сказать. Петьку не бойся. Я с ним поговорил. И насчет того, что отстал – не волнуйся, ребята помогут, я им подскажу. И если придется идти в ремесленное – шагай смело. Оттуда прекрасные люди выходят, я встречался со многими. Специальность получишь и закалку настоящую. Ну, бывай здоров. Когда надо будет, заходи, не стесняйся. Чайку попьем, потолкуем.

В этот день я очень медленно шел домой по слякотной весенней дороге.

Надо мной – небо

Как только я сдал экзамены в школе, тетя устроила меня на работу. Я стал пастухом.

Рано утром даже в середине лета зябко. Когда выходишь из душной комнаты, как будто бросаешься в воду. Невысокое солнце разбрызгивает лучи в кронах деревьев; солнце дробится листьями, и каждую оброненную искру подхватывают цветы, пьют птицы. Я тоже ловил первую искру, и тверже вставал на землю, и медленным вдохом распирал легкие. А потом брел позади стада, время от времени дремал, вздрагивал и чуть не падал. Окончательно просыпался, когда стадо разбредалось по лесу. С восторгом ломился сквозь кусты – хлестали ветки, а я лез напролом, орал неистово и беззлобно:

– Куда-а-а прешься, Майка-а-а!

Лес звенел моим криком, протяжно стонало и взрывалось эхо. Мне доставляло это огромную радость, даже не знаю почему. А потом вдруг – тишина. Шорох и шелест, и где-то рядом бьют крыльями птицы в листве; я медленно набираю в легкие воздух и опять с непонятным наслаждением очумело ору:

– Куда прешься-а! Зорька-а-а!

К полудню собирал стадо в долину, где протекал ручей. Коровы с надсадным вздохом ложились, выпячивая сытые животы. Рогатые головы ритмично покачивались, с волосатых губ стекала зеленая тягучая влага, выпученные глаза были полузакрыты. Проходил час, другой. В душный полусон погружались деревья, птицы, узкий ручей и огромное распаренное небо без облаков.

Я лежал на спине. Покалывала сухая трава, но мне было лень передвинуться; суетился на шее муравей, но было лень смахнуть его; перед глазами клубились прозрачные кольца, но было лень отвернуться от неба. Земля то раскачивалась подо мной, то куда-то проваливалась или плыла. Не было в памяти ни вчерашнего дня, ни сегодняшнего и не было завтра. Со всех сторон я видел только небо и тонул в его голубой пустоте. Больше никогда в жизни мне не казался таким длинным путь солнца, и больше никогда я так не чувствовал, как велика земля и как это много – человеческая жизнь.

Иногда мне вдруг казалось, что никого нет на всей планете: вокруг леса и звери и лишь я один – человек. Ужасом веяло от этого кажущегося одиночества. И мне хотелось орать на весь лес, на весь мир кричать:

– Куда прешься, Майка-а-а!

Я тогда очень хотел, чтобы из леса услышали меня люди, мои близкие, знакомые люди. Ошалелый крик соединял меня с миром людей. И с каким счастьем, почти с умилением встречал хозяек, встречал дома и сараи, встречал мальчишек и проезжую дорогу, от которой пахло бензином. Я гордился, когда мне говорили:

– Ну ты и орешь. Даже в лесопарке слышно.

Обида

Однажды я пригнал стадо часа на полтора раньше обычного. Почти целый день моросил дождь. Я промок и очень устал. Еще на лежневке, старой военной дороге, километра за полтора от лесопарка, я не увидел в стаде своей телки. Но я так устал и так не хотелось бродить по мокрому лесу, что решил не искать ее. Дорогу знает, придет сама.

Уже недалеко от домов меня догнала бабка Саша. Она шла из магазина и несла в сетке много продуктов.

– Ты чегой-то так рано сегодня? – спросила бабка Саша.

– Да вот погода, – ответил я виновато.

– К покосу бы хоть поправилась, – сказала она. – Ох-хо-хо, старость не радость. Кости ломит. Хлебушка донести и то не по силам.

– Давайте я вам помогу.

– Что ты, родной мой, что ты, – отмахнулась бабка Саша, – ты и так намаялся. – Вдруг глаза ее стали жалостливыми, суматошными, она спешно подоткнула под платок седые волосы и заговорила почти шепотом: – Ах, желанный ты мой. Уж мы тут с бабоньками о тебе весь вечер разговаривали. Жалеючи, конечно, жалеючи. А то как же. Глядим, ни свет ни заря, а мальчонка идет себе на работу. Худущий такой, рваненький. В детдоме, поди, и так немало горюшка хлебнул, да и тут тебя запрягли. Хоть бы польза какая была. Работаешь, маешься, а все на тебе брючки залатанные. И еда, видать, пустая. Ты бы ко мне забегал, подкормлю. Вот возьми-ка бараночек.

Бабка Саша достала баранку и подала мне.

Что-то въедливое и обидное было в словах бабки Саши. Хотелось отвернуться от нее или сказать резкость. Но я слушал не перебивая. И, по правде говоря, было приятно, что обо мне говорили весь вечер, что меня многие жалеют и что все видят мою нелегкую жизнь. Бабка Саша продолжала все тем же грустным и жалостливым полушепотом:

– Ты не стесняйся меня. Я ведь добра тебе желаю. Ты думаешь, бабка стара, слепа и ничего разглядеть не может? Все вижу, все понимаю. Самой в людях жить приходилось. Я хоть и уважительна к твоей тетке, расторопная она, только скажу тебе прямо, как на духу. Больно жадная она для себя, для своих. Сколько помню тваво дядьку – все в рванье ходит. А он бухгалтер, с народом работает. Ты думаешь, не стыдно ему? Стыдно. Ой, как стыдно.

Я хотел возразить.

– Знаю, знаю, что сказать хочешь. Только долг-то свой они уж давно выплатили. Тебе не говорят. А чего им, старым, скупердяйничать, деньгу копить? Аль сто лет прожить собираются? Да хотя бы тебе роздых дали. Надорвешься ненароком, не приведи господи. Обижают они тебя, ой как обижают. Не простит им господь.

Бабка Саша замолчала. Дряблое лицо ее сморщилось, глаза наполнились слезами. И впервые я простился с ней без чувства неприязни. «Вот как! – думал я. – Долг выплатили, а мне не сказали. Теперь я понимаю, для чего они меня взяли из детдома. Даже костюм все еще не сшили. Денег нет! А я, как дурак, надрываюсь с утра до вечера! В нашем доме почти все сделано моими руками, на все я имею полное право. Да они просто жадные и бессердечные люди».

Коровы стали расходиться по сараям. Я пошел к дому. Увидел тетю, она спешила. Ее внезапное появление вдруг точно обожгло меня, но я постарался справиться с собой.

– Зорька где?! – еще издали крикнула тетя.

– Неужели не пришла? – удивился я.

– Что же это ты, за чужими следишь, а свою упустил? А вдруг она на овсе? Обожрется, подохнет, – со злобным испугом сказала тетя. – Господи, вот наказание! Беги скорее искать ее.

– Придет, – сказал я, – никуда не денется.

– Да ты совсем очумел? А вдруг ногу сломала! А вдруг простынет? А вдруг волки ее задерут!

– Нет у нас волков, не водятся.

– Сейчас же иди и не разговаривай!

– Да что вы на меня орете, я вам не батрак!

Лицо тети вдруг изменилось. Из грозного стало замкнутым и обиженным.

– Как хочешь. Я сама пойду, – сказала она.

– Ладно, отыщу вашу телку. Воды только выпью.

Я направился к дому, но тетя обогнала меня и остановилась передо мной в дверях.

– Постой тут, постой. Я принесу кружечку, – почему-то испуганно и виновато сказала она.

– Не надо, я сам.

– Не ходи, не ходи. Я сейчас, – еще больше обеспокоилась тетя.

Но я все-таки сам вошел в комнату.

За столом сидел дядя. Увидев меня, он вскочил, поспешно вытер усы полотенцем, а потом отшвырнул полотенце на кровать, и мне показалось, что ему стыдно чего-то. Но вот я увидел сковородку на столе и в ней недоеденный кусочек яичницы с салом. «Откуда это все? У нас такого давно не бывало. Откуда взялся шпиг, обсыпанный красным перцем? Вон он, на столе, и тетя украдкой прикрывает его газетой».

Дядя, даже не взглянув в зеркало, вышел на улицу.

Я почти бежал в тяжелых резиновых сапогах. Обида и злоба раздирали меня. Готов был избить, растоптать все и всякого. Злоба и обида остро воскрешали в памяти голодное время в детдоме, и бродяжничество по стране с отцом, и все безвыходное, изнуряющее, что было со мной в лесопарке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю