Текст книги "Чур, мой дым!"
Автор книги: Алексей Ельянов
Соавторы: Виталий Тамбовцев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Смерть Дульщика
Юрка Абдулин старательно вырезал узоры на ореховой палочке. Его раскосые глаза были спокойны и пристальны. Когда к нему подходил кто-нибудь, Юрка охотно показывал, что он делает, не отгонял от себя даже назойливых малышей. Он был так увлечен своим делом, что даже не помчался вместе со всеми к телеге, на которой привезли кинопередвижку.
Кинопередвижка приезжала к нам раз в месяц. Кинофильмы демонстрировались в самом просторном помещении детдома – в столовой. На стене развешивались две простыни, окна закрывали одеялами, дядя Матвей крутил динамку, и вскоре ее монотонное жужжание заглушалось громкой музыкой, криками «ура!», разрывами снарядов, лязгом танков на морщинистом экране. Фильмы были, в основном, про войну. И на этот раз привезли картину о моряках-черноморцах.
Возле столовой уже была толкотня, давка, все ждали, когда кончится обед, чтобы пораньше занять выгодные места. А Юрка не спешил, он все похаживал и вырезал коротким самодельным ножичком с красивой плетеной ручкой неглубокие канавки на орешнике. Клешня тоже не лез в толкотню, тоже похаживал своим утиным шагом, что-то высматривал под ногами, и казалось, он совсем забыл, как недавно Юрка стаскивал его с горы вместе с рыбой. Но я понимал, что Клешня не такой, чтобы забыть свое поражение, – он лишь выжидает удобный случай. Я ходил за Юркой по пятам и все пытался в какой-нибудь необидной форме предложить ему свою помощь, если начнется драка. Юрка сам меня подозвал:
– Ты что, как шайтан, следишь? Скажи, что надо?
– Я, Юрка, просто так, постоять с тобой хочу.
– А чего стоять? Давай ходить. Поговорим мала-мала.
– Пойдем в ковыль за бахчи, – предложил я. – Картина еще не скоро начнется.
– Айда, – охотно согласился Юрка. И мы пошли мимо домика дяди Матвея, мимо черной покосившейся баньки, пошли по косогору в то место, где даже в безветрие перекатывался из волны в волну высокий шелковистый ковыль. В ковыле всегда хорошо. Здесь можно лечь и побыть наедине. Когда лежишь и смотришь в небо, слышится звонкий шелест, стрекот кузнечиков, высокая песня жаворонка. Мне всегда здесь было хорошо. Я приходил сюда вглядываться, вслушиваться и завороженно шептать: «Чур, мое солнце… Чур, мой ковыль… Чур, мое небо…» Мечты вместе с облаками плыли в самую лучшую сторону – в прошлое.
– Знаешь, Юрка, ты его все равно победишь, – решительно сказал я.
– Шкурник он, – зло бросил Юрка.
– А ты боишься? – осторожно спросил я.
Юрка остановился, воткнул палку в землю, присел рядом с ней. Я тоже повалился в ковыль.
– Меня знаешь как отец однажды отстегал? Кнутом, – гортанно сказал Юрка. – Кожу разрезал, а мать даже не услышала, хоть рядом в сарае была. Когда надо, я умею терпеть, – твердо закончил он, резко выдернул и заново воткнул палку в землю. – А Клешня – собака. И бить его стану, как собаку!
Я еще ни разу не видел Юрку таким ожесточенным и даже страшным. Своей узорчатой палкой он теперь нервно и сильно резал на земле глубокие борозды. Я позавидовал решительности и силе моего друга. «Нет, он не сдрейфил бы там, перед детдомом, когда мы с Дульщиком несли рыбу», – пристыженно подумал я. И, чтобы не раздражать больше Юрку разговорами о Клешне, я спросил:
– О сестренке еще ничего не узнал?
Юрка покачал головой, а потом признался грустно:
– Я письмо в Москву послал. На розыск. Все ищут. Велели адрес не менять, а то где меня потом найдешь?
– Но вдруг война кончится и нас по домам развезут?..
– Без нее не поеду, – решительно заявил Юрка. – Мамка наказала, чтобы я ее как глаза берег. Без сестренки дома большое горе будет.
– А где твои родители, ты знаешь?
Юрка помолчал, подумал, поковырял палочкой землю.
– Может, в Сибири, может, на Дальнем Востоке, а может, и в Крым вернулись – не знаю, – удрученно ответил он. И, как бы устыдившись своего неведения, пояснил: – С ними братишка мой поехал.
– Старший?
– Не-е, совсем-совсем маленький. Он еще мамку сосал и орал шибко. Иохимом звать. Я как-то взял его на руки, а он как сикнет сюда. – И Юрка с простодушной улыбкой провел короткими смуглыми пальцами по скуластому лицу.
– А вот у меня братья только двоюродные. Но зато сестра есть… – Я уже хотел рассказать другу про Анну Андреевну, как Юрка перебил меня:
– Двоюродных у меня ай-ай сколько. А теток, дядек почти целый аул будет.
Я постеснялся раскрыть свою тайну и спросил:
– Как ты думаешь, война скоро кончится?
– Конечно, скоро. Наши знаешь как воюют! В кино «катюши» видел? Земля горит, все горит. Скоро всех фрицев перестреляем.
– А вот когда мы их перестреляем, у них, наверное, никого-никого не останется?
– Зачем же, останутся, – убежденно заверил Юрка. – Хорошие люди останутся. А всех остальных мы в плен возьмем.
– Во тогда житуха будет, Юрка, а?! Сразу всем хорошо станет, а?! – Мне показалось, что это счастливое время рядом, что не сегодня-завтра все люди на земле начнут улыбаться, петь песни. Я даже перевернулся на спину, раскинул руки и хохотнул.
– Не всем, – сказал Юрка, – не радуйся. У Монашки, как только война началась, сына убили. У дяди Матвея – тоже. У него сын танкист, вся грудь в орденах. На фотокарточке видел. – Юрка помолчал, ковырнул еще раз землю, поднялся. – Пошли, – сказал он, – а то опоздаем.
Стараясь не отставать от Юрки, я спросил:
– А что будешь делать после кино?
– Не знаю. Похожу, постругаю. А может, на речку пойду – искупаться.
– Возьми меня с собой. Я тебе место рыбное покажу. Оно, правда, не мое – Дульщика. Да он не обидится. Там во какие голавли ходят. На кукане видел?
– Видел, – сказал Юрка и остановился. Он внимательно посмотрел на свой ножичек.
– Давно сделал? – спросил я.
– Это не мой, – сказал Юрка.
– Что, выменял?
– Нет, – ответил он и смущенно признался: – Я его отнял. Еще давно отобрал.
– У какого-нибудь шкета?
– Нет, – сказал Юрка и протянул ножичек мне. – На, передашь его… – Юрка не сказал кому и буркнул: – Ладно, я сам.
– Да чего ты, давай. Передам кому надо.
– Не, я сам, – сухо бросил он и спешно зашагал к детдому.
В столовой было сумеречно и душно. Перекрывая громкий шепот и возню мальчишек, уже трещала динамка. Нам с Юркой достались дальние неудобные места. Начался фильм про моряков. Немцы рвались к Севастополю, и они, наверное, захватили бы его, если бы не преградили им путь пятеро отважных в бескозырках. Они обвязали себя гранатами, закурили последнюю цигарку, одну на всех, и по очереди начали бросаться под вражеские танки.
Подвиг матросов так поразил ребят, что после окончания фильма мы только и говорили о героях и героизме. Мы даже по нескольку раз переспрашивали друг друга: «А кем воюет твой отец?». И оказалось, что почти у всех ребят отцы во флоте. Спрашивали об отце и у меня. Я не мог признаться, что он сидит в тюрьме, и отвечал уклончиво: «Кто его знает, он мне не пишет об этом». А самому было мучительно стыдно сознавать свою ложь и то, что мой отец совсем не герой, а заключенный.
Клешня хвастал больше других. Время от времени он широко обводил свою грудь от плеча до плеча, показывая, сколько у его отца – генерала – всяких наград.
– А до Берлина дойдет, так ему и вешать некуда будет, – огорчился Клешня.
– Ордена будут за ним на подушечках носить, – участливо подсказал Кузнечик.
– Дурак, – обрезал Клешня. – На подушечках – это когда за мертвым. А моего отца нельзя убить, он бабушкой заговорен. Она ему такое слово сказала, что никакая пуля не возьмет.
– Ты тоже это слово знаешь? – спросил Рыжий.
– Конечно, знаю, – небрежно бросил Клешня.
– И никакая пуля тебя не возьмет? – пискляво и восторженно спросил тот самый шкет, который посмеивался над Дульщиком.
– А ты как думал, конечно, никакая.
– И даже граната? – все больше удивлялся шкет.
– Граната тоже, – уже несколько неуверенно ответил Клешня.
– И даже бомба? – спросил Кузнечик с недоверием.
– Ну, если прямое попадание, то еще может быть, – неохотно сдался Клешня. – А вообще-то я могу даже под колесо лечь – и хоть бы что, – поспешно добавил он.
– Ай-ай, зачем опять врешь? – возмутился подошедший Юрка.
– Заткнись, – огрызнулся Клешня.
– Я-то заткнусь, я не генерал, – съязвил Юрка. – Только и ты помолчи мала-мала. Сам соврал, дай другим соврать.
Юрка говорил так смело и уверенно, будто нарывался на ссору. Мы стали ждать стычки. Но Клешня лишь пренебрежительно бросил:
– Пойдем, посмотришь…
Почти вся наша группа направилась за двухэтажную школу к склону горы, где обычно ребята скатывали колесо от сенокосилки: массивное, зеленое, с острыми шипами.
Клешня казался невозмутимым. Он деловито оглядел склон и вдруг в несколько прыжков подбежал к серому валуну метрах в десяти от нас. Он сосредоточенно осмотрел серую глыбу, похожую на трамплин, отшвырнул ногой мелкую гальку с противоположной от нас стороны, не спеша лег на землю и стал невидим – из-за камня торчали только ноги и голова.
– Давай! – крикнул он.
Ребята переглянулись, помедлили.
– Давай, морду начищу! – снова заорал Клешня.
Колесо направили поточнее и пустили. Оно сначала покатилось тяжело, медленно, словно бы нехотя. Но вот зазвенело, загромыхало, разъярилось, и все мы онемели от ужаса, когда оно со скрежетом шарахнулось о валун и, перепрыгнув через него, гулко помчалось дальше, к плетеным изгородям огородов.
Клешня поднялся, поставил одну ногу на камень и небрежно отряхнулся. «У-р-р-а!» – неистово закричали все.
– Ну, кто следующий? – крикнул Клешня, победно поглядывая на Юрку Абдулина.
– Я, – не очень уверенно вызвался Кузнечик.
– Я тоже могу, – сказал Рыжий.
«Неужели струсил?» – подумал я, удивляясь молчанию Юрки. Он все еще выстругивал палочку, щурил раскосые глаза и казался безучастным. Мальчишки поглядывали на него, выжидали, но никто не решался подтолкнуть Юрку или бросить шуточку.
– Ну что, Абдулай, может, попробуешь? – с едва заметной иронией спросил Клешня.
– Давай, кати потихоньку, – невыразительно, как бы между прочим бросил Юрка и, не выпуская из рук палочки, медленно подошел к трамплину. Он остановился возле камня и махнул рукой:
– Кати!
Колесо качнулось, стало набирать скорость, вот оно уже перед самым камнем, но Юрка не ложится.
– Убьет! – крикнул кто-то в испуге.
И в этот момент Юрка упругим, кошачьим прыжком метнулся под уже разъяренную сталь. И опять прогремело «ура!», и каждому стало ясно, что Абдулин совершил свой подвиг куда как более рискованно и красиво, чем Клешня.
– Ну, кто следующий? – спросил Юрка, опять выковыривая узор.
Смельчаков пока больше не нашлось. Кузнечик и Рыжий помалкивали. Я подумал: «Вот бы мне сейчас на виду у всех броситься под колесо. Мой отец не герой, зато я им стану». Но вдруг я представил, как с лязгом и скрежетом летит на меня зеленое страшилище, как зубцы врезаются в мое тело, и от ужаса я невольно покачнулся и чуть-чуть шагнул, но оказалось, что не назад, а вперед. И это мое невольное движение все восприняли с одобрением, даже с восторгом:
– Давай, давай! Не дрейфь!
Отступать было поздно, и я решился. Подошел к камню, приготовился прыгнуть, как Юрка, в последний момент. Вот опять колесо зазвенело, загрохотало. Нужно срываться с места, чтобы успеть лечь в углубление рядом с трамплином. Ноги не слушаются, бешено колотится сердце. А, была не была!..
Но кто это? Кто так мчится наперерез колесу? Да это же Дульщик. Бежит что есть сил, босиком. Просторная рубаха пузырится и подергивается поверх голенастых коротеньких брюк. Дульщик несется по косогору, и от этого одна его нога кажется короче другой, и он, будто прихрамывая, мчится к трамплину.
– Куда ты?! Назад! – закричали ребята. Но Дульщик не остановился, он только взглянул на огромное колесо, подскочил к камню и шмякнулся перед ним ничком, закрыв голову руками.
Колесо вышвыривало из-под себя мелкую гальку, зубцы впивались в сухую плотную землю и разбрасывали ее вместе с выдранными корнями ковыля. Оно свернуло чуть-чуть в сторону, скользнуло по камню и, невысоко подпрыгнув, ударилось о распростертого маленького босого человека.
Кто-то закричал. Крик был страшным, режущим слух. А потом стало тихо-тихо. Только все еще позвякивало, погромыхивало уже под горой ребристое колесо. Мы все почему-то не могли оторвать от него взгляда до тех пор, пока оно не врезалось, как обычно, в плетеную изгородь внизу в лощине, пока не хрякнули опорные колья. Только когда колесо шлепнулось набок, наше оцепенение словно оборвалось, и все мы кинулись к камню.
Казалось, что ничего не произошло, что Дульщик просто крепко спит на теплой земле, на солнцепеке. Он разомлел и закрыл голову руками. Вылезли из штанин тонкие и грязные щиколотки ног. Забавно, как тогда на рыбалке, торчат задубелые пятки с порезами и царапинами. Слабый теплый ветер слегка шевелит, перебирает светлые волосы Дульщика. Но почему-то недвижна худенькая спина и окровавлен рукав рубахи, а на голове красная страшная вмятина.
И вот уже бежит с горы в своем черном наряде Монашка. Она без платка. Разметались ее длинные и, оказывается, не черные, а почти совсем седые волосы. Вот она уже расталкивает ребят и падает на колени перед худеньким неподвижным телом.
Пришел дядя Матвей. Он медленно и пристально оглядел Дульщика от пяток до волос, будто впервые видел его, потом поднял помутившиеся красные глаза и оглядел всех по кругу, будто и нас он видел впервые и что-то не мог взять в толк. Взгляд его был таким, что стоявшие впереди невольно отодвигались, пятились, отворачивали лица. Длинные, как будто корявые руки дяди Матвея бережно подхватили, обняли Дульщика, и наш старый сторож зашагал со своей ношей в сторону баньки. За ним пошли все, весь детдом. И было странно, оскорбительно слышать в жуткой тишине счастливые переливы жаворонка и оголтелый стрекот кузнечиков.
Дружба «на все века»
Похоронили Дульщика тут же на холме, среди ковыля. Маленький холмик хорошо был виден из окон столовой и школы; он был совсем рядом, когда мы шли в баню по склону горы и когда отправлялись на рыбалку по узкой тропе.
Ребята не говорили о Дульщике. Но по тому, как, вроде бы невзначай, каждый бросал взгляд в сторону холмика, как всякий раз мы с неловкостью умолкали, если разговор касался трагического дня, – каждый чувствовал, что не может забыть отчаянную решимость нашего товарища завоевать право быть равным со всеми. И все же мы долго не ходили к могиле Дульщика. Нас что-то останавливало, может быть, страх, или стыд, или чувство вины.
Но однажды Анна Андреевна пошла с нашей группой на прогулку. По дороге она собирала полевые цветы, и неожиданно мы оказались возле холмика. Он уже осел, густо порос ковылем. Анна Андреевна раздвинула ковыль и положила свой букет.
– Пусть это будет от всех нас, – сказала она и опустила голову.
Ребята стояли, тесно прижавшись друг к другу, молчали. А может быть, Дульщик сейчас лежит и прислушивается к стрекоту кузнечиков, к заливчатым посвистам жаворонка, к нашему тихому дыханию и к взволнованным ударам наших сердец, может быть, он даже знает, о чем думает в эти минуты каждый из мальчишек?
Вот стоит Рыжий, он кажется безучастным, но все трет и трет свое мясистое ухо, трет его до красноты.
А вот тоненький, узкоплечий Кузнечик что-то рисует носком ботинка. Рисунок бессмысленный, просто крестики и круги.
Клешня стоит выше всех, заметнее всех. Он старается не шелохнуться, вглядывается вдаль и, кажется, ничего не видит, не чувствует, но время от времени судорожно вздрагивает его острый кадык.
А Юра Абдулин почему-то застегивает и расстегивает пуговицы рубашки; Раскосые глаза едва светятся из щелок, широкое лицо загадочно и торжественно. О чем он сейчас думает? О чем думают все они – мои и его, Дульщика, товарищи по детдому? Должно быть, кому-то припомнились придирки, шлепки и насмешки, которыми донимали Дульщика, или предстала перед глазами полузадушенная рыбешка с разорванными жабрами, которую он ожесточенно забросил к разметавшимся голавлям и плотвичкам. Или все услышали мягкий чистый голос из-под одеяла, из темного, самого неуютного угла спальни. И, наверное, многим теперь стыдно и горько, как и мне. И еще страшно – ведь на месте Дульщика мог оказаться Клешня, Юрка и любой из тех, кто сейчас стоит в молчании. Меня тоже уберегла судьба или нерешительность. Друзья теперь могли стоять и надо мной.
Анна Андреевна подняла голову, глаза ее были печальными и влажными.
– Не стесняйтесь приходить к нему почаще, не забывайте о нем, – тихо сказала она. – Каждый, кто принесет Славе цветы, станет лучше, чем был, вот увидите.
Мы возвращались в детдом неспеша, притихшие. Рядом со мной шел Юра Абдулин.
– Подожди-ка, я сейчас, – вдруг сказал он и, круто повернувшись, подбежал назад к холмику. А потом догнал меня и не хотел сказать, для чего бегал к могиле Дульщика.
Но позже, через несколько дней, его тайна открылась. Как-то вечером, после отбоя, Юра встал посреди комнаты, оглядел всех своими пристальными раскосыми глазами и жестким шепотом сказал:
– Среди нас завелась подлюга!
Ребята приподнялись на кроватях. А Юра продолжал:
– Я Дульщику нож вернул. Вы знаете этот нож, у него ручка плетеная. Сегодня я был там… Ножа нет.
– Шмон! Устроить шмон! – крикнул кто-то.
Ребята повскакивали с кроватей и начали выворачивать друг перед другом карманы, заглядывать под матрасы, распарывать подушки, куда обычно прятались наиболее ценные вещи. Только Клешня лежал на кровати и делал вид, что спит. К нему подошел Кузнечик.
– Тебя тоже касается, встань, – приказал он.
– Отвяжись, – сердито бросил Клешня. – Я не брал ножик.
– Шмон – так шмон для всех. Показывай, что есть, – обратился к нему Юра Абдулин.
– Катился бы ты!.. – с неожиданной яростью и злобой прорычал Клешня.
Все ребята столпились возле его кровати.
– Стаскивай его! – крикнул я тоже с неожиданно вспыхнувшим ожесточением и ухватился за одеяло. Мне помогли тянуть. Клешня вместе с подушкой грузно шмякнулся на пол.
– Темную ему, темную! – закричал кто-то. Кто-то другой уже накидывал одеяло на голову Клешни, кто-то пнул его в бок. Юра попытался остановить ребят:
– Кончайте! За что его так?
Но ребята уже не могли унять свою ярость, желая, видно, отомстить за все прошлые обиды и за Дульщика. И вдруг с небывалой ловкостью и силой Клешня подпрыгнул, выпрямился, начал расшвыривать всех, пинать, кусаться. Лицо его было диким, он плевался, матерился, плакал.
– Гады! – кричал он. – Гады вы поганые! – и продолжал отбиваться от всех.
Поначалу многие отступили, стали прятаться друг за друга. Но вот полетели в Клешню подушки, кто-то швырнул в него веник и попал в лицо. Кто-то подставил ножку и повалил его на пол. Клешня не просто упал, а рухнул и сильно ударился головой о железную ножку кровати. Он застонал, схватился за голову и медленно перевернулся со спины на живот.
Все отошли от него и, тяжело дыша, растрепанные и разгоряченные потасовкой, смотрели на поверженного Клешню уже не с ненавистью, а с досадой и с чувством стыда. Вот так же когда-то били Дульщика. И в наступившей тишине все услышали негромкий голос Юры Абдулина:
– Я ему верю. Он не мог взять нож.
– Я тоже верю, – сказал Кузнечик.
– И я верю. И я. Я тоже, – послышались голоса ребят.
Клешня выгнул спину, потом приподнялся. Тощее лицо его было еще яростным, непримирившимся. Он закричал:
– Плевать я хотел на ваше доверие! Плевать я хотел на всех! Вот глядите! – И Клешня, подскочив к своей постели, начал с треском разрывать матрас и вышвыривать в наши лица скомканную вату и трухлявую солому. Он буйствовал долго, никто не решался его остановить. И лишь разорвав в клочья свой полосатый матрас, он сам затих, присел на край кровати и заплакал. Жалобно-жалобно, совсем как маленький. Многие отвернулись. Кузнечик начал прибирать разбросанную солому, а Юра Абдулин подошел к плачущему Клешне, протянул ему полусогнутый мизинец и сказал:
– Хочешь на все века?..
Клешня обтер рукавом мокрые щеки, отвернулся, но охотно протянул длинную руку тоже с полусогнутым мизинцем. Мизинцы сплелись, подергали друг друга, точно пилили дрова. Отныне два наших самых «авторитетных» товарища стали друзьями «на все века».
Я тоже скоро поеду к своим
Незадолго до начала весны сорок пятого года я заболел воспалением легких. Везти меня в городскую больницу побоялись, это было очень далеко, и положили в пустой сумеречный изолятор.
Я болел долго и тяжело. Ребята навещали редко. Чаще всех приходила нянечка тетя Шура, пожилая, тихая, чуть сгорбленная женщина, с большими сильными руками; Она подолгу сидела возле моей постели, поила чаем, прикладывала к голове влажное полотенце.
Я лежал в темном изоляторе, силился заснуть, но не мог и все отламывал по маленькому кусочку хлеб от вечерней пайки и жевал его долго-долго, чтобы не тошнило от голода. Я нетерпеливо ждал тетю Шуру. Она почти всегда приходила с узелком. В пеструю тряпку была завернута глиняная миска, в ней было кислое молоко или творог. Она покупала все это в татарском селе за свои деньги.
Нянечка сидела напротив меня, добрыми жалостливыми глазами смотрела, как я ем, и говорила:
– Слава богу, на поправку пошел. Кто-нибудь и моего сыночка выходит. Мой постарше тебя, а где сейчас – не знаю. Господи, помоги всякому, кто Сашке моему подсобит.
Я часто рассказывал тете Шуре про свой дом, про тетю Матрену Алексеевну и дядю Никиту.
Дольше всех ко мне не приходила Анна Андреевна. Юрка Абдулин сказал, что она тоже простудилась, у нее вскочили огромные волдыри на шее. «Все равно, – думал я с обидой, – хоть бы на минутку заглянула. Вот умру – и не увидит больше».
Учительница пришла внезапно. Шаги и голос услышал в полудреме.
– Как тебе дышится, Леня?
Я встрепенулся, увидел большой хлопчатобумажный свитер, растянутый в вороте. Шея Анны Андреевны была перебинтована, лицо осунулось, нос распух.
– Что, не узнаешь? – с хрипловатым смешком спросила учительница. – Я и сама себя не узнаю, видишь, какая красноносая.
Анна Андреевна смутилась, прикрыла лицо ладошкой. Только теперь я окончательно проснулся.
– Вы все равно красивая, – невольно вырвалось у меня.
Учительница рассмеялась.
– Да ты настоящий мужчина. Подрастешь, будешь пользоваться успехом…
Я хотел спросить, у кого и почему, но вдруг догадался, вспыхнул от смущения и гордости.
– Тебе бы хорошо книжку принести, – сказала Анна Андреевна. – Одному лежать тоскливо, я понимаю. Когда была девчонкой, болела часто. Куклы меня спасали. Много было всяких, а одна даже говорящая. Голос у нее был тоненький, скрипучий. А самая любимая у меня была Машенька. Растрепа такая, чумазая, с оторванной ножкой. Я очень жалела ее, кутала и всех уверяла, что она у меня балерина, точно такая же, как в сказке про стойкого оловянного солдатика. Ты знаешь эту сказку?
– Нет, нет, – сказал я шепотом.
– О, это чудесная сказка о маленьком мужественном человечке, который влюбился в прекрасную танцовщицу. Ее написал Андерсен, я помню ее наизусть. Мама часто читала мне книжку про гадкого утенка, и про Дюймовочку, и про волшебное огниво, которое охраняли собаки с глазами точно блюдца. Я сейчас расскажу тебе про оловянного солдатика. «Крибле, крабле, бумс…»
Анна Андреевна откашлялась и начала сказку не спеша, негромко, как рассказывают совсем маленьким детям, и еще так, чтобы я догадался: она хочет поведать мне не просто сказку, небылицу, а чудесную, немного грустную историю про игрушечных человечков, у которых оказались совсем не игрушечными судьба и любовь.
Когда мы прощались, учительница пообещала заходить почаще.
Однажды Анна Андреевна принесла чистый лист бумаги, чернила и ручку.
– Давай-ка напишем твоим родственникам письмо,
Я диктовал, она писала.
«Теперь он поправился, – дописала Анна Андреевна в конце письма. – Он очень любит вас и часто вспоминает. Напишите ему обязательно и постарайтесь забрать его к себе побыстрее».
Я не диктовал этих слов и удивился, как это учительница догадалась, что мне действительно больше всего на свете хочется вернуться в Ленинград, к родным. И опять я подумал, что вдруг она моя сестра. Я спросил:
– Вы никогда-никогда не знали мою маму?
– Нет, никогда не знала, – ответила Анна Андреевна и, как мне показалось, виновато дотронулась до моих волос. – Я жила совсем в другом районе, в центре города. Вот кончится война, и всех вас развезут по домам, я тоже поеду к своим.
Совсем поправился я только весной; как раз к тому времени кончилась война.
Вскоре в детдом начали приезжать родители и родственники детей. Каждый такой приезд тоже становился праздником для всех: устраивался прощальный ужин, а потом, после ужина, все садились посреди двора прямо на траву и в напряженной тишине слушали какого-нибудь солдата или офицера, или чью-то мать, отыскавшую своего ребенка.
Особенно мне запомнился моряк. Он был в бескозырке, на его груди поблескивали ордена и медали, а на щеке был глубокий и страшный шрам. Моряк говорил о войне, о том, какой она была тяжелой и кровавой. Нас он называл солдатами, героями, фронтовыми друзьями и всех благодарил за что-то, прижимая к себе своего худенького сына.
После таких встреч и разлук мы все ходили притихшие, не было ни драк, ни возни, ни веселых игр.
Детдом постепенно пустел.
Нетерпение и даже обида росли в каждом, кто еще не мог вернуться домой. Всем казалось, что где-то там, далеко-далеко уже началась жизнь, полная радости, о которой мы так мечтали, и нужно куда-то спешить, как-то действовать. И чем сытнее нас кормили в детдоме, чем лучше стали одевать, тем больше нам казалось, что надо спешить, надо рваться к себе на родину.
Все чаще случались побеги целыми компаниями и в одиночку. Но почти всех задерживали на станциях и возвращали обратно, и тогда уже совсем тягостной казалась жизнь в старой казачьей крепости, окруженной горами.
Я не пытался убегать. Ко мне приходили письма из Ленинграда. Родственники просили потерпеть и ждать вызова. От отца писем не было, и я не знал, где он, воевал или все эти годы сидел в тюрьме.
Каждый вечер, засыпая, я видел поезд, увозящий меня в прекрасное прошлое; когда просыпался, ждал того часа, когда покажется на дороге за высокими чугунными воротами старый почтальон-татарин верхом на лошади.